Электронная библиотека » Захар Оскотский » » онлайн чтение - страница 26


  • Текст добавлен: 6 июля 2014, 11:31


Автор книги: Захар Оскотский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Ждал, что Нина его о чем-нибудь спросит. Хотел этого и боялся. Но она ни о чем не спросила.

Кинулся звонить друзьям. Оказалось, у Марика свободна квартира: Марина с Машенькой уехали на дачу, есть где собраться. И на следующий день после работы Григорьев спешил туда с надеждой отойти от редакционной пощечины, избавиться от постыдной кислоты в груди. У него для ребят заготовлен был и последний анекдот, привезенный из Куйбышева, огромного, голодного, с пустыми магазинами. О том, как один приятель спрашивает другого: «Объясни ты мне, что такое нейтронная бомба?» – «А это, понимаешь, такая штука, она как взорвется – мы с тобой исчезнем, а вокруг всё останется!» – Первый думает, думает: – «Слушай, а какая же СЕЙЧАС бомба взорвалась?..»

Правда, у Димки, когда назначали встречу, голос в телефонной трубке тоже был мрачный. И закончил он странной фразой: мол, обсудим кое-что с глазу на глаз. Но Григорьев на его интонацию не обратил внимания, а таинственность истолковал по-своему. Отчего-то ему показалось, что Димка жаждет «не по телефону» обсудить то, о чем шушукались все вокруг: исчез Подгорный. Был у страны какой-никакой президент, вешал ордена, подписывал указы. И вдруг – бац, как не бывало. Словно персональную нейтронную бомбу для него рванули. Не то, чтобы это уж слишком занимало умы, но всё ж таки не дядю Васю такелажника за пьянку с работы выгнали, ПРЕЗИДЕНТ полетел. Занятно.

И, радуясь предстоящей встрече с друзьями, Григорьев не догадывался, что давно предчувствованный им перелом как раз там и начнется…

Он ощутил неладное уже с порога, когда Марик открыл ему хмурый, молча кивнул и повел за собой в комнату.

Димка, скривившись, сидел за столом. Перед ним возвышалась, откупоренная и начатая, большая – «ноль семьдесят пять» – бутылка водки. Появились такие совсем недавно, казались на фоне привычных «полбанок» и «маленьких» чем-то диковинным, и, в соответствии с духом атомного века, тут же были прозваны «мегатонными».

Григорьев сразу понял, что Димка не просто расстроен чем-то, он взбешен. И выпил, как видно, уже порядком.

– Что случилось? Ну, говори! Я же вижу – случилось!

– К следователю вызывали! – прохрипел Димка.

– Ты что? К какому следователю? Зачем?

– Дело шьют! – Димка провел рукой по горлу, подражая артисту Яковлеву из фильма «Иван Васильевич меняет профессию».

Григорьев чуть было не засмеялся, но взглянул на Марика – и смех застрял в горле. Темное личико Марика такую выражало безысходность, что на Григорьева именно от него, не от Димки, ледяным сквозняком потянуло чувство опасности.

Димка яростно глядел куда-то в пространство:

– Помнишь, на меня козел один, фронтовик липовый, два года назад телегу накатил?

– О чем? О том, что сам диорамы делаешь?

– А что еще может быть!.. Тогда ни хрена у него не вышло, так он еще несколько таких же распиздяев подбил. Ходили за мной и нудили: «Дай выгодную работу! Почему мы должны меньше тебя, сопляка, получать?» А потому, говорю, что у меня, сопляка, руки золотые, а у вас они из жопы растут!.. – Димка оскалился: – Вот и решил проучить гадов. Собрал их вместе и сунул выгоднейший заказ. К юбилею. К сентябрьскому.

– К октябрьскому? – не понял Григорьев.

– К сентябрьскому! – Димка насмешливо стрельнул едкими зелеными глазами, он и в такую минуту не мог без шуточек: – В этом году два юбилея!

– Какие два? Шестьдесят лет революции…

– И сто двадцать лет Циолковскому! В сентябре. Заказ срочный, для калужского музея, там в обкоме на контроле стоит. Всё, думаю, голубчики, я вам помогать не стану, тут и вылупитесь голенькими!

– Зря ты это затеял, – тихо сказал Марик, – с НИМИ так нельзя.

Димка отмахнулся от него.

