Текст книги "Гипсовый трубач. Однажды в России"
Автор книги: Юрий Поляков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)
Как я ваял «Гипсового трубача»
1. Из какого сора…
Наверное, читателям интересно, из какого жизненного сора «растут, не ведая стыда», не только стихи, но и романы. Мне, кстати, тоже интересно. И будучи по образованию литературоведом, даже остепененным, я иногда с интересом наблюдаю за собой – писателем, пытаясь найти закономерности в том странном созидательном хаосе, который именуется творчеством. Наверное, так же и врач наблюдает себя, собственную болезнь – от первых невнятных симптомов до выздоровления или же, увы, до летального исхода… Собственно, это эссе является попыткой проникнуть по ту сторону вдохновения, разобраться в тех разных по своей природе составляющих, которые в огне вдохновения спекаются, превращаясь в уникальный сплав нового произведения искусства. Или не превращаясь…
Начну, как говорили совсем уж древние греки, от яйца Леды.
Давным-давно, в середине 70-х, я задумал написать рассказ или повесть (как пойдет) про пионерский лагерь, точнее, про пылкую любовь, охватившую двух юных вожатых, разумеется, разнополых: я, знаете ли, традиционалист. Мне грезились довольно смелые телесные сцены – так сказать, наш, советский ответ «Темным аллеям» Бунина. (Впоследствии эти намерения осуществились в повести «Апофегей», и меня едва не объявили отцом новой советской эротики.) Материала для такого сочинения имелось у меня более чем достаточно. Нет, я вовсе не о плотском опыте. Все мое летнее детство прошло в простеньком пионерском лагере, принадлежавшем на паях макаронной фабрике и маргариновому заводу, где работала в майонезном цехе моя мама Лидия Ильинична. Наша ребячья здравница располагалась близ станции Востряково Павелецкой железной дороги, километрах в пяти от речки Рожайки, куда мы раз в смену отправлялись в однодневный поход – к плотине, которая тогда казалась мне чуть ниже Братской ГЭС. Уже в зрелые годы я заехал туда и с удивлением обнаружил низенькую запруду, этакую Ниагару для лилипутов.
Благословенное время! От организованного досуга и всепроникающего коллективизма я убегал на край футбольного поля к зарослям дикого шиповника, вынимал из душистых цветков золотисто-зеленых бронзовок и потом дарил их восхищенным девочкам в качестве живых брошек. Или же скрывался в библиотеке, где глотал все подряд, но в основном приключения и фантастику. Переполненная прочитанным, моя черепная коробка временами казалась мне головой профессора Доуэля, живущей отдельно от тела. Впрочем, ребенком я был общественным и вскоре возвращался к друзьям, соскучившись по коллективу.
Как у всех ребят, у меня было лагерное прозвище – Шаляпин. Нет, я не пел, музыкальным слухом природа меня не одарила, но как-то во время одного из жарких споров, которые велись в палате перед сном по любому поводу, я заявил, что самый лучший певец в мире – Шаляпин. Мой оппонент отстаивал Лемешева, в ту пору еще живого и чрезвычайно популярного. Кто-то робко заступался за Козловского. Исход спора решила дуэль на подушках, когда пух летит во все стороны, и я, помнится, победил, став навсегда для друзей Шаляпиным. В тот лагерь я ездил много лет, с первого по девятый класс, и прилипшая ко мне кличка бережно передавалась из смены в смену.
Потом, повзрослев, я работал в пионерском лагере художником, так как учился на подготовительных курсах Архитектурного института. Но у меня не заладился рисунок: у других на ватмане выходил гипс, а у меня – чугун. Несмотря на молодость, я сообразил: пускаться в творческую профессию, для которой не хватает таланта, то же самое, что участвовать в автогонках со спущенными шинами. И оказался прав. Сколько потом я встречал «недоталантливых» поэтов, живописцев, актеров, литераторов, режиссеров, измучивших себя и своих близких «синдромом непризнанности».
