Текст книги "Две королевы"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
Его лоб был нахмурен, а лицо мрачным. Королева бросилась на стул, отстёгивая цепочки и снимая украшения, которые с гневом бросила на стол.
Перед ней стоял архиепископ.
– Милостивая пани, – заговорил он, – позвольте вам сказать, что случилось плохое, в самом деле плохое!
– Что случилось? – крикнула итальянка.
– Только одна мать ничего не дала невестке! – сказал Гамрат. – А это случилось в присутствии послов, которые завтра, если не сегодня, донесут об этом императору и королю-отцу. Они отомстят, не дай Боже, на Изабелле, на ваших княжествах.
Королева почти судорожно тряслась от гнева.
– Молчи! – крикнула она грозно, не в силах сдержать себя. – Я так хотела и так сделала… хорошо или плохо, так вышло. Когда захочу, я вознагражу за это.
– Никогда, – ответил Гамрат, – ни один подарок публично устроенной обиды не оплатит. Ваша милость, хуже того, вы выдали себя.
– Не упрекай меня, – прервала королева, – что сделано, то сделано.
– Но сделано очень плохо.
Королева ногой ударила о подножку и шикнула. Гамрат склонил голову и замолк. На глаза Боны навернулись слёзы бессильного гнева. Затем в дверях послышался шорох – маршалек покорно звал наияснейшую пани, чтобы изволила пойти к его величеству королю. Значение этого вызова легко было угадать. Бона должна была приготовиться к серьёзым, укорам. Она заранее это предвидела и была готова однажды начать войну, которую долго откладывала.
Гамрат что-то шептал ей, пытаясь успокоить, – она поднялась ещё более гневная и нетерпеливая. Она ему даже не отвечала, шла быстрым шагом прямо через пустые внутренние комнаты к спальне Сигизмунда.
В эту пору старый король обычно уже был в кровати; она нашла его сидящим ещё в кресле, а капеллан, который готовился читать с ним вечерние, отложенные, молитвы, стоял у другой двери и, взяв книгу под мышку, исчез.
Прежде чем Бона подошла ближе, обычно медленно говоривший король вспылил так, как давно ему не случалось. – Перед целым светом тебе нужно было показать эти раны, которые нам наносишь, этот яд, которым нас поишь, неразумная женщина!
Бона гордо стояла, вытягивая руки.
– Меня довели до крайности, – сказала она в бешенстве. – Вы хотели сделать из меня какую-то куклу, которая скачет так, как ей прикажут. Такой я никогда не была и не буду. У меня отбирают сына.
Сигизмунд по-итальянски, тихо, отдельными, обрывистыми словами уже просто бранил королеву.
– Не кричи, – воскликнул он в итоге, – тебе нужно, чтобы все в замке, вплоть до слуг, знали, что у нас нет согласия, ни между супругами, ни в семье. Ты хотела ударить Елизавету, а поразила собственную дочку, любимейшую Изабеллу. Ты думаешь, император это простит?
Слушая, Бона металась, плакала и проклинала одновременно.
– Я должна была давать ей подарки? За что? За то, что влезла сюда между мною и сыном, между мной и тобой… эта бледная, худая, больная девушка, которая может принести болезнь моему сыну! Ты этого добивался! Даже жалких тридцать тысяч золотых, из которых сто ушло, не заплатят за её приданое. Я сюда всё-таки кое-что принесла, и должна что-то значить. Вы хотите меня раздавить, отстранить, дать затмить этой немецкой…
Она продолжала говорить, а Сигизмунд одно повторял, такой же гневный, как и она:
– Молчи! Молчи!
– Не буду молчать! Буду разглашать всему свету! – кричала она. – Я мать, я королева, я имею тут права, которых не дам у себя вырвать. Я смогу за себя отомстить.
Сцены подобных упрёков, ссор, которые порой доходили до того, что бессознательная Бона бросалась на пол, повторялись часто. Сигизмунд привык к ним и знал также, что никогда не выходил из них победителем. Сломленный, ослабленный в итоге он должен был уступить.
Однако в этот день он слишком сильно чувствовал оскорбление, нанесённую снохе, чтобы признать себя виноватым и побеждённым. Он смерил Бону грозным взглядом, рукой ударив о подлокотник стула. Итальянка, как всегда, оплакивала ту же извечную тему, которая постоянно повторялась долгие годы.
– Это твоя благодарность за то, что тебе, старику, и твоей варварской стране пожертвовала свою молодость, что спасла вас моим золотом, что была тут преследуема, несчастна, растратила себя напрасно, была окружена врагами.
Слёзы и проклятия прерывали эти выкрики. Итальянка судорожными движениями рук то рвала на себе одежду, то, казалось, покушалась на старого короля, который сидел неподвижно, насупленный, но непреклонный.
– Ты и твои, – сказал он, – никогда не давали мне покоя. Всему, что я хотел, ты препятствовала. На моей дороге стояли твои приспешники. Из-за тебя я потерял уважение у своего народа и света. Твои заговоры…
Бона подскочила, не давая ему говорить.
– Если бы не я, – воскликнула она, – если бы не мои деньги, ты был бы нищим. Я должна была вкладывать в детей, помогать тебе, поддерживать казну.
– А эти деньги ты берёшь не из своих неаполитанских владений, но из моих подарков и милости! – сказал Сигизмунд. – Молчи и покорись, негодная.
Упрёки короля совсем не могли помочь ей успокоиться. Бона всё сильнее бушевала, всё больше, и вскоре невозможно было разобрать, что говорила, таким диким голосом она кричала. Бороться с ней на словах Сигизмунд никогда не умел. Несколько раз повторив своё обычное: «Tace, fatua!», он замолчал, опёрся на руку и очень равнодушно слушал возгласы, брань, крики, стоны. Они не производили на него никакого впечатления, он ждал окончания.
В конце концов обессиленная Бона, вместо того чтобы броситься на стул, бросилась на пол и гневно рыдала.
– Слушай, – сказал Сигизмунд серьёзно, – если твоё безумие даст тебе понять разумные слова. Не думай, что я сдамся там, где речь идёт о будущем моего единственного сына и снохи, которую я любил, как собственного ребёнка. Ты хочешь разделить связанный Богом брак… я не допущу этого. Покажу тебе, что я тут пан, и быть им должен.
На мгновение утихнув, когда он говорил эти слова, Бона вскочила с пола и иронично рассмеялась.
Этот неожиданный, ужасный смех пронзил бедного Сигизмунда, как страшнейшая угроза, он побледнел, закачался, замолчал. Ничего не говоря, Бона смерила бессильного старца глазами, гордо выпрямилась, поднимая голову, скривила губы и безучастно сказала:
– Что-нибудь ещё хочешь мне поведать? Твоих угроз я вовсе не боюсь. Я люблю своего сына и, пока жива, буду его защищать.
– Что ему угрожает? – проговорил король гневно. – Что?
– Жизнь с ненавистной, с навязанной, с отвратительной женщиной, которая будет здесь шпионом и служанкой императора и своего отца, моих врагов, и Изабеллы.
– Ты могла бы завоевать их как союзников, а делаешь своими врагами.
– Потому что они никогда ничем иным быть не могут и не будут, – воскликнула Бона. – Тебя, выжившего из ума старца, они обманывают, меня не смогут.
Сигизмунд снова приказал молчать, а королева отвечала ему смехом.
Перепалка и ссора, наверное, продолжились бы, если бы в дверь не начали скрести.
Королева бросила на неё гневный взгляд, не понимая, кто мог так дерзко ломиться, когда она разговаривала с королём. Однако же Сигизмунд легко догадался, что это ни кто иной, как доктор. Как ни странно, не обычный доктор короля, но лекарь королевы Николо Катиньяни; появилось его бледное, длинное лицо, обрамлённое чёрными волосами, простыми космами спадающими на плечи, и сказал по-итальянски королеве, что Сигизмунду в эту пору нужен отдых.
Хотя обычно советы и наказы Катиньяни Бона слушала, в этот раз она была слишком возмущена, чтобы молча принять предостережение.
– А зачем же меня сюда звали? – сказала она наполовину доктору, наполовину мужу. – Я вовсе не думала прерывать его спокойствие. Мне приказали прийти, как ребёнку, чтобы его отругать.
Король шикнул, ему не понравилось это признание перед чужим – но Бона никаких тайн от него не имела.
Катиньяни вошёл, совсем без смущения, поклонился Сигизмунду, положив руку на грудь, подошёл к Боне и с уважением, но настаивая, что-то ей прошептал. В итоге сопротивляющуюся, гневную королеву он своим авторитетом сумел склонить выйти.
Чуть дальше от двери ждали каморники со светом, которые ещё всю взволнованную и едва пришедшую в себя королеву хотели отвести в её покои. Она так была ослеплена гневом, что Катиньяни несколько раз был вынужден ей показывать направление, каким нужно было идти.
В покоях её ждал Гамрат, который хотел знать, чем кончился разговор со стариком. Ему не было особой необходимости об этом спрашивать. Достаточно было взглянуть на перекошенное, изменившееся лицо Боны, вылитую голову Медузы.
Это Гамрат выслал Катиньяни, чтобы пресечь слишком долгий спор и опасные для обоих вспышки.
Посадив свою госпожу в кресло, итальянец пошёл за лекарством от возмущённой крови и нервного напряжения. Принёс кубок приготовленного напитка; сначала часть его выпил сам, потому что из опасения быть отравленной Бона никогда иначе лекарств и пищи не принимала, и, вытерев рукавом кубок, он подал его госпоже.
Она боялась поднести его к устам.
– Лекарство? Чем оно мне может помочь? Меня преследуют, унижают, угрожают.
Гамрат, успокаивая, прервал.
– Милостивая госпожа, – сказал он, – вам больше угрожают ваши враги. Нужно только, чтобы вы сохранили то хладнокровие, которым мы так долго в вас восхищались. Показать врагам, что их удары до нас достают – это считать их победителями. Они сейчас дрожат, а ваша милость можете над ними издеваться.
Постепенно речь архиепископа вместе с напитком лекаря начала оказывать действие на Бону.
Она вытерла глаза, зажала рот, слушала лесть и думала.
Катиньяни, сделав то, что было его обязанностью, удалился в другую комнату и сел там в ожидании, когда позовут, рядом с девушками, которые были назначены для службы и тоже ждали, когда их позовут.
Из относительно быстрого успокоения Боны можно было заключить, что её резкий эмоциональный всплеск у короля был, возможно, разыгран специально, а гнев был вызван для устрашения, которому Сигизмунд часто поддавался.
– Они настояли на своём, – шепнула Бона Гамрату. – Августу пришлости пойти туда… но тем хуже, тем хуже. Я знаю, что он с отвращением с ней остался. На глазах Елизаветы вы завтра увидите следы слёз. С завтрашнего дня я смогу их разделить. Катиньяни и другие лекари все единогласно говорят, что её болезнь может передаться супругу. Кто знает? При Елизавете старая немка. Я предостерегала, чтобы в кровати ничего не пил. Его могут чем-нибудь отравить, могут использовать чары, чтобы привлечь его к ней.
Гамрат долго не говорил.
– Ваша милость, – сказал он наконец, – вы излишне тревожитесь. Молодой король пан умный, осторожный, владеет собой и не даст себя ни напоить, ни очаровать. Молодая королева, ребёнок, неспособна на это, старая охмистрина здесь слишком чужая и запуганная, чтобы отважиться.
– Надо во что бы то ни стало разделить, разорвать этот омерзительный брак, – прибавила Бона в спешке. – Сперва я постараюсь о том, чтобы выслали Сигизмунда.
– Куда? – спросил Гамрат.
– В Литву, – ответила Бона. – Может, король дал бы ему сначала Мазовию, потому что он ревнует к своей Литве, но я не хочу, чтобы он завладел Мазовией. У меня иные намерения.
Архиепископ покачал головой.
– Когда отправите его в Литву, – сказал он, – а он останется там дольше, об этом донесут в Прагу, отец грозно потребует, чтобы жена ехала с ним. Этому сопротивляться будет трудно. Потеряете с поля зрения их обоих и тогда…
Бона встряхнула руками.
