Текст книги "Гипсовый трубач. Однажды в России"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
– Очень.
– А она?
– Она? Тоже любит. Только она про это пока еще не знает…
– Так бывает, – кивнула актриса и с сочувствием посмотрела на парнишку. – Ты из-за нее так нарядился?
– В общем, да…
– Володя! – крикнула она через стол. – Представляешь, мальчик тоже влюблен в Марину! Ты должен обязательно выступить у них в институте!
– В-выступлю…
Влади ушла в другую комнату и скоро вернулась со снимком (на нем Высоцкий в роли Хлопуши рвал цепи) и написала на обратной стороне:
Марина и Володя! Будьте счастливы по-настоящему!
Расписалась сама и протянула авторучку мужу, он поморщился и с трудом поставил автограф, похожий на кардиограмму умирающего сердца. Потом снова пили, смеялись, травили анекдоты, Высоцкий начал рассказывать, что ему предлагают поставить на Одесской киностудии «Зеленый фургон», как вдруг запнулся и страшно побледнел… Все закричали:
– Федотов! Скорее! Федотов!
Врач открыл портфель, выхватил оттуда металлическую коробочку, в которой на марле лежал стерилизованный шприц с иголками, хрустнул ампулой, ловко набрал в шприц темную жидкость, пустил вверх короткую струйку и двинулся к посиневшему барду, перенесенному общими усилиями на диван.
– Иди, иди, парень! – Абдулов взял Мохнача под локоть и повел к выходу. – Антракт.
– А он не умрет? – спросил Вова, к стыду своему думая о том, что если Федотов не спасет Высоцкого, тот уже никогда не сможет выступить в МИЭПе.
– Высоцкий? Ты что, спятил? Он бессмертен! Иди и никому не говори о том, что видел! Понял?
– Понял…
Утром Мохнач хотел броситься к Марине Гранниковой и рассказать о невозможном чуде, приключившемся ночью. Но кто же поверит? Девушка вообще может рассердиться и решить, что он спятил. Одно лишь могло подтвердить правдивость слов – снимок с автографами звездной пары, но его-то он с испугу забыл на столе в доме на Малой Грузинской. Жизнь кончилась. Аспирант Иванов каждый день ждал Марину после занятий у выхода из аудитории. Две недели Вова из Коврова молчаливо носил в себе свою тайну. Это было странное чувство! Наверное, нечто подобное ощущает пророк, которому на перепутье явился шестикрылый серафим, сделал пересадку сердца, дал подробные инструкции, как осчастливить человечество, а взамен вырванного болтливого языка вшил жало мудрое змеи. И вот ты уже пророк, исполненный спасительного знания, ты вернулся к людям, а те ничего не замечают. Как объяснить, как доказать? Высунуть свой новый, юркий, раздвоенный язычок? Засмеют, а то еще и в зверинец упекут…
И вдруг во время лекции в аудиторию влетела перепуганная секретарша ректора и заполошно вскричала:
– Кто Мохнач?
– Я…
– Скорее!
– Что случилось? – удивился преподаватель.
– Скорее!
А случилось вот что: в приемную позвонил Высоцкий, представился своим хриплым, всесоюзно любимым баритоном, и секретарша с испугу соединила его с шефом. Бард объяснил, что пообещал студенту Владимиру из Коврова выступить в институте, но приболел, а теперь вот поправился и готов выполнить обещание.
– А-а-а… – начал было ректор.
– Не волнуйтесь, концерт будет шефский.
Сначала, конечно, подумали, что это розыгрыш, но на всякий случай запросили кадровика, и тот ответил: из ковровских у них учится только один студент по фамилии Мохнач. Фантастическая весть мгновенно разнеслась по всему вузу, смотреть на чудотворного провинциала приходили целыми потоками и факультетами. Но самое главное: Марина впервые взглянула на Володю с тем благосклонным удивлением, из которого иногда потом вырастает любовь. Однако настоящая слава к Мохначу пришла, когда он вместе с начальством встречал артиста у проходной института, вел его на глазах у всех по территории к центральному корпусу, отгоняя наглецов, желавших получить автограф. Зал набился до отказа, по самые люстры. Вова слушал концерт, как положено виновнику торжества, из-за кулис, проведя туда же и Гранникову. А вот аспиранта Иванова, пытавшегося за ней увязаться, не пустили дежурные из студенческого оперотряда.