– И что получилось? – спросил Григорьев.

– Получилось! – фыркнул Димка. – На мою голову. Работа до чего несложная была, и то болваны эти не справились. А как жареным запахло, взяли и хором толкнули на меня еще одну телегу. Мол, потому все сроки сорваны, что не могут они работать со мной. Деньги якобы у них вымогаю. Мол, все другие работяги мне платят, они одни, целки непорочные, сопротивляются…

Почему так тяжело его слушать? – подумал Григорьев. И вдруг понял: а ведь мне страшно! Нечто подобное испытываешь, когда опасно заболевает близкий человек. И ты не только за него боишься, но с тревогой сознаешь, как уязвима твоя собственная плоть.

Димка вздохнул:

– Конечно, фраернулся я. Не смикитил, что из-за этого ящика такая волна поднимется. Я-то про телегу еще не знаю, а из калужского обкома уже в Смольный звонят, а оттуда – на комбинат, директору: «Вы соображаете, что срываете?! В Калугу космонавты приедут, иностранные делегации, а в юбилейной экспозиции дыра?!»

Марик молча разлил по рюмкам водку.

– Что тут началось! – Димка замотал головой. – Весь комбинат залихорадило! Кинулся я сам этот ящик делать. Все вечера, все выходные, от меня дым валил. И – бесплатно, тут уж мне ни копейки. Вдруг директор с секретарем парткома в мастерскую заявляются. Они прежде меня трясли, как грушу, но и прикрывали, а тут – как собаки накинулись: «Такой-сякой, подставил комбинат! Накажем!» А у меня работа горит, краска на кисти сохнет, самого от усталости ноги не держат. Я и психанул: «Пошли вон отсюда! Не мешайте работать!» Они тоже завелись: «На тебя рабочие жалуются! В коллективе под твоим руководством климат нездоровый!» – «А я в это руководство не лез! Снимайте меня к черту!» Они кипятком брызжут: «Поглядим еще, как тебя снять! Ты у рабочих деньги берешь!» Ну, меня и взорвало: «Я, – кричу, – свой хлеб горбом добываю, в ваши аферы не лезу! Торгашам дворцы за наличные не отделываю! Чту уголовный кодекс, как Остап Ибрагимович завещал!»

Марик замотал головой:

– Ну нельзя так с НИМИ, нельзя!

Димка покосился на него и продолжал:

– Секретарь со страху тут же выкатился, а директор остался. На меня странно уставился. Теперь понимаю: он про телегу этих болванов раздумывал – дать ей ход или тормознуть. А то – вдруг я сам на них на всех настучу?.. Главное, знает ведь, сучонок, знает прекрасно, что в жизни я никого заложить неспособен! А посмотрел, посмотрел – и процедил: «При чем здесь уголовный кодекс? МЫ законы соблюдаем. А вот ВАС хочу предупредить: сигналы о ВАШИХ махинациях мы до сих пор глушили. Но есть и предел!» Повернулся – и вон из мастерской, только дверью хлопнул.

У Димки лицо скривилось, как от зубной боли:

– О моих махинациях!..

В ярости он сжимал поднятую рюмку, не замечая, что водка расплескивается ему на пальцы, на клеенку.

– Успокойся, – тихо сказал Марик. – Выпей.

Димка посмотрел на свои мокрые пальцы. Поставил рюмку. Заговорил тише:

– Я думал, директор тоже психанул. Думал – пугает. Сперва-то никто меня не трогал. Добил я циолковский ящик, выкатил на худсовет, заказчика из Калуги налил коньяком по самые уши. Приняли!.. Оформил отгулов несколько, отоспаться. А три дня назад… утром… – голос у Димки стал хриплым, трескучим: – Собираюсь на работу, побрился только, – дзынь, дзынь – звонок в дверь! На пороге мент в полном параде и с бумажечкой: «Не угодно ли, Дмитрий Николаевич, отправиться к следователю? Прямо сейчас и в моем сопровождении?..» – Димка даже задохнулся от накатившей ярости: – Стелка, бедная, от страха чуть не описалась. Соседи варежки разинули. Ну и пошли мы с ним…

– Куда? – спросил Григорьев.

– В «Большой дом»! – фыркнул Димка.

– Куда же еще, – подтвердил почему-то Марик.