– Ты прав, – воскликнула она, – я не должна их отпускать от себя, но, их обоих тут держа, трудно будет предотвратить, чтобы друг с другом не сблизились. Старый король упрям. У Августа мягкое сердце… в нём может проснуться сострадание. Нужно найти какое-нибудь средство…
Гамрат прервал:
– Ничего иного не вижу, кроме как отправить в Литву или Мазовию, но придёться внимательно следить, чтобы старый король ему туда супругу не послал.
– Можно предотвратить, – шепнула королева. – Буду работать, бдить, мешать.
Сказав это, она положила руку на плечо архиепископа.
– Ты мой друг, ты один! – сказала она. – Ты видишь, в какой я опасности, и поможешь мне предотвратить зло. Пока старый король жив, я тут госпожа. Если сердце Августа и власть над ним потеряю, после смерти мужа мне придёться остаться служанкой. Никогда! Никогда! Я не создана для подчинения, не смогу лгать. Я должна получить теперь любовь Августа, послушание Августа, а та женщина, этот ребёнок у меня его может отобрать. Я предпочитаю всё, только не это; предпочитаю, чтобы она умерла! – прибавила она, понижая голос.
Гамрат ничего не отвечал, но не дал знака согласия. Слушал холодный и уставший. Бона не переставала говорить.
– У императора, – продолжала она дальше, – слишком много дел в империи, чтобы он слишком старался узнать, что у нас делается. Тайные письма от неё мы не пропустим. Хуже будет с отцом, он ближе, а от него зависит судьба Изабеллы. А! Не хватало мне того, чтобы дело одного ребёнка было в противоречии с судьбой другого! Спасая Изабеллу и её ребёнка, я потеряла бы Августа. Нет, нет!
– На нашей стороне Турция, – сказал Гамрат, – возможно, мы добьёмся поддержки короля Франции. Всё-таки нехристь с нами. Нам тычут этим в глаза, что с ним тайно сносимся.
Королева возмутилась этому упрёку.
– Только глупые люди могут злиться на меня за это! – выкрикнула она. – В политике нет ни христиан, ни иноверцев, есть только союзники и враги!
Казалось, Гамрат был того же мнения, потому что не отрицал.
– На этих днях я ожидаю грека, которого они мне обещали прислать, – прибавила королева. – Подкуплю его, чтобы они встали на сторону Изабеллы и не дали вырвать у себя Венгрию. Выехал, или нет француз с моими письмами в Париж?
Архиепископ покачал головой.
– Было невозможно его отправить, – сказал он тихо. – Содержание писем нужно хорошенько взвесить.
– Но как раз теперь, – прибавила королева, – среди этой проклятой свадебной кутерьмы легче всего незаметно его отправить. Подумайте об этом.
– Турниры и развлечения продляться ещё несколько дней, – ответил Гамрат. – Время у нас есть. Старого короля это, похоже, развлекает.
– Его? – рассмеялась Бона. – Он ужасно устал, но делает это для ненавистной той немки. Думает, что этим великолепием закроет глаза ей, дабы не заметила, как её тут все ненавидят.
– В конце концов это когда-нибудь закончится, – прервал Гамрат. – Князья Прусский и Лигницкий долго сидеть не будут. Постепенно разъедутся, мы останемся одни.
Королева задумалась. Гамрат дал ей немного успокоиться и, заметив, что она притихла, сказал:
– Милостивая пани, вам нужно вернуться к прежнему порядку, к видимому равнодушию, к холодности. Многих вещей не видеть, не слышать и не понимать.
– Да, я вспылила, – ответила королева, – признаю это, но я уже не могла выдержать, так долго вынужденная скрывать в себе то впечатление, которое появление Елизаветы довело до вспышки.
– Успокойте старого короля! – добавил Гамрат. – Из того, что ваша милость сюда с собой принесли, делаю вывод, что буря, должно быть, была приличной, а расставание без примирения.
Бона передёрнула плечами.
– Когда захочу, – сказала она, – одним кивком его успокою. Старику нужен отдых, поддастся.
– И с этим будет лучше, – сказал, вставая, архиепископ. – Наступательным боем тут ничего не сделаем, но только коварным.
Он улыбнулся, королева подала ему руку.