хрипло клокотал бард, истязая струны, и вены на его жилистой шее набухали нечеловеческой чернотой. Из зала ему кричали «Еще!» и несли скромные слюдяные кулечки с гвоздиками, изредка розы: масштабное производство цветочных корзин и огромных художественных букетов тогда еще в Отечестве не наладили, зато делали ракеты и перекрывали реки. После концерта Высоцкий, весь какой-то потемневший и съежившийся, достал из гитарного футляра забытую фотографию:
– Марина просила тебе отдать! Она всем теперь, даже в Париже, рассказывает, как ты мной нарядился. Ну, будь здоров, Вова из Коврова! А это вам! – он протянул Гранниковой три алые розы и ушел.
– Какая Марина? – теряя дыхание, спросила девушка.
– Влади, – просто ответил Мохнач и показал снимок с автографами.
Глава 46
Профессия – хороший человек
Через три месяца Марина Гранникова стала Мариной Мохнач, а Вова из Коврова перебрался в просторную профессорскую квартиру, где книг было столько, что их даже не пытались расставить по полкам, а лишь, чтобы не мешали под ногами, передвигали стопками с места на место, как шахматные фигуры. Тесть, доктор экономических наук, величал зятя «юношей» и, понимая загруженность современной молодежи, всегда уступал ему очередь в туалет и ванную. А теща, домохозяйка, звала его Вовиком и закармливала домашними пончиками. В институте же Мохнач стал важным человеком: если надо было пригласить кого-то из актеров, певцов, поэтов или космонавтов, дело поручали ему. Он добывал телефон, звонил и представлялся другом Высоцкого.
– Звать-то вас как? – подозрительно спрашивала побеспокоенная знаменитость.
– Вова из Коврова.
– Это ты, что ли, Высоцким нарядился? – теплело на том конце провода.
– Я…
– Слышал, слышал – рассказывали… Чего надо?
Никто не отказывал. Даже Градский, к которому на кривой козе не подъедешь, согласился, прибыл навеселе, спел, выслушал овации, поругался с секретарем парткома МИЭПа и послал его на три буквы, что теперь можно расценить как дальние раскаты приближавшейся перестройки, а тогда квалифицировали как идеологическое хулиганство.
…Высоцкий умер следующим летом, в 1980-м, во время московской Олимпиады. Влади жила в Париже, неопытная новая подруга барда Оксана ушла спать в другую комнату, а Федотов, пивший вместе со своим великим пациентом, задремал и не успел сделать спасительный укол. Чтобы попасть на похороны в наглухо оцепленный район Таганки, нужен был специальный пропуск. Но Мохнач дозвонился до Абдулова и смог, пройдя мимо гроба, в последний раз увидеть своего кумира с белой розой в мертвых руках.
После окончания института Вову оставили в Москве, мало того – сразу несколько серьезных организаций бились за право принять в свой коллектив легендарного молодого специалиста. Он выбрал засекреченный НИИ, где ему обещали квартиру в течение года и не обманули. Мохнач тоже не обманул ожиданий начальства, тем более что организация оказалась небедная: кто только не перебывал, благодаря ему, в актовом зале с большим мозаичным панно «Закурим перед стартом!», спроворенным все тем же Гришей Гузкиным. Постепенно Вова передружился со знаменитостями, которым, кстати, давал возможность неплохо заработать. Жизнь состоялась: актеры звали его на премьеры в театры, режиссеры – в Дом кино на закрытые показы, художники – на вернисажи, писатели задаривали книгами с нежнейшими автографами, спортсмены тащили с собой в сауну, где пили водку и ругали тренеров, пичкающих их допингами. Часто беспокоили из других крупных организаций – просили помочь. Он помогал, ничего не требуя взамен, ну разве что путевку в хороший санаторий для тестя с тещей.
Постепенно его деятельность стала приобретать всесоюзный размах, из областей и республик нерушимого СССР звонили и приезжали, моля заманить к ним за немалое вознаграждение ту или иную столичную знаменитость. Как-то раз один молодой, но уже популярный певец, вернувшись из Тюмени, куда Мохнач послал его вместо закапризничавших «Гусляров», спросил по-простому:
– Вов, сколько я тебе должен?
– За что?
– За наводку.
– Ты что, с ума сошел?! Я же по-дружески!
– А-а-а… – недоверчиво протянул певец. – Хороший ты человек!
В девяносто первом все рухнуло – стало не до концертов и устных журналов. НИИ тихо сокращался, усыхал, сжимался, напоминая некогда цветущий, обильный город, оказавшийся в стороне от новой железной дороги. Зарплату сотрудникам не выдавали месяцами, а если и выдавали, оклада хватало на поход в универсам. Марина, к тому времени уже мать двоих детей, плакала и говорила, что лучше бы она вышла замуж за аспиранта Борю Иванова, эмигрировавшего в 1989 году в Америку вместе со своей секретной специальностью. Помогла ему фамилия бабушки, урожденной Юнгштукер, которую при поступлении он успешно утаил от дотошных кадровиков, искренне считавших, что евреи для оборонных профессий слишком рассеянны.
Директор пытался спасти вверенное ему краснознаменное учреждение и хоть как-то вписаться в рынок. Тогда, в начале девяностых, пошла мода на АОНы – автоматические определители номеров. Звонит тебе, скажем, телефонный хулиган, ты засекаешь – и сразу в милицию.
Или, наоборот, друг тебе набрал и не успел рта раскрыть, а ты ему уже:
– Здорово, Петька!
– Как это ты догадался?
– А я экстрасенс!
И вот, чтобы сохранить остатки научного коллектива, директор решил в опытном цеху наладить производство АОНов, а для этого попросил кредит в одном из банков, которых в Москве вдруг стало больше, чем телефонных будок. Ему презрительно отказали. Смиряя номенклатурную гордыню и собираясь за деньгами в другой банк – «Савеловский», он вызвал в кабинет Мохнача и дружески попросил:
– Володь, пойдем со мной! Понимаешь, я с этими новыми… русскими разговаривать не умею и не могу. Так и хочется взять у них со стола что-нибудь бронзовое – и по башке! – По мере обнищания института директор становился все искренней и проще.
Лицо вице-президента банка «Савеловский» показалось знакомым, да и он сам сквозь дымчатые очки глядел на Вову с неким вспоминательным прищуром. Получив вежливо-твердый отказ, обескураженные оборонщики побрели восвояси по дорогому ковру вдоль стен, увешанных неряшливым авангардом, но их догнала длинноногая, словно соскочившая с подиума, секретарша и попросила вернуться – только одного Мохнача.
– Ты как попал к этому косорылому реликту? – отбросив кредитные церемонии, по-свойски спросил вице-президент. – Ну, чего смотришь? Не узнал? А здорово ты тогда Высоцким нарядился, Вова из Коврова! Да-а-а, не уберегли Владимира Семеновича! Виски? Меня, если ты забыл, Радиком зовут…
– А ты теперь, значит, не машинами занимаешься? – узнал Вова директора автосервиса.
– Чем занимался, тем и занимаюсь: деньги зарабатываю! Вот что, Вов, давай-ка встретимся не здесь. Спорт любишь?
– Конечно! – закивал Мохнач, в юности успешно занимавшийся бегом и добегавшийся до первого взрослого разряда.
– Тогда жду тебя завтра, в девятнадцать ноль-ноль, возле гренландского посольства. И не забудь плавки!
Рядом с посольством в здании со стеклянным куполом располагался один из первых в Москве фитнес-клубов под названием «Хэппи бич». Впрочем, по фасаду, приветом из советского прошлого, красовалась еще надпись, выложенная белым кирпичом: «Оздоровительный комплекс завода “Большевик”». Подъезжали иномарки с посольскими и обычными номерами, оттуда выходили мужчины в длинных кашемировых пальто и женщины в шубках; они несли в руках яркие спортивные сумки и светились радостью предстоящих физических нагрузок. Радик опоздал на полчаса и, не извинившись, потащил Мохнача за стеклянные двери, разъезжающиеся перед гостем сами собой. А там, внутри, журчали фонтаны, изумляли глаз икебаны из тропических цветов и аквариумы с муренами; там, внутри, улыбчивые девушки в коротеньких халатиках разносили соки-воды. В рецепции, оформленной в виде увитой лианами и орхидеями хижины, Радик предъявил золотую клубную карту и заплатил за гостя пятьдесят долларов одной бумажкой, что составляло месячный бюджет семьи Мохначей. У Вовы мелькнула сумасшедшая мысль попросить, чтобы банкир отдал эти деньги ему, а поговорить можно и в скверике, взяв в палатке пива…
Когда они переодевались, вешая одежду в шкафчиках с цифровыми замками, социальная пропасть между ними стала еще очевиднее. Радик был одет как лицо фирмы «Nike», даже портупейка для бутылочки с водой была у него фирменная, не говоря уж обо всем остальном. Вова же натянул на себя цветастый финский костюмчик, добытый давным-давно на праздничной распродаже, устроенной к 30-летию первого успешного испытания сокрушительной продукции родного НИИ. Потом они с банкиром крутили педали велотренажеров, плавали в бассейне, парились в сауне, пили энергетический коктейль, стоивший столько, что Вова даже отвернулся, когда Радик расплачивался.
Разговор был странный, витиеватый, с отступлениями, уходами в наивное советское прошлое и возвращением в суровую капиталистическую реальность. Если отбросить словесную бижутерию, речь шла вот о чем: банку невыгодно давать кредит лежащему на боку НИИ, который государство само бросило в рыночных джунглях на съедение хищникам, точно бесполезного, но прожорливого старика. Однако есть еще святое слово «дружба»! И он как вице-президент может, конечно, пойти на сделку со своей топ-менеджерской совестью процентов эдак за пятнадцать отката. Налом, разумеется. Подумай!
Директор НИИ выслушал предложение банкира, переданное Мохначом, набычился, побагровел, буркнул: «Демокрады проклятые!» – и согласился. Кредит дали мгновенно. Вова отвез набитый долларами дипломат в тот же «Хэппи бич» и передал Радику – в точности как в фильмах про мафию. Они сидели в дальнем углу пустынного бара и пили энергетический коктейль, уже не показавшийся Мохначу таким дорогим. Банкир чуть приоткрыл кейс, быстрыми глазами сосчитал пачки, вынул одну, положил на стол и накрыл салфеткой.
– Слушай, Вов, ты купи себе хорошие спортивные тряпки, – сказал он и подвинул салфетку. – Нельзя так себя запускать! В теннис играешь?
– Конечно, у нас в институте два стола в холле.
– В большой теннис, – поморщился Радик.
– Нет, а что? – спросил Вова, удивленно глядя на замаскированные доллары.
– Напрасно. Ельцин играет. А у нас ведь так: во что царь играет, в то и народ должен играть! Бери, твой бонус…
– Ну что ты…
– Ладно-ладно, не выстебывайся! Сам знаю, мало, но мне тоже делиться надо. Не обижайся! Ты лучше вот что… Через неделю «Независька» устричный бал устраивает…
– Кто?
– «Независимая газета». Она теперь под Березой, и денег у Третьякова как мусора.
– Под чем?
– Под Березовским, – объяснил Радик и посмотрел на Вову так, словно тот вылез из таежного скита и не понимает самых обыкновенных слов, таких, как «космос» и «спутник».
– А вы под кем?
– По-разному. Приходи на бал. Кое-кто из наших там будет. Я тебя внесу в список гостей.
– Ладно, приду…
Но чудеса на этом не закончились. На следующий день Мохнача позвал к себе в кабинет директор, отослал секретаршу обедать, запер дверь и, с трудом подбирая слова, проговорил:
– Вот, Володя, значит, кредит мы с тобой выбили. Ну и нам с тобой… понимаешь… полагается… как это теперь называется… – Он запнулся, обшаривая свой советский лексикон и с надеждой глядя на портрет Ленина, знавшего, как известно, жуткое количество слов.
– Бонус, – подсказал Мохнач.
– Точно, бонус! – посветлел директор и, радуясь новому симпатичному выражению, полез в стол и выложил упаковку долларов. – Немного, Володь, но ты должен понять: на нас с тобой коллектив!
Сколько он взял себе, неизвестно, однако с того дня реликт номенклатуры стал так стремительно вписываться в новые экономические условия, что от НИИ полетели щепки. Сначала сдавали под склады, магазины и офисы помещения, в которые два-три года назад можно было попасть только после полугодовой проверки в КГБ и секретной подписки, делавшей человека на всю жизнь «невыездным». Потом, став председателем совета директоров ЗАО «Ускоритель», он приступил к масштабной распродаже институтских корпусов, на всякий случай купив у Сербского справку о том, что страдает невосполнимыми провалами памяти и за свои поступки не отвечает. Вероятно, из-за этой клинической забывчивости некоторые помещения были проданы дважды. А когда начались скандалы и суды, директор отхватил себе поместье в Австрии и уехал туда на ПМЖ с новой женой: ее с одинаковым успехом можно было принять как за его позднюю дочь, так и за раннюю внучку.
На устричный бал Мохнач явился в хорошей обуви и малиновом кашемировом пиджаке, без которого в начале девяностых показаться в приличном месте было так же невозможно, как в прежние времена прийти на партийное собрание в трусах и майке. Обстановка буйного дармового изобилия буквально потрясла Вову. Это был какой-то гастрономический коммунизм в отдельно взятом банкетном зале. Ни джаз Лундстрема, ни звон бокалов не могли заглушить массового страстного всхлипа – это сотни людей одновременно всасывали в себя престижную устричную слизь.
На балу в самом деле оказалось много знакомых по старой жизни. Актеры, режиссеры, певцы почти не изменились, сильно сдали поэты, глотавшие деликатесы не жуя, будто в последний раз. Зато торопливые безымянные доставалы, крутившиеся прежде вокруг знаменитостей, иной раз даже не рассчитывая на приглашение к столу, удивительно изменились, превратившись в монументы самоуважения. Некоторые несуетно узнавали Вову из Коврова, значительно чокались с ним, сообщали, что устрицы здесь – г…о, балтийские, и вручали свои визитки, извещавшие о фантастических переменах в их судьбе. Все они стали управляющими, президентами, председателями, генеральными директорами…
Собственно, с этих визиток и началась новая профессия Мохнача. Когда директор, снова услав секретаршу на обед, позвал Вову и, понизив голос, спросил, нет ли у него надежных людей, интересующихся арендой помещений, вчерашнему инженеру-оборонщику осталось только вытрясти из малинового пиджака карточки и подвинуть к себе телефон… Со временем он в совершенстве освоил большой теннис и научился сводить нужных людей, заходить в любые кабинеты, подсовывать под настроение на подпись важные письма, нашептывать в державное ухо платную информацию, посредничать при передаче «бонусов», а то и просто взяток. А потом, когда отмечали грамотную сделку где-нибудь в номерах или охотничьем домике с конкурсантками красоты, Вову из Коврова непременно просили спеть под гитару, и он безотказно хрипел, подражая давно истлевшему кумиру своей молодости:
А банкиры, биржевики, хозяева нефтяных скважин, красные директора акционированных гигантов, отраслевые министры, флагманы порноиндустрии, обовравшиеся политики слушали его пение, рассеянно поглаживая одноразовых подруг и роняя сладкие старорежимные слезы. Теперь у Мохнача все прекрасно: дети учатся в Лондоне. Любимая жена, сидя в имении на Нуворишском шоссе, страдает из-за того, что жена алюминиевого олигарха явилась недавно на благотворительный концерт в неприлично крупных бриллиантах. Не совладав с собой, Марина бьет по щекам неловкую горничную, а потом бежит к своему психоаналитику – каяться. Тесть, доктор экономических наук, умер от недоумения, когда начались гайдаровские реформы, но теща жива-здорова, все так же зовет любимого зятя «Вовиком», кормит его домашними пончиками и благодарит Бога за то, что дочка не вышла замуж за аспиранта Иванова, оказавшегося ко всему прочему еще и Юнгштукером.
– Конечно, после Ельцина Володе пришлось оставить большой теннис, – допивая кофе, элегически сообщил Жарынин. – Возникла даже дилемма: что теперь – горные лыжи или футбол? Он выбрал футбол и не ошибся. Как мудро заметил Сен-Жон Перс, судьба – это выбор.
– Обыкновенная история… – усмехнулся Кокотов.
– Да, пожалуй, – согласился режиссер и повернулся к истомившимся халдеям: – А выпечка-то у вас вчерашняя. Нехорошо!
Официанты потупились и промолчали с лютой покорностью дворни, уже наточившей на барина топоры…
Глава 47
По дороге в труполечебницу
Жарынин, расспросив соавтора, где находится клиника «Панацея», повез его в центр. Заметно посвежев от хорошего завтрака и обещанной встречи со Скурятиным, он великодушно объяснил, почему ему категорически разонравилась история про Леву и Таю.
– Поймите, Андрей Львович, в искусстве всегда должна быть обида! Всегда. Но мелкое, дежурное искусство обижается только на свое время. А большое, настоящее искусство обижается на вечность!
– Это ваш Сен-Жон Перс сказал?
– Конечно же он, златодумец! В нашем с вами сюжете нет главного – обиды на вечность. Ну нет ее – и все тут! Есть только ябеда на Советскую власть. А сегодня, коллега, быть антикоммунистом так же неприлично, как в семнадцатом – монархистом. Есть вещи, на которые думающий человек просто не имеет права.
– Например?
– Ну-у… Портреты Хемингуэя, Эйнштейна или Чаплина в квартире.
– Почему-у-у?
– У вас в доме были мраморные накомодные слоники?
– Нет. Мама считала это мещанством.
– Во-от, и правильно считала. Хэм, Энш и Чап – те же накомодные слоники, только для…
– …образованцев! – подсказал Кокотов.
– Слушайте, коллега, прошу вас, не повторяйте глупости вслед за писателем, которому обида на Советскую власть заменила талант. Кто он сам-то был? Прожил двадцать лет в Америке – и английского языка толком не выучил. Образованцы придумали Т-34, атомную бомбу сработали и в космос слетали. Всем бы таких образованцев! Образованец в сто раз лучше, чем интеллигент!
– Ну, вы скажете тоже!
– Скажу! Поймите, в каждом человеке есть инстинкт саморазрушения, но приличные люди с этой тягой борются: кто верой, кто работой, кто любовью. И только интеллигенты хотят навязать свою саморазруху обществу. Я бы интеллигентов кастрировал…
Некоторое время ехали молча. Жарынин хищно смотрел на запруженную машинами улицу, а писатель думал о том, как бы стал жить, если бы его вдруг кастрировали. Интересно: влекла бы его в этом прискорбном случае Наталья Павловна хотя бы умственно или же совсем не волновала?
– Не бойтесь, вы не интеллигент! – словно проникнув в думы соавтора, ухмыльнулся режиссер.
– А Фил Бест – интеллигент или образованец? – спросил Кокотов, чтобы вернуться к разговору о синопсисе, но не напрямую, а с заходом.
– Конечно, интеллигент! Посмотрите, что он с Тонькой сделал!
– А в сюжете про голую прокуроршу есть обида на вечность?
– О! Еще какая!
– Так в чем же дело?
– Я уже думал. Не получится.
– Почему?
– Не успеем. Знаете, сколько желающих? Если Сурепкин не продешевит и отдаст историю самоубийства жены за хорошие деньги надежному продюсеру, то сможет выкупить назад свою стоматологическую клинику. У моего мистера Шмакса таких денег, увы, нет…
– А если у нас вообще не получится обидеться на вечность? – усомнился писатель.
– Тогда мы пойдем другим путем – снимем фильм про расчисленный хаос бытия.
– Как это?
– Когда-нибудь расскажу. Но мне хочется чего-то другого!
– Например?
– Ну, допустим, человек узнает вдруг о своей смертельной болезни и решает убить давнего врага, отобравшего, скажем, любимую женщину…
– А при чем тут смертельная болезнь? – вздрогнул Андрей Львович, тронув нос. – Это обязательно?
– Нет, не обязательно. Это я так, к слову… – успокоил Жарынин. – Но меня, знаете, всегда занимало: почему люди со смертельным диагнозом никогда не мстят своим врагам, чтобы хоть напоследок добиться справедливости? Розовощекие маньяки с прекрасным гемоглобином постоянно кого-то крошат из помповых ружей, а безнадежные доходяги, которым и терять-то нечего, кроме истории болезни, не прикончили на моей памяти ни одного мерзавца! Почему?
– Потому что они думают о вечности, о покое…
– А вы что – хотите после смерти отдохнуть, как мамонт в мерзлоте?
– Я бы предпочел прогуливаться по вечнозеленому саду! – съязвил автор «Полыньи счастья».
– Один или с Лапузиной?
– Вдвоем интересней!
– Нет, мой друг, не прогулки вас ждут за гробом, а упорный труд! Мне, знаете, иногда кажется, на том свете мы все будем работать над ошибками.
– В каком смысле?
– В прямом. Допустим, вы умерли…
– Не надо так говорить! – вскричал Кокотов.
– А чего вы испугались? Между прочим, есть такая примета: если кто-то из съемочной группы откинулся, фильм непременно будет иметь успех!
– Вы это уже говорили!
– Повторение – мать учения.
– Да идите вы к черту! – взорвался несчастный литератор.
– Ну хорошо, хорошо! Допустим, умер я. И попал, разумеется, в рай…
– Вы уверены?
– Абсолютно.
– Мне кажется, церковь не приветствует любовь втроем.
– Церковь приветствует любовь к ближнему, а способы этой любви и количество ближних можно выбирать по своему усмотрению. Не зря же нам дарована свобода воли!
– Ну знаете, Дмитрий Антонович!
– Оставим этот богословский спор! Вы не Иоанн Златоуст, а я не Фома Аквинский. Допустим, я попал в чистилище…
– У православных чистилища нет. Это выдумки католиков, – тонко заметил Кокотов, активно воцерковлявшийся в последнее время с помощью книжки дьякона Тураева «Сто ответов оглашенному».
– Не привязывайтесь к мелочам! За гробом мы будем улучшать нашу земную жизнь.
– Как это?
– Элементарно, коллега! Вы совершали поступки, которые хотелось потом исправить? Например, в отношениях с женщинами?
– Совершал… – кивнул Андрей Львович и подумал о том, что, конечно, не надо было ему от Обиходов переезжать назад, к матери, – тогда, возможно, все бы потихоньку умялось.
– А теперь представьте, что прожитая вами жизнь – шахматная партия и ее после смерти можно переиграть, исправив неверные ходы.
– Но ведь тогда это будет совсем другая партия!
– В том-то и дело! Каждый исправленный поступок рождает цепочку изменений в вашей жизни, и все эти бесчисленные варианты надо будет тоже переиграть, выбрав наилучший. Вам, коллега, и вечности не хватит. Какой там отдых! А самое главное – никогда нельзя сказать наверняка: вот сейчас, в данный момент, мы все еще тянем нашу первую, черновую жизнь или уже умерли и работаем над ошибками.
– Не понял?
– Что тут непонятного? Это как дубли в кино. Например, в предыдущем дубле вы психанули, выскочили из машины, и никакого кино с вами мы так и не придумали. А в нынешнем, двести сорок седьмом варианте, исправленном и дополненном, вы остались со мной, хотя не уверен, что из-за сценария…
– Ну и зачем все это? – испуганно спросил Кокотов.
– Как зачем? Работая над ошибками, каждый должен выстроить свою идеальную жизнь – и тогда наступит конец света. Страшный суд – это ведь, собственно, проверка контрольных работ, как в школе. Звонок на перемену. Дети, сдавайте сочинения!
– Минуточку! Не сходится! – обрадовался писатель. – Во-первых, хорошим и плохим людям для исправления понадобится разное количество вариантов. Во-вторых, один умер еще до нашей эры, а другой – вчера. Он не успеет до звонка…
– Не переживайте, там нет времени. Сожранный саблезубым тигром кроманьонец и омоновец, убитый в Грозном, находятся в равных условиях. Успеют все – и хорошие, и плохие…
– А потом?
– Потом Творец аккуратно складывает все миллиарды судеб, лишенных недостатков, в единый пазл, цокает языком и любуется идеальным вариантом человечества. Это и есть рай.
– А что же тогда ад?
– В аду, дорогой Андрей Львович, вас заставят проживать жизни тех несчастных, кому вы напакостили! Станете, к примеру, матерью-одиночкой, брошенной мужем без денег в период лактации.
– В какой период?
– В период грудокормления. Но и это еще не все! Вы думаете, откуда взялись страшилки про кипящие котлы, раскаленные сковородки, чертей с острыми крюками, кровожадных чудовищ, рвущих грешников на части?
– Это простонародное воображение.
– Ничего подобного! Вспомните, вам когда-нибудь хотелось человека, предавшего, обобравшего, надувшего вас, – задушить, разорвать в клочья, порубить на мелкие кусочки?
– Ну, в известной мере… – уклонился писатель, живо вспомнив, как хотел скормить пираньям вероломную Веронику.
– Так вот, все эти воображаемые мстительные кары грешники испытают в аду наяву! Если, скажем, за всю твою подлую жизнь полторы тысячи человек мысленно дали тебе пощечину, а девятьсот мечтали плюнуть в лицо, ты обязательно получишь эти полторы тысячи оплеух и девять сотен плевков. Будешь стоять, а они будут идти и наотмашь хлестать по щекам, будут идти и плеваться. Отсюда, кстати, заповедь: ударили по левой щеке – подставь правую, чтобы левая хоть чуть-чуть отдохнула…
– Богохульствуете?
– Шучу. А ведь кто-то еще хотел засунуть врага головой в унитаз! И ведь засунет! Представляете: идут и засовывают, идут и засовывают… Сотнями, тысячами! Разве не ад?
– Да, пожалуй. Ну хорошо, вот грешники получили все заслуженные затрещины, утерли все положенные плевки и нырнули во все искупительные унитазы. Что дальше?
– Дальше они тоже работают над ошибками до тех пор, пока не подберут образцовый вариант своей жизни.
– А потом?
– Потом они тоже вольются в идеальное человечество на правах младших товарищей.
– И что же будет, так сказать, движущей силой этой идеальной истории?
– Борьба великодуший.
– Как это?
– А вот так. Я спрашиваю: «Андрей Львович, что бы мне купить сегодня на вечер – снова перцовочки или, например, текилки?» А вы мягко возражаете: «Нет-нет, не беспокойтесь, Дмитрий Антонович, сегодня моя очередь бежать в магазин!»
– Я и сам собирался, – смущенно соврал автор «Космической плесени».
– Вот и отлично! Когда сдадите анализы… А на что вы, кстати, жалуетесь?
– Так, ни на что…
– Смотрите, коллега, незнание симптомов не освобождает от заболевания!
– Я учту.
– Когда выясните, что страдаете рецидивирующей мнительностью, звоните! Поедем в «Ипокренино». Чертовски хочется поработать! Будем думать над новым сюжетом!
– Каким?
– Еще не знаю. Приехали. На Сретенку поворачивать не буду, а то там и заночую. Пробка! Ваша труполечебница где-то здесь, – затормозив, объявил режиссер.
– Почему труполечебница? – заиндевело спросил Кокотов.
– Как сказал Афанасий Великий, все мы трупоносцы, пока не уверовали. Ладно, звоните, когда освободитесь!
Не успел писатель вылезти из машины и захлопнуть дверцу, как «Вольво», визжа, рванул с места и, нахально подрезав маршрутку, исчез в транспортном бермудстве Москвы. Андрей Львович огляделся, соображая на местности, и вскоре догадался, куда идти: вблизи лечебных учреждений всегда заметно вялотекущее, но целенаправленное перемещение болезненной части человечества. Кокотов попросту влился в это скорбное движение и вскоре оказался возле поликлиники, которая помещалась в желтом классическом особнячке, расположенном в глубине переулка за кованой оградой. Здание было явно историческое: у входа на стене рядком висели сразу три мемориальные доски.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.