– Ну, не в сам «Большой дом», – уточнил Димка. – Шпионаж в пользу Гондураса мне пока не лепят, диссидентство тоже… Рядом, на Каляева, ОБХСС… Шагаю я с этим красавцем, он на меня – ноль внимания. Гляжу: а у него и пистолета нет. Чем же ты, думаю, будешь в меня стрелять, ежели я совершу попытку к бегству?!

Димка покосился на Григорьева, на Марика, ожидая их реакции. Не дождался и проворчал:

– Шучу. Это у меня теперь шутки такие… Да и не убежал бы, если б и захотел, потому что еле иду, ноги не гнутся. И до того муторно мне – тошнит. Стелка меня на завтрак моей любимой яичницей с салом накормила, так думал, вырвет по дороге. К урнам уже приглядывался. И еще подумалось, совсем дурное… – Димка запнулся. – Про коммунистов, которых в тридцать седьмом по тому же адресу вели. Что они чувствовали. Ведь, какие бы герои ни были, а так же, наверное, ноги заплетались, и холодело в брюхе, и мутило.

Марик сидел, опустив глаза.

– Приходим, – рассказывал Димка. – Ну и ощущеньице, когда в эти стены вступаешь, а сзади двери закрываются! Двери там большие, тяжелые… Провели меня в кабинет. Следователь сидит, мужик лет под пятьдесят. Морда такая, словно только что уксусу напился. И зубы почти все железные. Ну, думаю, угодил! Вспомнил почему-то сыщиков из «Следствие ведут знатоки». Какие они там добрые и благородные. У нас со Стелкой – любимый сериал… А мой следователь бумажки перебирает. Вижу старые свои наряды. Я так понимаю, меня наш комбинатский народный контроль сдал, они имеют право на органы выходить… И как начал этот следователь чесать, у меня в ушах засвистело! «Так и так, нам всё известно! Как вы рабочим фиктивные наряды выписывали, а потом принуждали их деньги отдавать! Предъявляется обвинение по статье такой-то, распишитесь! Учтите, срок по ней до восьми лет! И здесь распишитесь – подписка о невыезде!» И еще бумажку сует: «Могу облегчить вашу участь, оформить как явку с повинной». У них, оказывается, для этого и бланк специальный отпечатан. А глаза у следователя – пустые-пустые. Чувствую, долбит он это всё на автопилоте, а так – ему на меня плевать…

Теперь и Григорьев опустил голову. Боялся почему-то взглянуть на Димку. И мысли приходили какие-то странные. В шестнадцать-семнадцать лет, – думал Григорьев, – нам казалось, что мы будем жить в большом, открытом мире. Наша готовность плыть сразу во всех его потоках была сродни жажде каких-нибудь юных бальзаковских честолюбцев этот мир завоевать. Только мы были бескорыстны… А когда, побитые, мы поняли настоящие правила игры, то отказались их принять. Мы предпочли отступить, замкнуться в своей работе, в кругу своих друзей. Мы сдались. Ну, может быть, я еще не сдался, потому что пишу, хоть это самая безнадежная форма борьбы. Но Марик, Димка – они же капитулировали. Они сами так считали. За что их мучить?

А Димка продолжал:

– Пошла, значит, у нас задушевная беседа. Поп – свое, а черт – свое. Он мне: «Признавайтесь! Рассказывайте, как было!» А я ему: «Всё клевета! Ничего не было!» Бились, бились, бились на одном месте… Чувствую, у него автопилот устал. Начал он в рассеянность впадать. «Да-а, – говорит, – а интересная всё же у вас профессия. Видел я в одном музее диораму “Ленинград. Январь 1944-го”. До чего здорово сделано!» Меня – как током дернуло: вот тебе, думаю, удостоился похвалы, вовремя и к месту! Это ж как раз моя работа: на заснеженной Неве крейсера, вмерзшие в лед, башни развернули, орудия подняли – и прямо над крышами, через весь город, бьют по фашистам, артподготовку ведут к наступлению. А по мостам идут трамваи. И на пустых набережных – считанные прохожие в телогрейках и шинелях. Стоят и смотрят…

– Сказал ему? – спросил Григорьев.