– Не оставляйте меня, – добросила она быстро. – Ты, Кмета, Опалинский, я рассчитываю на вас. Опалинский сейчас много может. Станет на страже молодой королевы, не должен отступить от неё ни на шаг, ни с Августа, ни с неё не спускать глаз.
– Вы можете рассчитывать на Опалинского, ваша милость, – сказал Гамрат, – а он хорошо понимает положение.
– Повторите ему, что он может рассчитывать на мою благодарность. Завтра утром хочу с ним увидиться.
– Эта ночь, эта ночь, – прошептала Бона, вставая, – а Августа не могу отсюда вырвать.
Чуть только дверь за Гамратом закрылась, когда в другой двери показалось трупное, страшное лицо монашки Марины, этой служанки королевы, которая как тень стояла везде и всегда при ней и за ней, когда никого не было, когда всё было закрыто и никакие людские глаза и уши не могли влезть.
Когда все слуги уходили, когда все замки опускались, когда Бона оставалась одна, Марина должна была стоять рядом с ней. Она шла так, что её было не слышно, и однако королева знала, что она за ней. Она кивнула в сторону шкафа, Марина неспешным шагом направилась к нему, достала шкатулку, принесла её и поставила на стол перед Боной.
Королева, нахмурив брови, медленно взяла ключики из мешочка у пояса, отворила замок и беспокойным взглядом стала разглядывать лежащие в ней драгоценности. В глубине светились, блестели, мерцали разноцветные дорогие камни, кровавые рубины, изумруды и сапфиры, опоясанные бриллиантами; дрожащей рукой схватила Бона два или три ожерелья, которые по очереди бросила назад; наконец она достала ожерелье, похожее на одно из тех, которые утром подарили Елизавете. Оно, верно, происходило из приданого королевы, потому что с одной стороны стоял эмалированный герб Сфорца – та змея, пожирающая ребёнка, – но ювелир по ошибке, вместо ребёнка, в пасть дракона бросил горящее пламя.
Бона внимательно посмотрела на драгоценность, точно хотела оценить её стоимость, и, взяв в руку, закрыла шкатулку, которую Марина отнесла на место.
Она прошла несколько шагов, а служанка, которая так отлично умела отгадывать каждую её мысль, не нуждалась в указании насчёт того, что ей делать. Взяла в руки свечу и шла, опережая пани.
В коридорах царила тишина, а снизу только от слуг и двора, который ещё не удалился на ночь, доходили глухие голоса. Бона долго шла за Мариной, а когда та остановилась у двери и открыла её, оказалась в комнате Дземмы.
Слабый свет стоявшей в углу лампы оставлял комнату в полумраке. Никого видно не было, только какой-то приглушённый стон дошёл до ушей Боны.
Дземма с растрёпанными волосами лежала на полу с лицом на ковре… ничего не видела, не слышала входящую.
Королева остановилась над ней, долго рассматривая, прежде чем итальянка, открыв глаза, увидела и узнала её. Она медленно поднялась, но боль, которая бросила бессознательную на пол, забрала силы, она встать не могла. А что для неё значили королева и все на свете королевства, когда тот единственный, что был для неё миром, бросил её, стал ей неверным? Ревность затмила её сознание – она всматривалась в Бону, не говоря ни слова, как бы спрашивала взором, чего она от неё хотет.
– Дземма, что с тобой? – тихо произнесла королева, смягчая голос, в котором звучал утренний гнев и возмущение. – Что с тобой, poverina? Поднемись, я пришла тебя утешить, дитя моё. Я страдаю так же, как ты. И у меня его отобрали, но это не продлится долго, он будет нашим и не позволим его выхватить.
Дземма со стоном поднялась. Она стыдилась жаловаться и королеве, но не говорили ли за неё сама её фигура, слёзы, лицо, немота даже?
Бона была на удивление нежной и сострадательной, схватила её за голову, обняла, что-то прошептала и, достав из-за платья драгоценность, вложила её в руку Дземме.
– Видишь, – сказала она, – все ей сегодня приносили подарки, я не дала ничего, специально. А тебе, дитя моё, которую выбрало сердце моего сына, я вешаю на грудь эту мою старую девичью драгоценность, которую Август хорошо знает. Можешь надеть её. Но мужайся, Дземма, мужайся! Слёзы не помогут, потому что никто над нами не сжалится… надо смело бороться. В Августе мы найдём союзника. Я не брошу тебя.
