Текст книги "Две королевы"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)
Катиньяни выпалил жалобу на майский холод, в то время, когда во Флоренции от жары невозможно было удержаться в городе. Он жаловался на такой несчатливый край, в котором приходилось мёрзнуть в продолжение по меньшей мере восьми месяцев.
Король сказал вполголоса:
– Синьор Николо, может, нужно благословить этот холод, если он не даст распространиться моровой эпидемии, о которой уже слышно, а жара её увеличивает.
Катиньяни побледнел и перекрестился.
– Упаси Бог нас от неё, – прошептал он.
Королева молчала, прикусила губы, бросила несколько вопросов и вместе с доктором вскоре собралась выйти.
Король вздохнул свободней; за остальную часть дня он мог быть спокойным и уверенным, что бури не будет. Этот день, как и предыдущие, прошёл на увеселениях, которые в эти времена обычно сопровождали любой большой праздник.
В замковом дворе устроили турниры, хотя пронизывающий холод, который напоминал о зиме, сильно донимал нарядным рыцарям, оруженосцам и дамам, смотрящим с галереи. Королева Бона показывалась мало; по её лицу хотели прочитать, что чувствовала и собиралась делать, но после резкого взрыва она себя сдерживала. Гамрат и другие умоляли, чтобы при чужих она так открыто не объявляла своей неприязни к молодой королеве, о которой, должно быть, незамедлительнно донесли в Вену и Прагу. Кажется, она послушалась этого совета.
На самом деле она не стала более любезной с Елизаветой, но во время турниров и следующих после них пира, раздачи наград и танцев она не показывала, что имела на душе, и обращалась к окружающим, начиная разговор.
Старый король наблюдал за женой и был очень рад перемене. Он льстил себе, что на этом война закончилась, а молодая королева своею добротою примирила итальянку.
Вечером Бона, на первый взгляд ни в чего не вмешиваясь, сумела так всё устроить, что Август даже не заглянул к супруге, сказав ей сухо и холодно, когда провожал в спальню, что она должна отдохнуть и подкрепиться сном.
Сам он с некоторым хвастоством вернулся от жены к матери и оставался у неё так долго, до такого позднего часа, что не видели, когда он вышел.
Мало кто знал о том, что через покои королевы-матери был незаметный проход прямо в комнату Дземмы, в которую Август мог проскользнуть под опекой Боны, не обращая на это глаз. Среди женщин эта тайна сохраниться не могла.
Дземма с весёлым, победным лицом, с улыбающимися губами снова проскользнула между подругами, которые показывали ей уважение.
Король Сигизмунд, от которого нельзя было скрыть, что молодой король пренебрегал своей женой, нахмурился, подумал, на следующий день был ещё более нежным со снохой, но ни Боне, ни Августу ничего не сказал.
Только по мере того, как Елизавете пытались отравить первые минуты совместной жизни с Августом, он ещё больше о ней заботился.
Спустя пару дней отношения ещё не изменились. А Елизавета? Откуда это слабое создание, силы которого должны были исчерпаться после такого страшного испытания, брала их на дальнейшую борьбу? Как она могла с почти радостным лицом выступать публично, танцевать, улыбаться, делать вид, что не слышит того, что её может возмущать? Как сумел этот ребёнок, ни на минуту не показывая слабости, колебания, справиться с тяжёлыми обязанностями этих торжеств? Это объяснить трудно.
Быть может, что сама гордость и чувство притеснения давали ей эту душевную силу, быть может, что умная Холзелиновна давала ей указания, что наконец любовь к Августу вдохновила к выдержке с безоблачным лицом.
Бона, которая в начале была уверена, что это бедное одинокое создание, осиротевшее, без помощи, она легко замучает и победит, не могла надивиться – гневалась ещё сильней при виде улыбок и ясных взглядов своей жертвы. Это не укладывалось в её голове.