Димка усмехнулся:

– Сказал… «Знаю, – говорю, – такую диораму. Там крейсер “Максим Горький” стоит во льду у моста Лейтенанта Шмидта и ведет огонь. Это я ее делал!» У следователя в глазах какая-то осмысленность появилась. «В вашем цехе, – переспрашивает, – делали?» – «И в цехе, – говорю, – и сам я делал». – «Как рабочий, что ли?» – А меня уже такая злость взяла, что на всё плевать, пусть хоть голову рубят! Кричу на него: «И как рабочий, и как художник, и как столяр, и как что хотите! Вечерами в цехе оставался и делал!!» Посмотрел он на меня, посмотрел. И чувствую, всё понял… Глаза отвел в сторону. Потом говорит: «Пятнадцатого января это было». – Я сразу не врубился. «Что, – спрашиваю, – пятнадцатого января?» – «Утром пятнадцатого января “Максим Горький” стрелял от моста Лейтенанта Шмидта главным калибром. А я, блокадный мальчишка, стоял на набережной и смотрел. Глохнул, замерзал, а уйти не мог. Стоял, и смотрел, и плакал…»

Димка выпил. Тяжело отдышался от водки. Покачал головой:

– Вот, значит, как всё обернулось. Мы со следователем друг на друга не глядим. И молчим оба. Потом он говорит: «На кого ты наряды выписывал за свою работу, я знать не хочу. Их фамилий мне не надо. Но, чтобы дело закрыть, написать, что факты не подтвердились, я должен буду к вам на комбинат приехать. Порыться в бумагах, с рабочими побеседовать. Ты мне только одно скажи: надежные это люди, не выдадут тебя, не проболтаются?» – «Надежные, – говорю, – не выдадут». – «Тогда и стукачи ваши ничего не докажут. Но ты, – говорит, – учти…» – Димка поморщился, слова давались ему с трудом: – «…Как только, – говорит, – я дело закрою, ты с комбината сразу увольняйся по собственному желанию. Чтоб духу твоего там больше не было! Пойми: откроется дело снова, оно уже вряд ли ко мне попадет. Хрен знает, какому следователю достанется. Да хоть бы и в мои руки опять попало. Второй раз тебя прикрыть и я не смогу».

Мы больше не будем прежними, – думал Григорьев. – Черт возьми, такие мысли и раньше приходили в голову! Стоило судьбе встряхнуть кого-то из нас посильнее, и казалось: вот она – грань молодости, беспечности, дальше мы пойдем умудренные. Пойдем сквозь минное поле жизни, обдумывая каждый шаг и радуясь ему. А потом это настроение размывалось в житейской суете… Почему кажется, что теперь мы уж точно изменимся?

– Смотри-ка, – вдруг удивился Димка, – сколько сидим, одну «мегатонную» втроем прикончить не можем!


Но история с Димкой была не переломом, а только предвестьем. Настоящий перелом случился в его, Григорьева, собственной жизни. Почти два месяца спустя. В начале августа того самого, дважды юбилейного 1977-го.

Он вернулся из командировки в приподнятом настроении – успел на день рождения Нины! Ей исполнялось тридцать два. Кажется, зачем было спешить? В последние месяцы они почти не разговаривали. А вот, всё равно – соскучился за две недели отлучки. И торопился. И на что-то надеялся.

В недрах его потрепанного портфеля втиснулся между папками бережно завернутый пакетик с подарком – двумя парами финских колготок. Нина всегда жаловалась, что колготки так легко рвутся, всегда искала именно финские. А он был проездом в Москве и, отстояв часовую очередь, купил их в «ГУМе». А в «Детском мире» купил для Алёнки куклу из ГДР с набором кусочков ткани и картинками выкроек – самой шить кукольные платья. По дороге всё думал: не рано ли будет для девочки шести с половиной лет? Можно ли давать ей в руки иголку? Решил посоветоваться с Ниной и, может быть, чудесную коробку с куклой спрятать от Алёнки на годик-другой.

С порога квартиры его холодком облила тишина. Он не особо удивился: Алёнка, должно быть, у тещи, Нина – ушла куда-нибудь. Но что-то необычное, непонятное ударило в глаза уже в ванной комнате, куда он зашел первым делом вымыть с дороги руки и лицо. Не сразу и догадался, что случилось. Потом сообразил: с полочки над раковиной исчезли разноцветные флаконы с душистыми шампунями, а в пластмассовом стаканчике для зубных щеток сиротливо стояла одна-единственная щетка – его собственная.