Я же поступил в Московский областной пединститут на факультет русского языка и литературы и после второго курса поехал на летнюю педагогическую практику вожатым в пионерский лагерь на Оке, близ Ступина. Собственно, эти два взрослых пионерских лета, переплетясь, перепутавшись в моей памяти с детскими впечатлениями и легли много позже в основу «Гипсового трубача». В лагере вожатые и педагоги вели особую жизнь, насыщенную дневным воспитательным героизмом и ночной безответственностью: крутились беспорядочные романы, случались хмельные грехопадения, однако бывала и верная любовь, краткая, как подмосковное лето. Я пал жертвой зрелой баянистки Таисии. Но больше об этом ни слова, ибо я женат давно, можно сказать, с детства, а жены писателей читают сочинения мужей, как следователи по особо важным делам – чистосердечные признания преступников. Хуже, чем у литераторов, обстоят дела, думаю, только у художников, рисующих в уединении своих мастерских обнаженных натурщиц. Как они потом объясняются с женами – даже не представляю себе! Хорошо, что я не связал жизнь с изобразительным искусством…
О таком вот летнем лагерном романе я и хотел написать лирический рассказ или повесть, но в ту пору поэт во мне еще медленно остывал, а прозаик только разгорался, и все закончилось стихотворением, которое долго потом редактора не решались включать в мои сборники. Зато на поэтических вечерах в Доме литераторов я читал эти стихи с лихой безответственностью и всегда срывал аплодисменты:
Ныряет месяц в небе мглистом.
И тишина, как звон цикад,
Плывет над гипсовым горнистом,
Дрожит над крышами палат.
Колеблет ветер занавески.
Все как один по-пионерски
Уставшие ребята спят.
А там, за стеночкой дощатой,
Друг друга любят, затая
Дыханье, молодой вожатый
И юная вожатая.
Всей нежностью, что есть на свете,
Июльский воздух напоен…
Ах, как же так! Ведь рядом дети…
Она сдержать не в силах стон…
Ах, как же так! Но снова тихо.
И очи клонятся к очам.
…И беспокоится врачиха,
Что дети стонут по ночам.
Возможно, я бы так и не вернулся к «пионерскому замыслу», но тут, кажется, в 1986-м, ко мне прибился молодой композитор, прибывший из Грузии. Его фамилию я давно забыл, но имя отчетливо помню: Тенгиз. Он очень хотел, чтобы я написал текст на его музыку, приглашал к себе домой, играл на рояле свои сочинения, а его мама кормила нас домашними грузинскими блюдами. Кажется, их семья специально перебралась в столицу империи, чтобы приладить к делу высокоодаренного сына. И вот на одну из его мелодий, очень красивую, я написал стихи. Да-да! Многие думают, что сначала сочиняют стихи, а потом уже к ним – музыку. Так тоже бывает, особенно с классическими текстами, но чаще случается наоборот, ведь в песне главное – привязчивый мотив, гипнотизирующий ритм, тайная гармония. А текст в песне – то же самое, что слова в любовном признании. Без чувств они ничего не стоят. Попробуйте однажды вдуматься в смысл, например, попсового «Есаула» Газманова, и вы убедитесь, что напеваете вслед за ним бессмыслицу, чушь, ерунду, склеенную неумелыми рифмами. Но ведь напеваете же! Подробнее обо всем этом можно прочитать в моей статье «Песней – по жизни».
2. Звонок Абрамовича
Я жил в ту пору в Матвеевском, на Нежинской улице, в ДВК – Доме ветеранов кино, построенном на участке, примыкающем к ближней даче Сталина. Дорогу через овраг и выезд на Минское шоссе еще не проложили, поэтому места там были почти деревенские: с огородиками, садовыми хибарками, пугалами… Правда, в тупике уже стоял новый роддом, куда все время машины «Скорой помощи», воя, везли будущих матерей. Именно ДВК (вкупе с Домами творчества кинематографистов в Болшеве и писателей в Переделкине) послужил прообразом «Ипокренина». Впрочем, каскад прудов я позаимствовал у Дома отдыха Гостелерадио в Софрино. Но в творчестве это обычное дело: с миру по нитке…
А в ДВК я оказался не случайно. Патриарх советского кино Евгений Иосифович Габрилович предложил мне написать с ним в соавторстве сценарий. Некоторый опыт у меня уже был: с Петей Корякиным по заказу Сценарной студии мы уже написали экранную версию «ЧП районного масштаба». О моем соавторе следует сказать особо. Петю вырастила мать-уборщица, подрабатывавшая в том числе и в кинотеатре. Мальчик был при ней и бесплатно по много раз смотрел все фильмы, какие там крутили. Сомнения в выборе профессии, как меня, его не мучили: только ВГИК! Туда после армии он и поступил на сценарный факультет. Но творчество у него как-то не задалось, и он пошел по редакторской линии, благо прекрасно знал историю кино, а его голова была просто набита просмотренными лентами, как Госфильмфонд в Белых Столбах, где к тому же располагалась известная психиатрическая лечебница. А ведь это рядом с уже упомянутой станцией Востряково. Однажды нас, пионеров, заперли в палатах, а весь взрослый персонал, вооружившись топорами, лопатами и длинными кухонными ножами, рассосредоточился вдоль лагерного забора. Оказалось, из Белых Столбов сбежал буйный помешанный и скитался по окрестным лесам. Его поймали, а нас выпустили на волю.