Дземма, плача, целовала руки королевы.
– Глаза себе не выплачь, сердца не порть… этого болезненного ребёнка мы отдадим докторам; нет опасения, что Август её полюбит.
Пошептав ещё на ухо Дземме, Бона поласкала её по лицу, по голове, а монашка Марина, тихо шагая, проводила её в спальню.
* * *
Светало, но всё весеннее небо было затянуто густыми серыми тучами, которые лениво, медленно, казалось, переворачивались с боку на бок.
Иногда на востоке, там, где должно было показаться солнце, из-за тумана появлялся розовый, слабый блеск и синие тучи его моментально заволакивали.
Только ближе к утру в городе и замке сон сморил даже самых завзятых пьяниц и игроков, которые пользовались свадьбой, чтобы напиться и обезуметь. Среди этой тишины только какой-нибудь шорох с лёгким, как дыхание, ветром пролетал в воздухе.
Дверь спальни молодых короля и королевы потихоньку открылась и осторожными шагами из неё кто-то вышел. Вдалеке догорала лампа, за балдахином кровати её дрожь выдавала жизнь.
Кровать была наполовину пустой, а с другой её стороны сидела задумчивая молодая королева, её руки были сложены на груди, волосы распущены. Она была одна. Эту улыбчивую девушку, которая с такой благодарностью принимала подарки и поздравления, трудно было узнать в этом грустном и глубоко задумчивом личике, созревшем словно от прикосновения волшебной палочки. Её глаза неподвижно смотрели перед собой во мрак комнаты, но ничего не видели, не заметили даже приближающуюся на цыпочках, потихоньку, осторожно Холзелиновну, которая, отодвинув занавеску, беспокойными, материнскими глазами искала своего ребёнка.
Няня долго не осмеливалась приближаться – хотела что-то угадать по физиономии. Наконец Елизавета увидела её и жадно вытянула к ней обе руки. Кэтхен подошла, а королева, согласно старой привычке, обняла её белыми ручками за шею, положила на плечо голову и осталась так молча, сомкнув глаза, как бы нуждалась в отдыхе.
Из её губ вырвался вздох.
– А, Кэтхен, – шепнула она, – Кэтхен. Какая ужасная ночь, какой она была длинной! Как я её иначе себе представляла. Он! Он! Тот, которого я с детства так любила, мой господин, мой король должен был первый раз ко мне приблизиться, мы должны были остаться одни. Я приготовилась так сердечно упасть в его объятия и, плача, всё ему поведать. Как я его любила, как скучала по нему, как я теперь счастлива. Кэтхен… он был такой какой-то холодный, остывший, молчаливый, равнодушный… я не знаю, может, несмелый, может, как я, робкий, что закрыл мне рот. Кэтхен… он не осмеливался даже приблизиться ко мне, как же я могла найти отвагу?
Молодая королева вздохнула.
– Но не правда ли? Это так всегда с молодыми супругами?
Холзелиновна ничего не отвечала, а королева сказала после маленькой паузы:
– Может, он не любит меня? Может, он меня боится? Может, он знает, что я иногда впадаю в этот сон, словно уже умершая, и боится, как бы я от волнения не потеряла сознание?
Кэтхен вдруг прервала:
– Ни он и никто из тех, кто тут находятся, не знает об этом, знать не должен; ты должна забыть об этом, не думать, чтобы это не повторялось. Это никакая не болезнь, просто усталость. Сил тебе прибудет, сны от тебя отстанут.
Елизавета задумалась.
– А! Если бы ты знала, – сказала она, – как я постоянно боялась, как бы это не напало на меня рядом с ним, сейчас. Я дрожала и молилась. Когда все вышли, он обратился ко мне, едва был в силах сказать мне, что я, должно быть, очень устала и нуждаюсь в отдыхе. Я смотрела на него, призывая его подойти поближе, он был робок, стоял вдалеке. У него был рассеянный взгляд. Сел на стул рядом с кроватью, голову склонил на ладони… но тщетно делал вид, что не смотрит на меня, я встречала его взгляд. Мне первой заговорить не подобало, ведь правда, Кэтхен? Но я не ложилась, сидела на кровати, повернувшись к нему.
На старом, погрустневшем лице Холзелиновны рисовались беспокойство и тревога, а на глазах показались слёзы. – А, он такой добрый, мягкий, – начала Элизавета, – а такая благородная у него фигура, а такой милый, сладкий взгляд, но очень несмелый. Я точно знаю, что, так же как я, он искал слова, хотел и не мог заговорить, что, возможно, он ждал, чтобы я начала, а мне, бедной, очень не хватало того волшебного слова, которое у меня и у него открыло бы уста и сердце. А завтра, завтра! Будет уже легче… мы уже будем старыми знакомыми… я надеюсь быть смелее, не так будет биться его сердце.
По мере того как королева говорила, лицо Холзелиновны становилось всё более грустным; заплаканная, она начала целовать малюсенькие, белые, застывшие ручки своего ребёнка, положила её на подушку, накрыла.
– Теперь усни, – воскликнула она – отдохни, потом тебя снова разбужу на этот мученический праздник, а ты и так уже все силы исчерпала.
Кэтхен минуту подумала.
– Молодой король, – сказала она, – поступил очень умно. Велел отдохнуть, даже не начал беседы, чтобы тебя не мучить, сидел на страже. Нужно его слушать.
– Он меня любит? Не правда ли? – воскликнула королева. – Он меня любит так же, как я его?
– Любит, любит, дитя моё, – подтвердила воспитательница, – но любовь должна постепенно осмелеть и объявиться, это рыцарское право. Он даёт тебе время, чтобы ты освоилась с ним, привыкла, стала доверять.
Елизавета слушала. Она так хорошо знала свою старую охмистрину, что начала её подозревать в небольшом преувеличении, только в желании утешить.
– И любовь поначалу всегда такая холодная? – спросила королева.
– Спи, моя королева, спи, наберись сил, чтобы завтра у тебя был румянец, – прервала Кэтхен. – Не тревожься, ни о чём не думай, всё будет благополучно, пойдёт удачно, потому что нет человека на земле, который не узнал бы тебя, моё дорогое сокровище, не оценил бы, не полюбил.
Она склонилась над ней, начала снова целовать руки, снова укутала её одеялом, но, едва сомкнув глаза, Елизавета в беспокойстве вскочила.
– Кэтхен, я не могу спать, мне столько нужно тебе сказать, но ты… ты…
– Разве не будет на это времени завтра? Позже? – настаивала Кэтхен. – Ты должна заснуть, дабы иметь завтра румянец. Твоя бледность будет тревожить старого короля, а молодой будет беспокоиться.
– А румяна? – ответила Елизавета. – Для чего они?
– Они не заменят тебе румянца, – сказала Кэтхен. – Посмотри на одолженный румянец королевы. Кто же в него поверит?
Послушная молодая женщина положила голову на подушку, но её глаза не могли сомкнуться, смотрела на воспитательницу, сидящую у кровати на страже. Её губы невольно начали двигаться.
– У меня в голове вчера была полная картинка этой первой встречи, – сказала она. – Как это никогда, никогда ничего угадать невозможно! Я хотела описать ему всю мою жизнь, всё детство, рассказать о сёстрах, о наших играх, о том, как император посадил меня на колени, как мы играли в саду, как его первое и второе изображение я прятала и разглядывала, как я его тут сразу узнала, только он мне показался несравненно красивее, чем нарисованный.
Кэтхен, я ни слова не могла сказать… ничего, ничего. Мы издалекам глядели друг на друга, молчали, вплоть до утра.
Холзелиновна закусила губы.
– Моя королева, прошу, усни, – настаивала она.
Елизавета, улыбаясь, закрыла глаза. Четверть часа, может, продолжалось молчание, она казалась спящей. Кэтхен уже хотела на цыпочках удалиться, когда закрытые веки вдруг широко открылись и одна рука королевы схватила воспитательницу за платье.
– Кэтхен, скажи мне: он меня любит? Почему бы ему не любить меня, когда я так в него влюблена? Почему он был такой ужасно холодный, такой страшно молчаливый, такой безжалостно бесчувственный?
– А, моя королева! Вместо того чтобы уснуть, ты мучаешь себя, – наклоняясь над ней, воскликнула Холзелиновна.
Елизавета вскочила и села.
– Если бы он не любил меня, – сказала она, – тогда… что мне делать?
Холзелиновна закрыла ей губы объятием и села рядом с кроватью.
– Если бы он тебя не любил, был бы, пожалуй, слепцом и безрассудным! – воскликнула она. – Но любовь, дитя моё, никогда не приходит внезапно. Если он холоден, ты имеешь право пококетничать и разволновать его сердце. Если он робкий, то будь отважной.
Воспитательница минуту подумала, можно ли ей сразу всё открыть.
– Ты не понимаешь того, – прибавила она тихо и серьёзно, – что бывают матери, которые ревнуют к сыновьям. Я думаю, что Бона именно такая, которой, может, кажется, что любовь сына к тебе, отберёт часть его сердца для неё.
– Бона? Королева-мать? – шепнула Елизавета. – А! Как я боюсь её! Какая страшная женщина. Когда издалека встречаю её взгляд, кажется, что хочет пожрать меня. Она мне ни одного словечка не сказала, чтобы добавить смелости и привлечь к себе. А я её должна буду называть матерью!
Елизавета заломила руки.
– А, да, да, ты прекрасно всё угадала, – начала она живо, – в этом виновата эта страшная королева, о которой мы слышали ещё в Праге, что она тут управляет всем и самим королем. Сигизмунд так добр ко мне. Но разве эту старую итальянку нечем обезоружить, умолить ко мне? Я была бы ей так покорна, так послушна, если бы позволила мне Августа любить, а ему – меня.
Кэтхен усмехнулась.
– Понравиться старой королеве, – сказала она, – было бы напрасно. Держись серьёзно и не показывай, что боишься. За тобой авторитет отца, опека императора, которые ей нужны; она не решится ничего тебе сделать. Только не тревожься и не показывай по себе, если даже будешь страдать. Все глаза обращены на тебя и ты уже заполучила все сердца. У старого Сигизмунда на глазах слёзы, когда смотрит на тебя, Тарновская и её сестра с благоговением говорят о тебе, весь двор восхищается твоей красотой и мягкостью. Бона против тебя ничего не сделает, и люди только больше, чем до сих пор, будут её ненавидеть.
Молодая госпожа слушала в задумчивости.
– Бона, – сказала она тихо, – ты о том знаешь, когда все приносили подарки, она одна мне не дала ничего, ничего… Когда дошла до неё очередь, ждали… на лице старого короля я видела удивление и гнев, но я не показала даже, что поняла это.
А! Боже мой, – прибавила она, – разве я нуждаюсь в этих подарках, в этих богатствах, лишь бы имела его сердце! Я отдала бы Боне всё, что имею, пусть только не мешает нам любить друг друга.
Был уже белый день. В замке сначала слабое оживление ежеминутно возрастало. На замковых дворах, несмотря на пронизывающий холод, готовили площадь для турниров, посыпали её песком, вбивали колья, окружали её цепями и верёвками.
К старому королю стали съезжаться сенаторы, чтобы совершить то, что было наиболее спешно, прежде чем начнутся развлечения, игры и приём чужеземных гостей.
Король Сигизмунд, мало отдохнув после вчерашнего боя с женой, встал уставший, ожидая при первой возможности нового взрыва. Ничто его так не мучило, как эти крикливые резкие стычки, которые унижали его достоинство.
Он решил также избегать встречи с Боной.
Обычно она узнавала о здоровье мужа, когда он вставал. В этот день Сигизмунд её не ждал, когда дверь отворилась, вошла Бона с нахмуренным лицом, уставшая, гордая, но на первый взгляд спокойная. За нею тут же шагал Катиньяни, что предотвращало склоку. Король вздохнул свободней.
– Дай мне сил, если можешь, – сказал он итальянцу, – ты видишь, что они нужны мне. Человеку они одинаково, увы, нужны, чтобы снести боль и чтобы справиться с счастьем. Мне уже и развлечения втягость.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.