Он выскочил из ванной, заметался по квартирке, ничего еще толком не поняв, но сверхчутьем осознав всё сразу, пронзительно, до отчаяния. Рванул створку шкафа, окинул взглядом опустевшие полки, где всегда лежали свитера и кофточки Нины. Распахнул другую створку – и ошалело уставился в пустоту. Его еще овеяло слабым запахом духов, оставшимся от ее платьев, прежде тесно здесь висевших…

Кажется, он стонал или что-то кричал, выгоняя из груди обрывную дурноту падения. Стены, стулья, потолок, этажерка, с которой исчезли алёнкины игрушки, – всё вокруг перекашивалось ударами, изломами. Растрескался крохотный и безразличный для огромного мира кристаллик его жизни, но трещины от этого разрушения брызнули тонкими и уже нескончаемыми молниями, дробя весь вселенский монолит.

В квартирке было душно. Он заметил, что Нина, уходя, оставила форточку закрытой, рассердился на нее за это, и ужаснулся нелепому своему гневу. А в мозгу, тоже нелепо, бились строчки, вдруг прорвавшиеся из глубины памяти, из давнего, юношеского, почти забытого предчувствия судьбы. Так вот что значили те слова о книгах-черновиках, которые приходится набело переписывать в жизни!..

Наконец, заметил на столе двойной тетрадный листок, исписанный аккуратным, крупным почерком Нины. Повалился на стул, потянул листок поближе. Никак не мог заставить себя начать читать. Скользил взглядом по одним и тем же строчкам. Наверное, она тоже извела немало черновиков, прежде чем написать всё так чисто. Наверное, даже плакала от жалости к нему и к себе.

«Больше не могу… – читал он. – Самый решительный шаг в моей жизни… Прости, если можешь…» Это «прости» повторялось в письме не меньше десятка раз.

А в общем, всё она с женской практичностью обдумала и перечислила: «Алёнку ты будешь видеть, когда пожелаешь. В моей квартире можешь остаться, мне жилплощадь пока не нужна…» (Его как по лицу хлестнули эти слова – «моей» и «пока». Хоть, конечно, и сам не забыл бы, что кооперативная квартирка принадлежит ей.) В конце стоял номер телефона, по которому ее можно теперь найти.


Ночь он не спал, а утром, с больной головой и гудящими как под током нервами, позвонил вначале на работу, чтобы оформили два отгула, потом, собравшись с духом, – Нине.

Слышать ее голос в телефонной трубке было невероятно и невыносимо. Впрочем, она только отвечала, испуганно и односложно – «да», «нет». Назначил ей встречу на следующий день в ресторане. Так почему-то взбрело ему в больную голову, а Нина покорно согласилась.

Затем отправился к своим родителям. Разговор с ними был мучительней всего предстоящего, и с этим он хотел разделаться как можно скорее. Мать расплакалась, убежала на кухню. Отец хмурился и каменно молчал.

Марика не было в городе. Абитуриенты, которых он натаскивал, уже сдали вступительный экзамен по математике, получили пятерки, и Марик, взяв у себя в проектном отпуск, уехал на дачу. А Димка оказался на месте, один, без Стеллы с Катькой. Вечером Григорьев к нему и отправился.

Хотел рассказать о случившемся постепенно, с подготовкой, да в очумелом своем состоянии выпалил всё сразу, с порога.

Димка пренебрежительно хохотнул: глупые, мол, у тебя шутки! Но тут же, при взгляде на Григорьева, остолбенел. Рот у Димки раскрылся, зеленые глаза сделались огромными и круглыми. Только что не выпучились, как у лягушки.

– Ну, шалава… – проговорил Димка. – Ну, сучья душа…

В глазах его метнулся было испуг: ведь это про жену друга! Но Григорьев понуро молчал, и Димка, уже не сдерживаясь, схватился за голову:

– Ой, блядища!!!

Потом он хлопотал вокруг мешком осевшего за столом Григорьева:

– Сейчас, сейчас! Ты только не волнуйся! В магазин поздно уже, но мы не пропадем! Нет, не пропадем! Как Карлсон учил: спокойствие, только спокойствие!

Притащил и бухнул на стол большую темную бутылку:

– Сейчас разведем! Будет лучше всякой водки! Это чистейший спирт, мы им лаки разбавляем. Чувствуешь, нисколько сивухой не пахнет!