Но вернемся к Пете. Наблюдая Корякина, я заметил странные для меня вещи. Во-первых, понял, что сценаристы без соавтора сочинять просто не способны. Чтобы стать полноценной творческой личностью, им необходимо, как андрогину, найти свою половинку. Во-вторых, во время работы Петя даже не пытался придумать оригинальный поворот сюжета или эпизод, а говорил примерно так:
– Помнишь, в «Полночном ковбое» герой идет по дороге? Здесь надо сделать так же…
Или:
– Помнишь, в «Заводном апельсине» он хочет, но не может ударить? Вот так же и наш Шумилин на заседании райкома!
Но ничего я не помнил, так как фильмы эти в прокате не шли, а во ВГИКе мне учиться не довелось. Кроме того, я не понимал, зачем надо что-то воровать у других, когда можно придумать самому. Так проще и честнее. Петя же был уверен, что все уже придумано, напрягаться не стоит, лучше позаимствовать и выпить. По этому поводу я даже сочинил эпиграмму:
У Корякина Петра
Голова болит с утра.
Но, имея крепкий дух,
Петя выдержит до двух.
Тогда началась горбачевская кампания против пьянства, и алкоголь стали продавать не с 11:00, как прежде, а с двух часов, что вызвало глухой ропот населения. Собственно, алкоголь Корякина и сгубил. Его пригласили на влиятельную должность главного редактора одного из творческих объединений «Мосфильма», и желающих ему налить стало столько, что бедный Петя спился, потеряв должность. Оставленный женой, соавторами и собутыльниками, он умер в 2001 году, употребив какой-то суррогат, хотя накануне я привлек его к работе над сериалом и обеспечил авансом, на который можно было покупать качественный алкоголь. В гробу мой соавтор улыбался, видимо, перед смертью ему стало совсем хорошо.
А теперь снова о предложении Габриловича. Речь шла об оригинальном сценарии. Главная роль в будущей ленте предназначалась «самой обаятельной и привлекательной» Ирине Муравьевой, а снимать картину должен был ее муж Леонид Эйдлин. Дабы современный читатель осознал, что я, молодой писатель, ощутил, получив подобное предложение, прошу вообразить: вам вдруг звонит Роман Абрамович и приглашает в кругосветку на своей авианосной яхте. Напитки с девушками, естественно, за его счет…
Габрилович перебрался в ДВК после кончины своей суровой жены, державшей его в брачной строгости всю долгую жизнь, оставляя мужу лишь со стороны наблюдать головокружительные романы сверстников и соратников по кинематографу. Когда ему выпала наконец свобода, сил осталось разве на невинный комплимент сестричке, пришедшей с вечерним уколом. В Матвеевском его изредка навещал сын Алексей – впоследствии автор знаменитой «документалки» «Футбол моего детства». Кстати, в ДВК уход и лечение были поставлены на европейском уровне, лучше ублажали болезненную старость разве только в «кремлевке», но зато в Матвеевском все было по-домашнему, каждую неделю привозили недублированный иностранный фильм или советскую новинку, иногда положенную на полку, то есть слегка запрещенную. В ту пору на Нежинской улице доживали свой век многие титаны советского кинематографа.
Мы начали работать над сценарием. Чтобы не мотаться из Орехово-Борисова в Матвеевское, я купил путевку и тоже поселился в ДВК, который был домом престарелых и домом творчества одновременно. А композитор звонил мне каждое утро и говорил ласково: «Здравствуй, Юра, это Тенгиз. Ну, как наши дела?» После выхода «ЧП…» я страдал в первых лучах литературной славы, сопряженной часто с неумеренным употреблением алкоголя, и был необязателен: синдром похмелья и творческое усердие – две вещи несовместные. Хотя, должен признаться, иные неожиданные идеи зарождаются именно в похмельном мозгу. Но, увы, для многих молодых талантов, не научившихся соизмерять написанное с выпитым, первые лучи славы оказались и последними. Я долго огорчал настойчивого Тенгиза, пока однажды вдруг его мелодия, которую я по вечерам прокручивал на диктофоне, не разбудила во мне воспоминания о пионерском лагере, теплых ночах у брызжущего искрами костра и хорошенькой баянистке Тае, которая была старше меня лет на десять, но все же снизошла к моему юношескому влечению. Расставались мы в конце смены душераздирающе! И сразу же получилось:
Только прощу тебя: «Не плачь!»