Сигизмунд Август тоже, может, ожидал другого результата своей холодности с женой. Елизавета совсем ему гнева не показывала, приветствовала его с утра улыбкой и любезным словом, весело, без обиды прощалась с ним вечером. В течение дня он не замечал на её лице ни малейшей тучки.
Двор, разделённый на два лагеря, любопытный, более или менее вовлечённый в начатое противостояние, смотрел на это зрелище с живейшей, можно сказать, лихорадочной заинтересованностью.
Что было более благородного, встало, естественно, на сторону жертвы, пробуждающей сочувствие, жалость и умеющую с таким терпеливым достоинством сносить недостойное преследование.
Малейший признак не миновал людских глаз; смотрели на Бону и Елизавету, как на соперников, сражающихся на арене. До сих пор партии старой королевы нечему было радоваться, она наносила ощутимые удары, но доспехи неприятеля даже не понесли ущерба. Гамрат, Кмита, Опалинский, наконец Бона бесились, гневались, на самом деле ничего не достигнув.
Хуже того, похвалы Елизавете, которые были у всех на устах, так во всех отношениях были оправданы, что даже враги им должны были потакать.
Новости из замка о том, что в нём делалось, переходили в город, где у Сигизмунда, как и в Вавеле, были свои люди, были они и у Боны.
Кроме того, дальше от поля боя стояла нейтральная толпа, осуждающая без предубеждения. Там в целом все также защищали короля. Проявление этого публичного суждения, дойдя до Боны, поразило её. Поэтому лагерь королевы не мог скрыть того, что делалось не по его замыслу.
Архиепископ Гамрат приписывал неудачу тому, что старая королева слишком явно показала свою неприязнь и объявила войну, когда не имела для неё справедливых причин, никакого упрёка. Между королевой и её советником возникли споры – в лагере Боны все себя и других упрекали.
В конце концов итальянка, отругав Опалинского, взглянув грозно на Гамрата, коротко, не объясняясь, ответила, что всё это исправит сама, что ни в чьём разуме не нуждается.
Таким образом, с интересом ожидали этого исправления.
Ссоры с королём не возобновлялись. Только несколько раз Бона глумливо выразилась о приданом молодой королевы, которого ни гроша не заплатили, и только третью его часть обещали на будущее Рождество.
Через несколько дней Сигизмунд очень удивился, когда Бона ему с утра объявила, что хочет принять у себя гостей, молодую королеву с сыном, и готовит им collazione. Лицо у старика просияло, а так как он жаждал мира, усмотрел в этом признак его и обращения Боны. Он целый день этому радовался, а когда кто-нибудь к нему подходил, он его спрашивал, пригласила ли его королева, или объявлял, что вечером молодая чета будет у неё вместе с гостями.
В кругах Боны эта новость произвела фурор. Мнения были различными. Гамрат очень хвалил этот шаг, называя его хорошей политикой, другие выговаривали, потому что давал врагам видимость победы. Бона об этом суждении вовсе не заботилась.
Она выдала приказы для вечернего приема, который не отличался от обычных подобных, на которые она иногда приглашала.
Гордая и скупая, желающая показать себя могущественной и не желающая чем-то жертвовать, Бона умела соединить у себя некоторого рода роскошь с экономией. Это collazione готовили также на итальянский манер, на нём должны были появиться серебро, посуда, полотенца и очень красивые приборы, но еду и напитки всегда разносили экономно, скупо и не обильно, так и теперь.
Старого короля принесли на кресле в покои жены, где находилась и молодая чета. Все нахваливали достойную, спокойную, благородную Елизавету, которая не показывала по себе ни излишнего унижения, ни преувеличенной гордости, ни, прежде всего, что чувствует себя кем-то задетой. Была такой спокойной и наивной, словно была там очень счастлива.
Сигизмунд Август, который с любопытством следил за каждым движением и словом жены, должно быть, тоже был удивлён, но не показывал этого. Порой на его лице было заметно некоторого рода беспокойство.
До сих пор Бона почти не разговаривала с молодой королевой и не приближалась к ней. У себя в гостях она приняла её также холодно, а на смиренный поклон отвечала едва кивком.