Сивухой от димкиного спирта, действительно, не пахло, а пахло чем-то вроде канифоли. Но Григорьеву было всё равно.

– Всё же, ты сам виноват! – говорил захмелевший Димка. – Вы, женатые, ни хрена в бабах не понимаете. А я – старый, закаленный холостяк, я ихнюю породу изучил до костей. Вот ты – любил ее?

– Любил… – бормотал Григорьев.

– А их любить нельзя! Во-первых, просто не за что, а во-вторых – нельзя! Баба от любви портится, как овощ от жары. Гнилые мысли появляются. Ты на нее смотришь, разинув рот, а она думает: это не оттого, что он такой дурак, – хоть во всем остальном она тебя, конечно, дураком считает, – это оттого, что я такая необыкновенная. Мэрилин Монро и Софья Ковалевская сразу! И тут же у нее в курином мозгу свербит: раз так, значит, мне жизнь недодала, значит, мне этого дурня мало… Вот в чем главная их подлость! Если мужика любят, он от этого думает, как бы ему получше СТАТЬ. Поумнее там, посильнее, сотворить чего-то. А если бабу любят, она, зараза, думает: где бы мне кого получше НАЙТИ!

– Нет, – пытался возражать Григорьев, – ты не прав.

– Еще как прав! Тебе хоть известно, к кому она сбежала?

– Ну, она написала… Я его знаю немного. С соседней кафедры, доцент.

– Старый?

– Ну, пожилой. Лет сорок пять.

– Значит, из-за денег! – решительно сказал Димка.

– Ну, при чем тут деньги? Просто мы с ней всегда жили разными интересами.

– Ой, не смеши! Ну какие У БАБЫ – интересы!

Они долго сидели, пили. Потом Димка хмуро рассказывал о себе:

– Почему не уволился? А куда я пойду? В клуб какой-нибудь, транспаранты писать «Решения съезда – в жизнь», да афиши рисовать для киносеансов? За семьдесят рублей? Да и что уходить: этот, с железными зубами, блокадник, дело закрыл, всё вроде притихло… Директор, правда, крысится. Как будто не он меня сдать пытался, а я его. И с моими ребятами, на кого наряды выписывал, тяжко стало. Не выдали меня, молодцы, а чувствую – противно им. Да кому не противно станет, если через допрос протащат?.. А те, что стучали, суки, от меня вообще по углам прячутся. Я и сам их стараюсь обходить, а то, боюсь, не выдержу, залеплю в морду.

– В бригадиры-то перевели?

– Перевели, по заявлению, – Димка махнул рукой. – Да тоже по-дурацки. С временным исполнением обязанностей начальника цеха. У нас один парень из планового отдела на заочном в экономическом учится, скоро на диплом уйдет. Директор сказал: вот, вернется он после защиты и примет цех. А ты – потерпи напоследок. Ну, я ж теперь обосраный, терплю.

Как ни был Григорьев оглушен собственной бедой и дурным спиртом, в мозгу струйкой пролился холодок тревоги.

– Димка! – сказал он. – Что ж получается: директор на тебя злится, а сам заставляет еще в начальниках послужить?.. Димка! Ты, когда заявление в бригадиры писал, ему грозил? Помнишь, ты кипятился на их аферы?

– Да всякого наорал, конечно, – хмуро ответил Димка. – Так я ж какой заведенный был! Тебя бы в «Большой дом» стаскали… И про ихние трудовые соглашения орал. Что не советую больше меня топить, а то могу кой-кого с собой утянуть, барахтаясь. Мне-то известно, как они торгашам на квартирах и дачах Эрмитаж делают. К заказчикам в Баку-Тбилиси, бригады целые посылают в командировки.

– Димка! – ужаснулся Григорьев. – Черт тебя за язык тянул!

– А что ж мы, по-твоему, сапоги у всяких сволочей должны лизать? Ах, спасибочки, что вы, сволочи, нам, людям, еще дышать позволяете!

– Димка! – закричал Григорьев. – Увольняйся, беги оттуда!

Молнии трещин, расколовшие мир и для других пока невидимые, резали, резали предчувствием беды.