Только прошу тебя: «Не плачь!»
Я задержу в своих ладонях твою руку.
Ты слышишь – гипсовый трубач,
Маленький гипсовый трубач
Тихо играет нашу первую разлуку…
Тенгиз обрадовался, взял текст, сказал, что скоро нас запоет весь Советский Союз, и исчез навсегда. А лет через пять исчез и Советский Союз, странная империя, пытавшаяся, как советовал Тютчев, сплотить народы не кровью, а любовью. А там, мол, посмотрим, что сильней! Кровь, точнее зов крови, оказался сильней. Интересно, что поделывает теперь Тенгиз, если жив, в незалежной Грузии? Вряд ли сочиняет музыку, там за нее теперь не платят даже народным артистам.
3. Флаг на ветру
«Пионерский» замысел снова увлек меня в конце 80-х, когда с радостным уханьем рушили все советское, а пионерские лагеря объявили чуть ли не детскими подразделениями ГУЛАГа. Причем занимались этим в основном демократические отпрыски советской верхушки. Они провели детство в спецпитомниках Управления делами ЦК КПСС, где, наверное, и в самом деле режим был строжайший, что и запечатлел в своей бессмертной ленте «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен!» Элем Климов – сын крупного партийного босса. Кстати, удивительное дело: почти все вдохновители и прорабы перестройки происходили из семей партийного начальства или руководителей спецслужб сталинской эпохи: и Аксенов, и Гайдар, и Окуджава, и Лацис, и Дейч, и Карпинский, и Максимов, и Ахмадулина… Андрей Вознесенский в молодости не возражал, если его принимали за потомка репрессированного председателя Госплана Вознесенского, одно время считавшегося преемником Сталина. Интересно, что все эти отпрыски считали своих родителей замечательными, честными, добрыми людьми. А кто же тогда осуществлял террор на местах, да еще такой, что Сталин вынужден был одергивать Хрущева: «Уймись, дурак!» Кто тиранил – зеленые человечки?
В ту пору «пионерский сюжет» стал обретать в моем воображении явные черты разоблачительной прозы, хлынувшей тогда на страницы журналов бурным селевым потоком. Мне грезилась жуткая история про то, как чистую, трепетную любовь героев, зародившуюся в душной оторопи цветущего шиповника, затоптали хромовыми сапожищами, испоганили перекрестными допросами и очными ставками, сгноили на мордовских нарах безжалостные гэбэшники. Стыдно признаться, но это так. Тем временем вовсю шла перестройка, смысл которой мало кто тогда понимал. Думаю, и Горбачев тоже. Сейчас этот геополитический попугай уверяет, что с самого начала, едва сев за штурвал ставропольского комбайна, собирался извести Советскую власть. Ерунда, он, как все, исключая, конечно, Рейгана и Тэтчер, хотел социализма с рынком и человеческим лицом. Но птички на рыбках не женятся.
Между прочим, само слово «перестройка» – в смысле серьезных преобразований государственной системы – пришло к нам из эпохи Александра Второго Освободителя, он легализовал в стране среди прочего деятельность масонов, загнанных в России под плинтус после Великой французской революции и восстания декабристов. А ведь именно вольные каменщики любили давать своим начинаниям разные строительные прозвища. Кстати, правительство, возникшее в феврале 17-го, было сплошь масонским, начиная с премьера князя Львова. Впрочем, об этом даже в школьных учебниках теперь пишут. А когда-то являлось страшной тайной. Ельцин, заметьте, пришел во власть тоже из строителей, но если он и принадлежал к древнему братству вольных каменщиков, то градус посвящения у него, думаю, был низкий – где-то на уровне портвейна. Но важно другое: ни один грамотный строитель не начинает капитальный ремонт здания с перепиливания несущих балок и подрыва фундамента. Увы, именно с этого начали и в 17-м, и в 91-м. Тенденция, однако…
Особенно, должен признать, поусердствовали в деле разрушения державы писатели, традиционно имевшие большое влияние на умы. Причем постарались и либералы, и почвенники. Сейчас уже подзабыли, что именно лидер деревенщиков Валентин Распутин с трибуны съезда пригрозил, мол, если Россия выйдет из состава СССР, мало никому не покажется. «Вот оно как!» – переглянулись от Ташкента до Киева сановные сепаратисты с партбилетами в карманах. Принцип интернационализма, записанный в Конституции красной империи, помог ей не больше, чем заповедь «не прелюбодействуй!» моногамной семье. А уж как этнические демократы костерили страну – даже вспомнить страшно: и «Россия-сука», и «Россия-мачеха», и «Верхняя Вольта с атомным оружием», и «Освенцим в одну шестую часть суши»… К началу 1990-х у людей сложилось ощущение, что черт угораздил их родиться в самом неподходящем государстве, которое необходимо срочно разрушить до основанья, а затем…
Какое отношение сказанное имеет к написанию «Гипсового трубача»? Самое непосредственное. Напомню, «Апофегей», вышедший в «Юности» в 1989-м, стал не только эротическим прорывом, но и политической акцией. В этой повести я весьма язвительно изобразил конфликт между Горбачевым и Ельциным (но особенно поглумился над Борисом Николаевичем), а именно этот конфликт определял всю тогдашнюю политическую ситуацию в стране. И даже в мире! Я не шучу. Судите сами: беспозвоночный Горби стремительно терял контроль над страной под названием «СССР». Власть мог перехватить человек решительный, с объединительными намерениями, готовый на все, чтобы остановить распад. Например, маршал Дмитрий Язов. И подавляющее большинство населения его бы с радостью поддержало! Но Язов оказался гуманитарием, наизусть знал всего «Василия Теркина», а вот решимости, необходимой спасителю Отечества, не обладал. Надеюсь, на Страшном суде Мировой истории это учтут. Других сильных фигур не оказалось. Одних волевых лидеров, наподобие ленинградского Романова, обезвредил еще Андропов. Других успел вытолкнуть на пенсию Горбачев. Третьих, вроде Макашова и Рохлина, нейтрализовали уже при Ельцине.
А тем, кто жаждал распада СССР, важно было, чтобы власть у лучшего немца Горби отобрал решительный человек, но не с объединительными, а с разрушительными намерениями. И такой человек нашелся – Борис Ельцин. Но его еще надо было привести к рычагам. Это с годами кажется, что все произошло именно так, ибо иначе быть и не могло. Могло! Вспомните, как Ельцин вдруг не прошел в Верховный Совет РСФСР, и никогда бы не стать свердловскому прорабу первым президентом России, не уступи Ельцину свое депутатское место прекраснодушный сибирский профессор Казаник. Тогда все и завертелось. А если бы профессор не уступил? Иной раз бывают такие моменты, когда история похожа на уравновешенные весы и случайный комарик, присевший на одну из чаш, способен непоправимо качнуть рок событий в ту или иную сторону.
«Апофегей» вышел именно в такие дни, в 89-м, и не случайно вызвал шквал негодования в либеральном стане, где именно с тех пор я стал навсегда персоной нон грата. Ельцин на митингах вынужден был объяснять, что клеветническая повестушка написана по гнусному заказу «партократов» на радость «агрессивно-послушному большинству». Так витиевато в ту пору либералы называли основную часть народа, не желавшего развала страны и безоглядного прыжка в рынок. Нет, я не страдаю манией величия и понимаю: моя сатира на будущего «царя Бориса» являлась крошечной частицей неудавшегося сопротивления силам распада. Но все-таки, черт возьми, и я повитал в высших сферах геополитики…
А теперь, отбросив иронию, зададимся вопросом: надо ли писателю участвовать в политических битвах? Убежден: надо! Ибо затворяться в замок из слоновой кости в ту пору, когда какие-то мерзавцы затевают извести твою родину, – подло и недостойно. Но есть другая сторона медали: писателя обычно захватывает эмоционально-нравственная стихия борьбы, и ему совершенно неведомы тайные союзы, сговоры, комплоты, компромиссы, которые в конечном счете определяют исход схватки. Писатель – трепещущий флаг на башне, а какие тем временем идут переговоры в этой самой башне за обильным столом, ему, бедному, развевающемуся на историческом ветру, неведомо. Потом, спустя годы, многое становится яснее, понятнее. И мы умиляемся над «Летом Господнем», над сладким плачем по канувшей Росеюшке. Но почитайте, что писал тот же Иван Шмелев до революции. Что его возмущало и бесило? Да примерно то же самое, что стало умилять через двадцать лет.
А помните у Георгия Иванова, моего любимого поэта:
А ведь уж какой был либерал, масон и антимонархист Георгий Иванов, фу-ты, ну-ты! Кстати, последние годы он жил во Франции в одиночестве, даже в остракизме – кара за симпатии к немцам во время оккупации. А куда деваться, если у него жена, поэтесса Одоевцева, из прибалтийских немок?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.