Как же приятно был удивлён король Сигизмунд, когда, прежде чем сесть за стол, может, только не слишком нежным и вежливым образом, Бона приблизилась к Елизавете, неся в руке alsbant (ожерелье) из роскошных камней, с висевшей на нём драгоценностью, и, бросив ей в ухо несколько непонятных слов, надела его на шею Елизавете.
Старый король с нежностью поглядел на жену – Бона торжествовала.
Правда, она, может, запоздала с подарком, но этот не только возмещал другие, но, может, превосходил их относительной стоимостью и красотой. Послы императора и короля не могли обвинить Бону в проявлении неприязни.
Сделав это, Бона была вынуждена притворяться радостной – много говорила, любезно показывалась гостям. Некоторым сама приносила кубки сладкого вина.
Гетманша Тарновская, которая принадлежала к числу приглашённых гостей, тоже получила какой-то напиток из рук Боны, и шепнула на ухо сестре:
– Может ли итальянка всех нас тут отравить из мести?
Она сказала это наполовину шуткой, но ни одной ей пришёл на ум яд, так в то время уже думали о Боне.
За ужином, который состоял из фруктов, из сладостей, тортов и вин, вышли Монти с пением, два цитариста с музыкой, – но это не вызвало особенного веселья. Они боролись с ним, не в силах по-настоящему развеселиться. Глаза всех обращала специально поставленная Боной за молодой королевой Дземма, она была роскошно наряжена и сияла необычайной красотой. Не было тайной, что молодой король в неё влюблён. Невольно сравнивали эту великолепную Юнону с красивой, но слабой, хрупкой королевой, бледное лицо которой выдавало какое-то внутреннее страдание. Старый король один, может, её не заметил и не знал, почему её там поставили.
Дземма была нарядной, так что среди фрейлин, довольно однотипно одетых, она даже платьем и драгоценностями притягивала к себе взгляды. Сверкающее на её шее ожерелье, как бы специально надетое, имело такое сходство с тем, которое Бона дала Елизавете, что в их сближении можно было угадать какой-то умысел.
Сигизмунд Август, может, первым это заметил, вздрогнул, покраснел и опустил глаза, точно его это неприятно задело. Елизавета не видела стоявшую за собой и ни о чём не догадалась.
Когда наступил час гостям разойтись, а старый король приказал отнести себя в его спальню, гости королевы были на первый взгляд возбуждённые, довольные, улыбающиеся, но каждый из них вынес какой-то неприятный осадок с этого вечера, который показался долгим, а оставил после себя чувство беспокойства.
Как и в другие предыдущие дни, Август вернулся к матери и остался там допоздна. Никто не знал, что с ним стало.
В спальне молодая королева сидела одна со своей поверенной и воспитательницей Кэтхен Холзелин, они потихоньку шептались. Лампа горела всю ночь, в любую минуту можно было ожидать молодого короля, но, как в предыдущие дни, так и в этот, Август не показывался у жены.
Отчаявшаяся охмистрина нуждалась во всей силе закалённого характера, чтобы самой не упасть и поверенной ей молодой пани не дать залиться слезами. Бессонные ночи проходили на учёбе, на утешении, на беседах. Холзелиновна, предвидя и опасаясь самых худших последствий этой недостойной борьбы, уже ничего не могла скрывать от Елизаветы, должна была вооружить её так, чтобы на всякий случай сама справилась. Было не время заблуждаться, обманываться и утешать себя ложью. Имея дело с почти ребёнком, не приготовленным к пониманию всех гнусностей и злобы жизни, Холзелиновна была в труднейшем на свете положении.
Перед невинным, несведущим существом нужно было внезапно приоткрыть до сих пор неизвестные ему пропасти, вдохновить в него мужество. Само тихое, домашнее, богобоязненное воспитание ставили прошлое в таком несогласии с настоящим, как если бы глазам королевы открывался новый мир.
В детстве ей всё казалось любовью, благородством, всё чистым и ясным; тут, на дворе мужа, в матери его нужно было показать чудовище, в отце – бессильную жертву, в муже – слабое существо, послушное деспотизму или чарам матери.
Чары в этом веке, объясняющие всё, что было непонятным, служили как страх – везде ими прислуживались.
Поэтому ту власть, какую Бона имела над своим сыном, открыто приписывали чарам. Об этом говорили повсеместно. Старую итальянку все равно склонны были считать как волшебницей, так и отравительницей.
А всё волшебство, каким Бона использовала над сыном преимещество, было её снисхождение ко всем романам юноши, фантазиям подростка. Король держал сына в достаточной суровости, без поблажки. Часто порицал, не хотел его видеть распутным, памятуя о распутстве Александра, Ольбрахта и деда Ягайллы.
Бона, хоть скупая, когда дело шло о привлечении на свою сторону сына, ничего не жалела, обильно поддерживала его деньгами, обсыпала подарками, и наконец, видя, что он склонен к романам, способствовала им с некоторым пренебрежением, которое не было в польском обычае.
Весь фрауцимер Боны был как бы гаремом молодого пана. Предотвращали скандалы женитьбой, закрывали рот подарками, высылали в Италию, выдавали замуж в отдалённой области.
Дземма не была первой, хотя привязанность к ней превосходила все прошлые романы. Другие девушки были легкомысленны – эта любила не короля, но Августа, и страстно к нему привязалась. Но Бона не верила в то, чтобы эта любовь могла позже стать препятствием, стать бременем – она рассчитывала на женское легкомыслие.
В конце мая, когда это всё происходило, чужеземные гости постепенно начали разъезжаться, замок возвращался к обычному режиму жизни, но молодая королева, как была, так и осталась – одной.
Ничего не изменилось, только отношения стали напряжёнными, и каждый чувствовал, что они не могут остаться такими, какие сложились в последнее время. Было невероятно, что женатый Август не живёт с женой, что открыто вернулся к любовнице, что королева, одинокая, окружённая всё более недружелюбными и чужими слугами, была обречена на тип рабства. Она даже ела обычно одна с Холзелиновной, которая, из уважения ни смея сесть, прислуживала своей госпоже. Молодой король показывался у неё весьма редко. С королевой Боной встречались также не каждый день и недолго, и даже старому королю умели мешать и затруднять доступ к племяннице.
Среди этого медленного мученичества королева Елизавета показывала чудесную силу, ходила с безоблачным лицом, спокойная, как если бы никогда, ни на минуту не сомневалась в своём будущем. Супругу она не показывала ни малейшей враждебности, улыбалась ему, дружелюбно приветствовала.
Холзелиновна очень боялась, как бы волнения Елизаветы не вызвали повторения тех приступов болезни, которые старались от всех скрывать.
Странное дело природы, вынужденная бороться Елизавета приобрела такую силу, что даже болезни, которой обычно поддавалась, могла сопротивляться. Об этих приступах долгих обмороков Бона была осведомлена, рассчитывала на них, чтобы они оттолкнули от жены сына; тем временем даже самым сильным образом раздражённая Елизавета всё переносила.
Этой таинственной силой была любовь к мужу.
Честная Кэтхен, хоть сама, может, не верила в это, внушала своей воспитаннице, что спокойным терпением она победит врагов, а мужа обратит к себе и получит. Она ежедневно ей это повторяла.
– Не отчаивайся, у него доброе сердце, все ему это признают; мать его портит; но рано или поздно он почувствует ошибку, полюбит тебя и постарается исправиться.
Елизавета эту сладкую надежду приняла – это было её единственным утешением.
– Кэтхен, – говорила она ей вечером. – Ты знаешь? Он сегодня три раза поглядел на меня украдкой, когда Бона не могла это видеть. Он невзначай улыбнулся. Когда мы вместе стояли в лоджии, у меня упал веер… вместо того чтобы приказать подать его пажу, он наклонился, взял его и сам мне подал. Старуха бросила на нас взгляд василиска, а я этот веер поцеловала. Он теперь так меня не избегает. Мы пару раз обменялись несколькими словами. А! Кетхэн! Какой у него приятный голос! Как сладко в его устах звучит наша речь. Он и старый король очень хорошо говорят по-немецки, но Бона не понимает этого языка и боится его, поэтому при ней говорить они боятся. Она готова заподозрить, что против неё что-то замышляют, так как она постоянно что-то против меня замышляет и выдумывает.
А спустя несколько дней Елизавета, бросаясь на шею воспитательнице, объявила, что, когда они были одни, Август спросил о братьях и сёстрах, что могла рассказать ему о матери, о сёстрах, о жизни, о том, что ей нравилось.
– Но затем пришла итальянка, – сказала она, – и мы вынуждены были прервать разговор.
На свой двор, за исключением Опалинского, молодая госпожа не могла жаловаться. Один он, ревностный слуга Боны, внимательно следил, чтобы она была как можно больше изолирована.
Холзелиновна заметила, что и её письма, и те, которые Елизавета писала к родителям, все проходили через руки Опалинского, а затем, наверное, проскальзывали перед глазами Боны и могли либо погибнуть, либо выдать их.
Стало быть, нужно найти какую-нибудь дорогу, по которой доверчивые признания, верное описание того, что тут делалось, могли бы дойти до родителей и императора. Холзелиновна никому на дворе не верила, но под предлогом покупок для себя, выбралась в город, стараясь найти кого-нибудь из купцов, у которого были бы в Вене и Праге связи.
Не нужно было искать долго; весьма догадливый и целиком преданный своей молодой госпоже Северин Бонер сам ей попался. Она знала, что может ему доверять, потому что он верно стоял при старом короле.
Итак, она направилась к нему. Казначей обещал пересылать письма и гарантировал их целостность, но необходим был ещё неподозрительный посредник, который бы тайно приносил письма.
Бонер долго колебался, не нашёл никого лучше Дудича, у которого был собственный интерес в том, чтобы помочь молодой королеве. Невзрачный, неподозрительный, всюду принимаемый за простачка, он отлично для этого подходил.
На призыв Бонера он отвечал готовностью к услугам.
– Если ты верно поможешь молодой пани, – сказал Бонер, – можешь надеятся на то, что мы поможем тебе с твоей итальянкой, которая нам уже костью в горле сидит.
Петрек улыбнулся и поклонился. Положил руку на грудь. – Вы можете на меня положиться, ваша милость, – сказал он, – я никогда никого не предал. Возьмусь за это добровольно. Я знаю что делаю. Но, милостивый пане, милостивый пане, за эту услугу помните обо мне. Я должен жениться на итальянке!
Бонер смеялся.
– Несчастный человек, – сказал он, – я тебе, верно, не помешаю. Бери её! И увози как можно дальше, чтобы молодой король не сходил по ней с ума.
Так был заключён договор и на Дудича указали Холзелиновне.
* * *
Уже второй месяц проходил с прибытия королевы Елизаветы в Краков, заканчивался июнь.
Оживление и жизнь, какие там царили в течение нескольких дней, прекратились, возвращался обычный режим и порядок, тишина, под плащём которой плелись интриги, происходила лихорадочная борьба, но осторожно управляемая королевой Боной.
Итальянка ни минуты в ней не отдыхала, но ей казалось, что сумеет обмануть всех, выдавая себя спокойной, на первый взгляд почти бездеятельной.
Тем временем очевидные плоды её интриг показывали, что не бездельничала. Она явно стояла в стороне, но молодая королева, всё больше изолированная, покинутая, зажатая, контролируемая, часто по целым неделям не видящая мужа, терпеливо сносящая преследование, во всех пробуждала жалость.
Из её уст никогда не вырывалась жалоба, а слёзы приходили ночью, когда была одна с Холзелиновной, и никто их ни увидеть, ни услышать не мог. Кэтхен добавляла своей пани силы и мужества, но и в самой королеве выработалась энергия, какую от молоденькой и не приготовленной к такой судьбе женщины нельзя было ожидать. Однажды решив не сетовать и переносить молча судьбу, которая должна была измениться, королева, сколько бы раз не показывалась публично, выходила с улыбающимся личиком, только бледность которого выдавала внутреннее страдание.
Бона, которой было известно о болезне Елизаветы, рассчитывала на притеснение, раздражение, которые, согласно мнению докторов, с которыми она консультировалась, неминуемо должны вызвать приступ болезни среди какого-нибудь публичного торжества. Эти расчёты не оправдались.
Самым болезненным ударом, какой она могла нанести молодой королеве, было оттащить от неё мужа. Сигизмунд Август позволял Дземме держать себя рядом с ней, а Бона способствовала этому роману. Но и это, казалось, не вызвало слёз у молодой королевы, не разочаровало и не довело до отчаяния.
Няня ей повторяла:
– Только терпеливо выдержи – и победишь. Август обратится к тебе. В конце концов найдутся те, которые донесут старому королю об интриге, и он сумеет удалить со двора итальянку.
С помощью Дудича Холзелиновна постоянно писала к отцу и матери, открыто донося, что там происходило, жалуясь на Бону, освещая её дела.
Сигизмунд Старый мог не знать всего. Больной и слабый, он не выносил новостей, которые раздражали, должны были его щадить. Мациёвский и другие приятели полагали, что даже резкое вмешательство старого короля не много могло бы помочь против интриг Боны, и поэтому они предпочитали уговаривать отца и императора, чтобы он использовал единственное средство, какое обещало быть эффективным – пригрозить Боне местью королеве Изабелле и потерей неаполитанских владений.
Но решительное выступление со стороны отца должно быть на чём-то основано, и нужно было действовать обдуманно, чтобы не ухудшить положения Елизаветы.
В Вене и Праге говорили, что король стар и недолговечен, а с его царствованием всё должно измениться. Поэтому тянули.
Это ободряло Бону, хотя она не искала до сих пор насильственных средств. Она шла не спеша и таким образом, чтобы можно было отступить.
Сигизмунд Август этим пользовался, чтобы, как и она, не оглядываясь на завтрашний день, проводить с влюблённой итальянкой дни в беседах и мечтах. Оба опьянялись друг другом. Дземма не смотрела в будущее или представляла его ложно в самых ярких красках. Август также избегал мыслей о последствиях.
Несмотря на его любовь к итальянке, которая умела эту любовь разогревать и поддерживать, внимательные глаза, возможно, разглядели бы иногда жалость к Елизавете, рождающуюся заинтересованность её судьбой.
Даже самый равнодушный человек не мог бы устоять перед состраданием, какое вызывала эта жертва, так терпеливо выносящая своё мученичество. У Сигизмунда Августа было доброе сердце, но он был пылкий, а пылкость делает самолюбивым и ослепляет.
Официальная любовь супруги не имела для него того очарования запретной, краденной и облачённой некоторой поэтичной прелестью. Ничто так не вызывает страсти, как привязанность, самопожертвование, одним словом, любовь. Дземма была до безумия воюблена. Она повторяла сто раз на дню, что когда Август её оставит, покончит с собой.
Хотя молодой король не проявлял ни малейшего чувства к супруге так, чтобы оно могло вызвать ревность итальянки, Дземма была безумно ревнива за каждый час его жизни, проведённый без него, подозревала, забрасывала упрёками, плакала. Эти неприятные сцены всегда оканчивались ещё большей страстью с обеих сторон.
Бона, Опалинский, все женщины двора старой королевы старались поддерживать отношения короля с Дземмой, охранять и скрывать. Даже те, кто симпатизировали молодой королеве, не были с ней в более близких отношениях, опасались открыто ей помогать, потому что Бона за всем внимательно смотрела.
Один Дудич очень ревностно служил Холзелиновне, но никто его не подозревал, только начали подозревать его в брачных намерениях, хотя некрасивой Кэтхен было больше сорока лет.
Он носил письма, ходил с новостями и жалобами к Бонеру, с советами от него возвращался.
Однажды июньским днём с тайным письмом под одеждой шёл к дому Бонера необычно одетый псевдо-итальянец; он заглянул на рынок по каким-то делам, когда из дома Монтелупе, возле которого он проходил, услышал шикание. Он огляделся, потому что поблизости никого не было, и догадался, что оно могло относиться к нему. В окне дома стоял тот уже забытый венецианский купец, с которым он познакомился во время свадьбы, давая ему знаки.
Дудич, вспомнив его, подошёл. У итальянца было слишком выразительное лицо, чтобы его можно было забыть или ошибиться. Он поспешил в каменицу и знакомую квартиру, в которой был в гостях у венецианца. Он стоял там на пороге, вежливо и любезно здороваясь со старым знакомым.
Петреку он показался каким-то другим. В нём что-то изменилось, не только в фигуре и лице, на котором было очень важное и уверенное в себе выражение, но также одежда, цепочка на шее, чёрный парадный костюм, меч с боку делали его больше похожим на какого-нибудь придворного, на урядника, чем на простого, хоть и богатого, купца.
Эта маленькая метаморфоза, однако, не очень удивила Дудича – к этому костюму могли привести обстоятельства. – Я могу назвать это счастьем, – сказал купец, беря за руку Петрка и ведя его к стулу, – что мне случилось с вами встретиться. Мне нужно было увидеться с вами.
– Я к вашим услугам, – ответил Петрек.
– Между тем, – говорил дальше итальянец, – мне ничего от вас больше не нужно, за исключением того, чтобы вы забыли о том, что видели меня в Кракове.
Дудич слегка изумился.
– Да, – прибавил купец, – нужно, чтобы и вы меня не знали, и я вас. На этот раз я прибыл сюда в Краков не как купец, но как посланец императора и отца королевы Елизаветы, в надежде, что мне тут позволят остаться при молодом короле.
Дудич молчал, плохо понимая, а купец улыбался и говорил дальше:
– Я знаю, что вы служили Холзелиновне, а, стало быть, держитесь с нами. Наша молодая госпожа тут без опеки, окружена чужаками, нужно, чтобы какой-нибудь её друг был рядом с её супругом. У меня имеются рекомендательные письма. Я мог бы служить королю Августу переводчиком, секретарём. Владею несколькими языками.
Дудич постепенно стал догадываться о цели посольства. – Я понимаю, – сказал он, – и желаю удачи. Вы бы очень здесь пригодились. Но к кому у вас рекомендательные письма?
Глаза итальянца весело улыбались.
– Ко всем, – ответил он, – к старому королю, к молодому, к епископу Самуэлю, к гетману, к господину Бонеру. Ко всем, – повторил он, – за исключением королевы Боны, потому что к этой было напрасно писать.
Петрек сильно задумался.
– Желаю вам успеха, – проговорил он, – но совсем не знаю, как вы справитесь с тяжёлым делом.
– Буду стараться, – сказал итальянец с некоторой уверенностью. – Старая королева – итальянка, я тоже итальянец, смогу сражаться с ней одним оружием.
Дудич молчал.
– Значит, вы знаете, – прибавил купец, – что теперь я вовсе не купец, а посол короля-отца, и зовут меня Джованни Марсупин, к вашим услугам.
Сказав это, он низко поклонился.
– Я приехал сегодня утром, – говорил он дальше через минуту, – у меня до сих мало было времени послушать и посмотреть. Что тут у вас происходит?
Дудич оказался в трудном положении; на конкретный вопрос он без труда нашёл бы ответ; чтобы обрисовать такое общее положение, он не чувствовал в себе сил. Он не был красноречив, а мысли обычно блуждали хаотично по его голове.
Он ответил пожатием плеч и кислой миной.
– Бона, очевидно, решила замучить молодую королеву, – сказал Марсупин. – Что она сделала из этого брака! Правда ли, что король Август даже не ест с супругой, по несколько дней не видится с ней… не навещает? Мне говорят, что ей не хватает даже удобств для жизни. Из неё сделали рабыню! Но что они думают? Что король, мой господин и император, это вынесет, не стараясь отомстить?
Петрек молча слушал; у него в голове было только одно – что его собственное дело могло приобрести в Марсупине сильного союзника.
– У молодого короля есть любовница, – сказал он. – Вы её видели! Вспомните! Всё дело в том, чтобы её от него отдалить.
– Я знаю, – сказал, смеясь, сеньор Марсупин, – и даже то, что вы бы охотно взялись избавить нас от неё.
Дудич также улыбнулся.
– Но эта любовница… это пустяки! – прибавил итальянец.
– Как это? Пустяки? – прервал Петрек.
– Да, – говорил Марсупин, – мы заберём эту, Бона обеспечит его другой. Красивая девушка служит инструментом. Нам нужно сломить Бону и не позволить ей издеваться над Елизаветой угрозой мести её любимой Изабелле.
– Но она итальянка! – воскликнул беспокойный за себя Дудич. – Вы, я вижу, ею пренебрегаете.
– Ни в коем случае! – сказал Марсупин. – Она красива, влюблена, или притворяется влюблённой; всё это правда, но за ней стоит Бона. По ней нужно ударить.
Помолчав мгновение, хоть не был красноречив, Дудич приступил к выводу.
– Определённо, что на Бону нужно так или этак воздействовать, но, милый пане, хоть верю в то, что у вас будет поддержка, хоть думаю, что вам хватит ловкости, скажу только одно. Король Сигизмунд много лет, по-видимому, более двадцати лет женат, а мы ещё не видели ни одного примера, чтобы в борьбе с Боной он или кто другой вышел победителем.
Марсупин слушал нахмурившись.
– Вы мне так плохо предсказываете, – шепнул он, – но я мужества не теряю.
– А я вам желаю успеха, – прибавил Дудич, – но знаете, что я скажу. Я клянусь, что когда мы тут говорим с вами и о вас никто в городе и на дворе не знает, она уже о прибытии, о письмах, обо всём будет осведомлена. На дворе императора у неё есть свои люди, есть и в Праге, есть всюду… сыплет, когда нужно, деньгами, а у неё их больше, чем у короля и в казне. За эти деньги покупает, кого хочет.
Марсупин положил ему на плечо руку.
– Я не думаю, чтобы на дворе польского короля все были продажными, – сказал он, – ни епископ Самуэль, ни гетман, ни многие другие купить себя не дадут, как Кмита, Гамрат и Опалинский. Бона уже вам досаждала, её ненавидят, её правление кончится.
– Дай Боже! – вздохнул Дудич.
Марсупин начал живо прохаживаться по комнате. Петрку уже пришла в голову его несчастная итальянка.
– Уважаемый пане, – сказал он, – мне нет необходимости вас уверять, что я есть к вашим услугам и буду. То, что мне верят Бонер и Холзелиновна, лучшее доказательство (тут он достал из одежды письмо) вот это письмо, которое несу казначею. Делайте, что считаете хорошим для молодой королевы, но не забывайте, что до тех пор, пока здесь итальянка, молодой король будет сторониться жены.
Марсупин засмеялся. Похлопал его по плечу.
– Я понимаю, – ответил он, – хотя, честно говоря, удивляюсь, какими чарами она вас к себе привлекла, потому что большого счастья вы вряд ли от неё дождётесь.
– Это моё дело, – воскликнул Дудич. – Я человек упрямый как мул, а упорством много можно сделать. Лишь бы имел итальянку, справлюсь с ней. Наплачется, выпустит свою злобу, а в конце концов смирится со своей судьбой, которую я ей озолочу.
Дудич стукнул по своему кошельку.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.