Димка отмахнулся:

– Во, ты тоже паникер стал, вроде Тёмы. Беги! Я на комбинате свое дело делаю. И получаю уже, как бригадир, законные четыреста… Правда, – Димка запнулся, – если честно, диорамы эти мне уже надоедать стали.

– А чего бы ты хотел?

Димка подумал, подумал. Ухмыльнулся:

– Мало ли, кто чего хочет! Я бы, может, в свободные художники хотел. Есть ребята: сидят сторожами, вахтерами, за копейки, а сами – рисуют. На выставки не пускают их, так они по квартирам свои выставки устраивают, друг для друга. Я видел, интересно… – Димка нахмурился: – Был бы один, может, к ним и пошел бы. А так – не могу в нищету бухнуться. Я ж семейный, на мне Стелка с Катькой… Ничего, сколько терпел в начальниках, покручусь еще годик. А цех сдам, останусь с одной бригадой, – всё и рассосется.

Вдруг лицо у Димки просветлело:

– Я – семейный, зато у нас теперь ты холостой! Сво-ободный, как ветер! Еще горюет, мудила, счастья своего не понял. А ну, наливай за свободу!


На следующее утро он сидел напротив Нины за столиком в небольшом ресторане. Ленинград – не Париж, но в будний день, сразу после открытия, и здесь в ресторанах бывает достаточно свободно и тихо.

От димкиного «чистейшего спирта» разламывалась голова, даже глаза болели. И к горлу из желудка отдавало канифолью. Поэтому вначале сидел отупевший. Пытался завестись («Дрянь, шлюха, устроила всё, как в пошленьком анекдоте!»), но похмелье раздавливало чугунным прессом, и он молчал.

А Нина не понимала его спокойствия, нервничала. Потом стала беззвучно плакать, отворачивая лицо к стене, ловя слезы в платочек. Прекрасные голубые глаза, конечно, тут же покраснели, веки распухли. Но темная тушь на длинных ресницах не размазывалась. И он почему-то думал об этой туши: если она не растворяется, как же смывают ее женщины?

Понемногу разговорились, тихо, вполголоса. И – самое удивительное – говорить оказалось словно бы не о чем. Всё решили быстро.

Он не удержался от издевки: если она торопится с разводом, в графе «причина» нужно написать «половая несовместимость». С такой формулировкой разведут мигом, без всяких вопросов.

Она не обиделась. Ее скорее пугало его язвительное спокойствие. И только тогда, когда, разволновавшись, она пробормотала что-то об алиментах, – чтобы он ничего не платил, потому что она и ее новый муж получают гораздо больше, – когда, мгновенно разъярившись, позабыв, где они находятся, он грохнул кулаком по столу и закричал: «Нет, будешь брать!» – а потом еще громче: «Перемен захотелось?! Соб-бытий?! Дура!!» – только тогда словно с торжеством блеснули ее голубые глаза и отразилось на лице нечто похожее на облегчение. Как будто она дождалась от него именно того, чего хотела.

15

– Алечка! Ну, это же неправда! Ты знаешь, как я живу.

– Что я знаю? Что у тебя тяжелая работа и тебя не хотят печатать в каких-то идиотских журналах? Ну и что? Всё равно, ты всем доволен!

– Не понимаю, что тебя раздражает, Алечка. Ну, я работаю, делаю то, что в моих силах…

– Ты всем доволен, – повторила она. – Ты стонешь: ах, как тебе тяжело, с работой, с литературой, – но ты приспособился к этой жизни. Ты сам ее укрепляешь. На таких, как ты, всё это и держится!

– А иначе бы всё развалилось, Алечка.

– Пусть развалится! Пусть будет что угодно, только не так! Не так, как у тебя: всё на своих полочках, не дай бог сдвинется. И я на своей полочке. Я больше так не могу!..


Лектор из райкома говорил о похищении и убийстве Альдо Моро. Сидевшие в первом ряду старички-политинформаторы спешно строчили в своих блокнотах, кивая седыми и лысыми головами.

А это уже конец семидесятых. 1978-й год. Действительно, черт знает что в Италии творится! И мафия у них, и неофашисты, и эти ненормальные «красные бригады». Вспомнился недавний итальянский фильм «Задержанный в ожидании суда» с великолепным Альберто Сорди. О том, как арестовывают невиновных и в тюрьме издеваются над ними.

– …Очень показательна беспомощность буржуазно-демократической Фемиды. И эти люди, – лектор повысил голос, – пытаются еще нас поучать: как нам, товарищи, жить в нашем собственном доме!

И в самом деле, что там за демократия, если итальянцы способны только возмущаться своей жутью, а изменить ничего не в силах? От безысходности, видно, и столько иронии в итальянских фильмах.


1978-й год. Вновь юбилейный: шестьдесят лет Советской Армии, и еще, и еще чего-то. Портреты Брежнева на улицах – громадные, красочные, с цитатами из его речей («Советские люди знают: там, где партия, там успех, там победа!») – примелькались настолько, что не вызывают больше раздражения.

Каждые несколько месяцев на экранах телевизоров появляется председатель госкомитета по ценам, – его уже знает в лицо вся страна, – и, с мрачной решимостью отчеканивая фразы, словно зачитывая судебный приговор, объявляет очередное повышение цен: на водку, на кофе, на хрусталь, на меха, на то, что «не является предметом первой необходимости». Глухим ворчанием и залпом тут же сочиненных анекдотов откликается население, а глядишь, через пару недель, самое большее через месяц, всё уже обвыклось, притерпелось и словно позабыто. Способность мгновенно привыкать стала почти такой же рефлекторной, как сужение и расширение зрачков от света.

Вот и сам Григорьев: думал, жить не сумеет без Нины, – а года еще не прошло, и сердце еще покалывает от воспоминаний, – но кажется уже, будто он давным-давно холостой, одинокий, постоялец в чужой квартире и раз в месяц приходящий отец собственной дочери. Он – привык.

И привык жить с ощущением растрескавшегося мира. Линии разломов, пронзивших мироздание, почти не были видны, и глыбы, разделенные ими, сдавлены были еще так плотно, что гляделись монолитом. Конечно, они уже начали едва заметно расползаться, шурша, поскрипывая. Но их движение, хоть и воспринималось многими, пока не вызывало страха. Смещение казалось геологическим, медлительным до бесконечности. Во всяком случае, в измерениях человеческой жизни. Вот только давил растрескавшийся свод всё сильней…

Еще чаще, чем прежде, ему приходилось бросать работу над новыми темами и вылетать в командировки по старым, серийным изделиям. Давно отлаженные приборы вдруг начинали отказывать, потому что везде старело оборудование, уходили на пенсию опытные работники, ухудшалось сырье.

Это уже и не скрывалось. Почти в каждом номере каждой центральной газеты можно было теперь наткнуться на статью о бедственном положении в какой-нибудь отрасли. Читать было тягостно. Больше всего угнетали даже не факты, а безысходный тон самих публикаций.

Не одни итальянцы утешались иронией. В собственном отечестве тоже наступило время иронии. Казалось, на просторах всей великой страны у двухсот пятидесяти миллионов населяющих ее людей остался один-единственный камертон мыслей и настроений – шестнадцатая полоса «Литературной газеты». Нельзя было не восхищаться талантом юмористов: подобно музыкантам, которым для самого сложного исполнения достаточно трех-четырех струн, они из нескольких считанных тем, дозволенных к осмеянию – пьянства, спекуляции, халтуры, мелкого бюрократизма, – извлекали бесчисленное множество уморительных, сногсшибательных афоризмов, стишков, рассказиков, даже повестей с продолжениями. И умудрялись сказать почти всё.

Хотя, если вдуматься, не на нескольких струнах играли они, а, как истинные виртуозы, всего на одной. И страшен был тот единственный смысл нескончаемого фейерверка остроумия: откровение о том, что в этой стране теперь – всем на всё плевать.

Но никто не пугался, все смеялись. Каждая новая порция шуточек «Литературки» мгновенно разлеталась от Прибалтики до Тихого океана. Их с хохотом пересказывали и забулдыги у пивных ларьков, и заместители министров в сверкающих московских кабинетах. «Нерушимое единство советского народа», похоже, и в самом деле оказалось достигнуто.


1978-й год. Ощущение растрескавшегося мира. Под телерадиозвоны и заклинания газетных передовиц об очередной «пятилетке качества», под крики тревожных статей, упрятанных на четвертые-пятые полосы тех же самых газет, под хохот юмористов «Литературки», – с медлительностью геологического сдвига и с той же неуклонностью, – огромная страна утрачивала способность работать.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации