Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
– Разрешите, товарищ лейтенант! – громко сказал Григорьев, зная, как любят милицейские чины армейское обращение. – Мы посетители, к Перевозчикову. Можно его вызвать?
– Посетители?! – изумился лейтенант. – Ка-акие посетители? Вы что, мужики, больные? Соображаете, куда пришли?
От такого удара и Григорьев растерялся.
– Мы к Перевозчикову, – повторил он. – Нам сказали, что его можно увидеть.
Лейтенант загоготал, но вдруг задумался, отложил газету.
– К Перевозчикову? – переспросил он. – Это к художнику. А-а…
– К художнику, – закивал Григорьев, – к художнику! Вот наши документы!
Он поспешно расстегнул пальто и вытащил паспорт. Сзади засопел и зашуршал Марик.
Лейтенант выдвинул ящик стола, с озабоченным видом пошевелил там какие-то бумажки. Потом строго взглянул на закрытые паспорта, которые Григорьев и Марик держали перед собой. Сказал:
– Ясно!
– Так можно его вызвать? – обрадовался Григорьев.
– Кто вам побежит вызывать? – скривился лейтенант. – Я, что ли? Комната семьдесят один, третий этаж, сами к нему топайте!
– Спасибо, спасибо…
Восторг и окрыленность: проскочили! Марик так заторопился, что налетел на Григорьева сзади.
– Э! – остановил их лейтенант и грозно указал на тугой григорьевский портфель: – Вина – нет?
Испуганно, по-детски, колотнулось сердце, но предельно честным голосом ответил:
– Не-ет, нет.
Вина, действительно, не было: в портфеле, завернутые в штаны и в рубашку тренировочного костюма, – чтобы не звякали и для маскировки, – лежали две бутылки «старки».
– Ну идите, – разрешил лейтенант. – Только недолго! – Он подумал: – Сорок минут вам!
На площадке перед лестницей красовался фанерный щит, увенчанный золочеными резными буквами: «ОБЯЗАТЕЛЬСТВА». На щите были наколоты ватманские листы с текстом, исполненным разноцветной тушью и почему-то в церковно-славянском стиле. Явно димкина работа.
Как ни спешили, Григорьев задержался у щита.
– Смотри как у них, – сказал он Марику, – не «социалистические обязательства», а просто «обязательства рабочих и служащих спецкомендатуры».
– Пошли, – торопил Марик, – пошли!
Григорьев успел пробежать только первое обязательство: «В честь 110-й годовщины со дня рождения В. И. Ленина завершить строительство кормохранилища в совхозе "Тельмановец" к 15 апреля 1980 г.»
Зато у висевшей дальше «Доски позора» остановился даже Марик. Она пародировала заводские доски почета: вместо фотографий передовиков красовались карикатурные портреты провинившихся. Под каждым – краткий текст (черной тушью, готическим шрифтом), кто что натворил. Провинности были незатейливые. В основном, пьянство на работе.
Григорьеву приглянулся портретик «рабочего стройбригады Каталкина»: треугольная красная физиономия с острым подбородочком и круглым сливовым носом, вся в складках морщинок. В них прятались хитрые узенькие глазки и кривоватый ухмыляющийся рот.
– Димка рисовал, – сказал Марик.
На лестнице и в коридорах было темно и грязновато. Тянуло вонью кислой капусты с кухни, резью хлорки из уборных. Из комнат, мимо которых они проходили, доносились матерная брань и смех, щелканье доминошных костяшек, музыка из включенных на полную громкость репродукторов.
– Ну и тюрьма! – шепнул Григорьев Марику.
Несколько раз попались навстречу здешние обитатели – испитые, невзрачного вида мужичонки. Они мгновенно прижимались к стенам, уступая дорогу. Только быстрые взгляды их, словно пощипывая, пробегали по Марику и Григорьеву с головы до пят, особенно цепко впивались в портфели.
Нашли семьдесят первый номер. Григорьев постучал. В ответ донеслось неразборчивое, он открыл дверь – и замер на пороге…
В квадратной комнатке вдоль стен стояли три койки буквой «П». И с той, что находилась как раз напротив двери, медленно поднимался навстречу им – Димка. Поднимался с какой-то смущенной улыбкой. Сразу бросилось в глаза, как он похудел и побледнел. Григорьев ожидал увидеть его коротко остриженным, однако волосы у Димки отросли, напротив, длинней обыкновенного (здесь, как видно, постричься было непросто).
– Привет, – тихо выговорил Димка. – Приехали, молодцы, спасибо.
И его заискивающий тон ударил больней всего. Каким угодно ожидали они найти Димку, только не таким – притихшим, с растерянными глазами.
На койке слева, укрывшись драным байковым одеялом в пятнах, лицом к стене храпел второй обитатель. Видна была только его веснушчатая лысина, обрамленная рыжим пухом. Третий сосед отсутствовал.
В комнатке не было никакой мебели, даже тумбочек. На железных спинках коек висели брюки, рубашки, носки. А стол заменяли расстеленные на полу газеты, запорошенные табачным пеплом и заляпанные рыжими пятнами томатного соуса из консервных банок. Сами вскрытые банки, набитые окурками, валялись и на этих газетах, и на подоконнике. Бил в нос кислый дух застоялого табачного дыма, несвежего белья, протухших остатков пищи.
Димка вдруг засуетился, заговорил быстрым шепотом:
– Пойдемте, я вас отведу. Там посидим.
Они спустились за ним по лестнице на второй этаж и пошли по слабо освещенному коридору. Навстречу попался подвыпивший парень. Вытаращился:
– Эй, художник! Это что – к нам еще художников прислали?
– Ага! – на ходу быстро ответил Димка.
– Художник, т-твою мать!! – крикнул им вслед пьяный. – Куда пошел?!
Григорьеву показалось, что Димка согнулся и прибавил шаг.
Наконец, остановились. Димка отомкнул ключом какую-то дверь, вошел и зажег свет. Ослепила мощная лампа без абажура, низко висевшая на шнуре.
– Вот, красный уголок, – сказал Димка. – Мне тут мастерскую разрешили устроить.
От красного уголка в этой глухой комнатке без окон остались два щита на стенах: один с картинками из жизни семьи Ульяновых, другой – с портретами маршалов Великой Отечественной. А середину комнатки, под лампой, уже занимал здоровенный стол, сколоченный из досок, вроде того, что был у Димки на диорамном участке, так же заваленный обрезками ватмана и пестро выпачканными в красках тряпками. Пахло скипидаром и ацетоном. Видно, Димка здесь обосновался всерьез.
– Садитесь, садитесь! – Димка вытаскивал из-под стола табуретки.
Сердце сжималось от его торопливой предупредительности.
Димка уселся первым. Быстро, выжидающе взглянул на Марика, на Григорьева. И – болезненно потянулась тишина. Димка, особенно бледный в ярком свете, с темными кругами под глазами, смотрел на них и ждал. А они молчали.
Григорьев успел заметить, что стол здесь не сравнить с тем, прежним. У этого доски и обструганы были кое-как, и сбиты неровно…
И тут спокойным голосом заговорил Марик. Он стал рассказывать, как они с Григорьевым утром заехали к Стелле, забрали у нее белье и прочее, что она приготовила для Димки.
В действительности пробыли они у Стеллы всего-то минут двадцать, а сумбурный разговор с ней занял того меньше, потому что она суетилась, собирая и заворачивая всякие мелочи. Но в обстоятельном пересказе Марика разговор этот получился несравненно более толковым, чем на самом деле. Там, возле Стеллы, вертелась еще Катька, и теперь Марик подробно сообщал, как выглядит Катенька и что она просила передать дяде Диме.
И на Димку, который постоянно получал от Стеллы письма, сам недавно виделся с ней и прекрасно всё знал без Марика, этот нудный рассказ подействовал самым лучшим образом. Димка успокоенно заулыбался, прищурился с прежней ехидцей. Сказал про Катьку:
– У-у, засранка! По ней больше всех соскучился.
Марик, продолжая говорить, начал выкладывать на доски стола то, что привезли. И Григорьев с готовностью присоединился. Марик говорил: «А вот – сигареты». Григорьев добавлял: «А еще – носки».
Димка деловито кивал:
– Ага, это в комнату возьму. Это – здесь оставлю. Ой, ну куда она столько пирожков напекла!
Всех троих окутало теплое облако умиротворения. Григорьев положил на стол те самые две бутылки «старки», завернутые в тренировочные брюки и рубашку:
– Вот тебе костюмчик спортивный, вместо пижамы. И лекарство от простуды. Спрячь.
– Ты что, спрячь! – засмеялся Димка. – Он развернул бутылки и поставил их в центр стола. – Сейчас оприходуем!
– Нам уходить надо, – тихо сказал Марик. – Нас лейтенант пропустил на сорок минут.
Теплое расслабляющее облако точно сорвало порывом ветра. Димка вскочил с перекошенным лицом, грохнулась табуретка.
– Какой лейтенант?! Молодой, внизу? Санька? Пошел он в задницу! Сегодня Пал Иваныч старший! Сейчас!..
Димка вылетел из комнаты, а Григорьев на всякий случай убрал бутылки со стола. Через несколько минут Димка вернулся вместе с пожилым милицейским капитаном. Тот, не здороваясь, хмуро посмотрел на Григорьева и Марика, потом на разбросанные по столу вещи и снедь. Хрипло сказал, обращаясь к одному Димке:
– Ладно, сидите. До шести… – Шагнул через порог и уже из полутьмы коридора скрипуче добавил: – Дверь заприте. И – по-тихому. А то к вам набегут.
Димку трясло от торжества:
– Я ж говори-ил, Пал Иваныч разрешит! – ликовал он, запирая дверь. – А то – сорок минут! Гаденыш, сявка!..
Он взглянул на сумрачные лица Григорьева и Марика, осекся. Тихо подошел к столу, опустился на табуретку. Опять улыбнулся невыносимой смущенной улыбкой:
– Вот так. А вы что думали?..
Потом пили еще ледяную с мороза «старку» из майонезных баночек. Закусывали пирожками с капустой и с домашним вареньем (Стелла и Катька напекли их целый мешок). И Димка рассказывал:
– Здесь ничего, жить можно. Вот в «Крестах», действительно, жуть. Хотя мне и там повезло: в камеру аристократов попал. Это, по-тюремному, кто за хозяйственные преступления залетел. Соседи были – зашибись: главный инженер станции техобслуживания, замдиректора хладокомбината, в таком духе. Нормальные мужики. А вот условия… Говорят, при Ежове лучше содержали. Камера на шестерых, койки в три яруса по две, а набивают двенадцать человек, половина на полу спит. Духота смертная, параша тут же. А кормежка… Селедка – тухлая, капуста – смердит, картошка – черная.
Григорьев и Марик молчали.
Димка приоткрыл в недоброй усмешке свои волчьи клыки:
– Ну, чего скисли? Вот такая у нас, глобусы, обратная сторона Луны… Да ладно, выбрался оттуда, слава богу. А здесь-то – ничего, работы разные. Строительные есть бригады, на комбикормовый завод гонят. Зарплату начисляют даже. Минус проценты по приговору, минус питание – рублей шестьдесят на руки… Я в одной бригаде потыркался, в другой, везде грязь, мразь. Хорошо, удалось начальничкам показать, что я умею. Они и прибалдели. Вот, теперь у меня норка своя, отсиживаюсь. И дальше начальничкам на мозги капаю: мне в Ленинград позарез надо – за красками, за фанерой, за всякой такой дребеденью. Обещают отпускать.
Димка говорил спокойно, однако стоило ему прерваться, как опять натягивалось трудное молчание. Григорьев чувствовал: что-то никак не появлялось, невидимое поле, соединявшее их прежде, когда они собирались втроем. Сковывала боязнь растревожить Димку неосторожным словом. А Марик, так хорошо выручавший, теперь словно отключился. Пил молча и смотрел куда-то мимо. Только угольные глаза остро блестели.
За дверью с хохотом и топотом прокатилась по коридору пьяная ватага.
– Веселая у вас тюрьма, – не удержался Григорьев.
Димка только усмехнулся:
– Какая тюрьма! Это ж спецкомендатура, ближняя химия. Тут настоящих преступников нету. В основном, кто чего по пьянке натворил. Прораб сидит: выпил на стройке со своими рабочими, а один сорвался да убился… Кто за драку, кто спьяну в аварию попал или пожар устроил. Химики, в общем. Ладно, давай наливай!
Марик молча придвинул свою майонезку. На темных щеках его проступили багровые пятна.
– Может, хватит тебе? – спросил Григорьев.
Марик, не отвечая, держал протянутую баночку. Когда налили, так же молча, ни на кого не глядя, выпил. И не поморщился.
– А сколько тут спекулянтов вокруг нашей шараги кормится, – сказал Димка, – страшный сон! В поселковом магазине бормотуха редко бывает, да нашу орду поселковым магазином и не пропоишь. Спасибо, добрые люди не дают умереть, подвозят – из Луги, из Питера. Ну, по двойной цене, конечно. Бормотуха по пяти, водка по червонцу. И всё нормуль. Идет-гудет зеленый шум.
– А деньги откуда? – удивился Григорьев. – На шестьдесят рублей не разопьешься.
– Как откуда? От трудов праведных. Кто на завод ходит, мешки с комбикормом через забор кидают и аборигенам продают. А на стройке тоже неплохо – цемент, стеклоблоки, шифер. Сельские всё купят. Если здесь не пить, так за отсидку целое состояние сколотить можно. Но таких чокнутых нету, чтоб не пить. Пьют все нормально. Как дикие лошади.
В дверь кто-то начал скрестись. Потом застучал – сперва тихонечко, затем всё настойчивей и громче.
Димка нахмурился. Подошел к двери, отпер и, удерживая, чуть-чуть приоткрыл – взглянуть. Но и чуть-чуть оказалось достаточно, чтобы в комнатку просунулась тощая физиономия рабочего стройбригады Каталкина. Григорьев узнал его сразу. Димка великолепно изобразил на карикатуре эту вытянутую треугольную мордочку с остреньким подбородком, всю словно изжеванную, в складочках, в которых поблескивали щелочки-глаза. Только Димка, наверное по своему художническому видению, перевернул цветовую гамму. На рисунке у Каталкина был сливовый нос в багровом окружении, а в натуре – наоборот: круглый носик пылал, точно красная сигнальная лампочка, на темно-сизом треугольнике лица. Одна из фиолетовых складочек над подбородком раскрылась беззубым ртом:
– Родственнички приехали?
– Ага, зятья, – ответил Димка.
– Лучку зеленого хотите?
– Не хотим! – ответил Димка и попытался выпихнуть Каталкина в коридор: – Иди, нет у нас ничего!
– Понял! – дружелюбно ответил Каталкин и попытался прорваться.
У двери началась возня. Димка выталкивал непрошеного гостя: «Отвали отсюда! Отвали! Нам самим мало!» А Каталкин, улыбаясь и примирительно повторяя «Ну понял, понял!», лез в комнатку.
Наконец, молодость победила, Димка захлопнул дверь и повернул ключ:
– Вот же зар-раза!
Он вернулся к столу, сел, посмотрел на друзей и опять чуть улыбнулся своей новой, смущенной улыбкой:
– Ничего, здесь терпимо еще. Может, и надо было этого дерьма хлебнуть, а то многовато мы о себе воображали. – Он прищурился: – У меня ж в этом году юбилей стукнул, тридцать три годика, христов возраст. Вот, сижу в «Крестах» и думаю: ах ты, мать твою, меня уже распинать пора, и вправду собираются, а что я в жизни-то сделал?.. Ну, в юности – ладно: винище жрал, девчонок трахал. Период накопления, по научному. А потом что? Крутился-вертелся, вертелся-крутился. Ведь ни одной работы не сотворил такой, чтоб самому себе угодить. Не кому-то – себе! Такой, чтоб поглядеть на нее и сказать: «Вот, сумел я от души моей отделить кусочек, и теперь, что бы со мной ни случилось, а это – своей жизнью будет жить…» – Он помолчал. – И вот, от гордыни что ли нашей, еще не выбитой, или просто от дурости, но взбрела мне такая фантазия, что НЕ ЗРЯ меня повязали. Не зря я тут сижу возле параши со спекулянтами, а какой-то мне это ЗНАК. И я вот-вот, сейчас, что-то такое пойму… Что-то мне ГЛАВНОЕ должно открыться… – Он махнул рукой: – Ну, мучился, пыжился, чуть головой о стенку камеры не бился, а ничего не открылось, конечно. Какой был дурак, такой и остался. Значит, выше потолка не подпрыгнешь… Есть там еще? Давайте допьем!
За дверью опять завизжали, загомонили пьяные голоса.
– Весело у вас, – сказал Григорьев.
– Какое весело! – скривился Димка. – Осточертели эти рожи. И вообще, скучно. Телевизор всю дорогу ломается, даже «Время» не всегда посмотришь. Газет неделями не видим. Кстати, чего там в мире делается? Картер заткнулся насчет нашей бригады на Кубе?
– Кажется, заткнулся наконец.
– Ну, слава богу. Может, теперь и ОСВ-2 ратифицируют?
– Может быть.
Димка покачал головой:
– А что это они в НАТО придумали с крылатыми ракетами в Европе? Вот гады, не дадут спокойно жить!.. А в Афганистане что? Тараки своего они угрохали, так понимать?
– Похоже.
– Вот-вот! Я, как по «Времени» услышал про скоропостижную болезнь, так сразу и подумал: кокнули беднягу Тараканова! Жалко. Рожа-то у него симпатичная была, задумчивая.
– К нам лектор из райкома приходил, – сказал Григорьев. – Говорит, всё нормально. Тараки был слабый, не мог порядок навести, а новый, Амин – наведет. Ладно, это их дела. Скажи лучше, что тебе в следующий раз привезти?
– Да ничего мне не надо. Я в Ленинграде, наверное, сам скоро буду. Обещают отпускать.
В дверь постучали резко и сильно. Димка так и подскочил, бросился открывать. В комнатку шагнул угрюмый капитан Пал Иваныч, держа перед собой, точно букетик, пучок перьев зеленого лука. Лицо его раскраснелось, глаза налились хмельным маслом, но голос остался тверд. Он посмотрел на пустые бутылки, которые Григорьев не успел смахнуть со стола, и хрипло сказал:
– Перевозчиков, седьмой час! Пошустрей давайте, не в ресторане все-таки!
– Мы еще немножко, Пал Иваныч, – заныл Димка, – еще полчасика…
Капитан откусил и прожевал зеленое перышко. Проскрипел:
– Гони! Гони гостей, кому сказано! – и захлопнул за собою дверь.
Марик уже надевал пальто. Вернее, изогнувшись, пытался попасть в рукава. Он был пьян. Димка, расстроенный, подошел к нему, помог.
– На всякий случай, – медленно сказал Марик, – с Новым годом тебя!
– Спасибо, Тёма, спасибо. Да ты держись!
Они спустились вниз. Вместо лейтенанта за вахтенным столиком сидел симпатичный паренек в свитере и читал книжку. Завидев Димку, он даже встал.
– Здравствуйте, Дмитрий Николаич!
Димка хмуро кивнул ему:
– Я выйду, провожу друзей до ворот.
– Конечно, Дмитрий Николаич.
– Это Володька-следопыт, – тихо пояснил Димка Григорьеву.
– Какой следопыт?
– Оружие искал на Синявинских болотах, музей в своем техникуме устроить хотел. За это и залетел сюда. У ментов он в доверии. Видишь, на вахту сажают за себя, в город часто отпускают.
Настроение у Димки явно портилось.
Вышли в темноту, на мороз. На небе горели крупные звезды.
– Вернись, – сказал Григорьев Димке, – куда ты без пальто, простынешь.
– Ничего, – ответил Димка, – я вас до ворот только.
Он совсем сник.
– Иди, замерзнешь, – повторил Григорьев. – Ничего, мы теперь скоро увидимся.
– Увидимся. Я, может быть, на Новый год уже приеду. Или в январе. Обещают отпускать.
И вдруг Димка обнял Григорьева и холодными губами ткнулся в его щеку:
– Ладно, идите!
Он еще обнял и чмокнул пошатнувшегося Марика, махнул рукой и побежал к зданию.
Когда вышли за ворота, Григорьев оглянулся. В черном проеме приоткрытой двери светился огонек сигареты.
– Счастливо! – крикнул он Димке.
– Топайте! – донеслось в ответ. И что-то еще, неразборчивое: – Электричка… Новый год…
В темноте, да еще во хмелю идти по тропинке через поле оказалось куда тяжелей, чем днем. На этот раз Марик брел впереди. То и дело его заносило с тропинки в сторону, в глубокий снег. Вдруг он остановился и сказал:
– Видел, как у них? Даже охраны нету. И никто не бежит.
– Куда убежишь?
– Верно, – согласился Марик. – Это верно… – и зашагал дальше.
Они были вдвоем в огромном снежном поле. Чуть темнела под ногами тропинка. Дрожали в черно-синем небе яркие звезды. И вдали светили сквозь редкий лесок спокойные огни станции.
Вдруг Марик, не оборачиваясь, закричал:
– Слушай, год-то какой! Новый год – восьмидесятый!
– Ну и что?
– Коммунизм должен наступить!
– Наступит, Тёма, наступит. Давай, топай, на электричку опоздаем.
Но Марик через несколько шагов опять остановился. Сказал таинственно:
– А ты понял, что это было?
– Где? – удивился Григорьев.
– Ну там, у Димки.
– Черт их поймет! Не то тюрьма, не то кабак, не то санаторий для ханыг.
– Ничего ты не понял. Они же нас убивают.
– Успокойся, Тёма, никто никого не убивает.
– Убиваю-ут!! – вдруг закричал Марик, кажется, на всё ночное снежное поле, так что Григорьеву стало жутко.
– Ты выпил, Тёма, успокойся.
– Убивают! Они – не люди… Но мы, мы… Разве мы – люди, если им позволяем себя убивать?!
– Успокойся, Тёма!
– У меня в мозгу клеток больше, чем звезд в Галактике, и каждая устроена сложней, чем звезда! Зачем это мне? Зачем тебе, Димке, зачем тому химику синерылому? Зачем нам всем, если мы не люди-и?!
– Тише, Тёма, успокойся! Станция близко. Ты что – в вытрезвитель захотел?
Марик развел руками так, словно хотел обхватить небосвод со звездами:
– Как там Джинс сказал? Жизнь – это болезнь материи?.. Верно! У нас его мракобесом называли. А он всё сказал честно… Я тоже хочу быть честным! Хочу в спецкомендатуру-у!!
Марик развернулся и, наклонив голову, пошел по тропинке прямо на Григорьева.
Григорьев схватил его за узкие плечи, затряс:
– Да очнись же ты, черт! В самом деле загремим с тобой! Тебе что – бумагу из милиции хочется на работу? Не дури, слышишь!
Голова Марика моталась из стороны в сторону, его темное личико было почти неразличимо во мгле, только блестели глаза, как сквозь прорези в черной маске. На морозе от него сильно пахло спиртом.
– Хватит, – попросил он. – Хватит, голова кружится.
Григорьев отпустил его.
– Ра-бо-та, – выговорил Марик. – Это ты правильно вспомнил… Работа и семья. И ты уже не человек…
Он повернулся, стремительно зашагал к станции и вдруг заорал «Пионерскую-новогоднюю», оттуда, из репродукторов пятидесятых, пытаясь маршировать, проваливаясь в снег, и всё равно взмахивая руками в такт:
Чтобы праздник был веселый,
Подпевай, родная школа!
Наш задо-орный смех
Пусть несется звонче всех!..
17
– У меня какие-то твои книги, – вдруг вспомнила Аля.
Похоже, она была раздосадована. Победная для нее мелодия прощания изломилась перед самым финалом пошлым житейским аккордом: остались книги, книги надо вернуть.
– Ничего, – сказал Григорьев. – Пусть пока полежат у тебя. Отдашь потом.
– Когда – потом? – насторожилась Аля.
– Откуда я знаю? Когда-нибудь.
Попытался вспомнить, какие же у нее могут быть книги. Кажется, томик Сент-Экзюпери. Да, точно.
Это было минувшей зимой. Она пришла к нему вечером, замерзшая. Он поставил чайник, достал банку варенья. Было так приятно хлопотать ради нее. И так тревожно. Ее влюбленность истаивала. Уже прорезались первые нотки снисходительности – то, что труднее всего стерпеть. Оставалась чувственность, но долго ли на ней одной протянешь? Хотя, еще не иссякло до конца и алино любопытство.
Она в тот вечер перебирала книги у него на столе и вдруг засмеялась:
– Читаешь детское?
– Что?
– Вот, «Маленький принц».
– Это же «избранное», здесь несколько произведений. «Маленький принц» и мне кажется неглубоким. Такие простые аллегории, наивность отдает нарочитостью. «Ночной полет» достаточно прочесть в юности, а потом один раз перечитать взрослым и понять, что это тоже сказка. А вот «Планета людей»… В тридцать девятом, в год всеобщей ненависти, написать «Планету людей» – для этого надо иметь великую душу. Но главное – «Военный летчик». Неужели ты не читала? Может быть, это самая значительная книга нашего времени, «Война и мир» двадцатого века. Мне кажется, так писал бы Толстой, если бы воевал не артиллеристом в Крымскую войну, а военным летчиком во Вторую мировую. Да, это «Война и мир», только сжатая скоростным потоком, как профиль боевого самолета, до предельной строгости линий. Сжатая морозом десятикилометровой высоты, где влажный воздух в дыхательных трубках замерзает ледяными кристаллами. До монолита, до сотни страниц вместо тысячи… Я считаю русскую литературу величайшей в мире, а подобной книги у нас нет. Может быть, наши собственные Сент-Экзюпери погибли где-то в ГУЛАГе или в окружении под Киевом? А может быть, такие русские книги написаны, но не изданы, лежат с пачками дурацких рецензий у авторов в столах, и мы о них ничего не знаем, как вообще ни черта не знаем о том, какая же у нас литература? Но этот переломанный в катастрофах французский аристократ поднялся до такого всечеловеческого постижения, что кажется мне истинно русским писателем.
Он взял у Али томик, полистал:
– Вот, слушай, это написано в сорок первом: «Я буду сражаться против всякого, кто провозглашает превосходство какого-то одного обычая над другими обычаями, одного народа над другими народами или одной идеи над другими идеями»… Понимаешь? Со своей-то мировой известностью и старыми ранами он мог бы со спокойной совестью дождаться конца войны в Америке. Да и вернувшись на фронт, мог бы не рваться в боевые вылеты, его же так не хотели посылать! Остался бы жив, написал бы новые книги. Нет, «я буду сражаться». И это не геройство, он никогда не геройствовал. Не жажда мести врагу – меньше всего он похож на мстителя. Это то, что нам кажется высшим состоянием, а в действительности, быть может, есть самое естественное, заложенное в человека при сотворении вместе с разумом и душою. Это – исполнение основного закона жизни… Говорят, не может быть одной правды для всех. Почему не может? Вот она: «Я буду сражаться!» Только против этих знаков мертвечины и должен сражаться человек.
– А за что? – спросила Аля.
– За всё остальное. Потому что всё остальное и есть – жизнь.
Конец января 1980 года, воскресенье. Григорьев с Алёнкой отправились в цирк. Это Нина взяла билеты и предложила ему пойти. Нина была права: надо выполнять отцовские обязанности, а он несколько месяцев не виделся с дочкой.
Он ждал Алёнку на улице. Девочка вышла к нему из подъезда, одетая как на картинке из журнала мод: в новой шубке, в пушистой меховой шапочке, в красно-белых, явно заграничных сапожках и в красных с белым узором, в тон сапожкам, рукавичках. В первый миг поразился: как она вытянулась! А впрочем, что ж удивляться, ей скоро девять лет.
– Добрый день, – сказала Алёнка и взглянула на него огромными голубыми глазами Нины.
Хотел поцеловать ее, да постеснялся. А главное (не подумал об этом заранее!) оказалось, что им не о чем говорить. Но в цирк ехали на метро, там было шумно, разговаривать всё равно невозможно. А в самом цирке они оказались в такой толчее, посреди такого детского визга, что едва удавалось обмениваться короткими фразами.
– Купить тебе мороженое? – спросил Григорьев.
– Да, спасибо, – кивнула Алёнка.
Он купил стаканчик и краем глаза наблюдал, как она ест, удивительно аккуратно и чистенько. Доела (даже не испачкав розовые губки) и еще раз сказала: «Спасибо». А он вдруг испугался, что девочка простудится по его вине.
Началось представление. Под раскаты оркестра по арене маршировали артисты в сверкающих блестками трико, высоко поднимая развевающиеся спортивные знамена. Они образовали круг, в центре оказался певец с микрофоном, и, усиленный динамиками, с разных сторон хлынул потоками звонкий баритон, радостно сообщавший публике: «У на-ас особый год!»
Григорьев сразу и не понял, о чем это? Какой такой необычный год наступил, коммунизм, что ли? Потом разобрал: ленинский юбилей, сто десять лет, и еще олимпийские игры. «У на-ас особый год!» – перекатывался под куполом цирка припев. Алёнка рядом спокойно смотрела и слушала.
Хотелось зажмуриться, заткнуть уши от стыда, бессилия, тоски. Уже месяц, как обрушилось невероятное – война в Афганистане. Сахарова выслали в Горький. Президент Картер объявил, что США отказываются ратифицировать договор ОСВ-2, и призвал к бойкоту московской олимпиады.
Никто вокруг ничего не знал толком. Пытались слушать «голоса», но на всех волнах надсадно завывали глушилки. Их запустили разом, безошибочно и мощно перекрывая диапазоны. Значит, все годы разрядки держали в полной готовности. Бился понизу растерянный шелест: «Что же теперь будет?» О, проклятое, беспомощное «что же теперь будет?»! О, это вечное российское принятие каждого поворота исторической судьбы! Вначале – ужас, потом – смирение, привычка. И дальше – обыденная жизнь среди того, что еще вчера показалось бы кошмаром.
Хоть бы Алёнка сама заговорила с ним, спросила о чем-нибудь. Но Алёнка молчала, глядя на арену.
А у него болела голова и тело казалось ватным. Зимой вообще устаешь сильнее, да вдобавок он уже неделю ездил вечерами на сборы офицеров запаса. Всегда терпеть не мог эту бестолковщину: две недели таскаться после работы в свой бывший институт на военную кафедру и торчать там допоздна, ни поесть, ни выспаться. Уставшие за день «запасники» на занятиях, в тепле, сидят одурелые, откровенно спят. Кажется, что проще: забери людей всего на несколько дней с отрывом от работы, они хоть что-то усвоят. Нет, и тут всё навыворот, и тут неважен результат.
Моложавый лысоватый майор прохаживался перед аудиторией. За его спиной висела пожелтевшая от времени «Схема организации мотострелкового полка». На столе лежал автомат Калашникова нового образца, непривычно удлиненный трубкой надульника. Майор только что провел перекличку и недовольно кривился: слишком много отсутствующих.
– Ну и потери! Как в Афганистане!
Люди зашевелились. Вскинулись даже те, кто дремал:
– Потери? Что – в Афганистане большие потери?
– Боевые! – усмехнулся моложавый майор.
Скорей всего, на своей тихой военной кафедре он получал информации не больше, чем они. Но на его гладком лице было насмешливое превосходство принадлежности к тем, кто ЗНАЕТ.
За окнами аудитории звенел трамвай. Ленинградский снег, закрученный ветром, бился в стекла. Среди немолодых, усталых людей за ученическими столами шурша перекатывалось царапающее слово: «потери, потери».
Кто-то решился, спросил:
– А когда, примерно, там кончится?
Майор остановился, снисходительно сощурился и сказал, разделяя слова, как бестолковому ребенку, – весело сказал, то ли с непонятным предвкушением, то ли с еще более непонятной угрозой:
– Там весной… НАЧНЕТСЯ!
– Тебе хорошо видно? – спросил Григорьев, наклонившись к ушку Алёнки.
– Мне хорошо, удобно, – кивнула она, не поворачиваясь.
Вдруг он сообразил, что Алёнка за всё время не только папой его не назвала, просто ни разу к нему никак не обратилась.
Он пытался смотреть представление, но его раздражали жонглеры, так размеренно подбрасывавшие и ловившие свои булавы, что даже хотелось, чтобы они их уронили. Раздражали униформисты, помогавшие фокуснику: они так тщательно устанавливали «волшебный сундук» на арене, примеряясь, подправляя, заглядывая вниз, что сразу становилось ясно – стараются попасть на замаскированный люк.
А Димка в январе 1980-го действительно приехал. Пока что не на выходные, а в будний день, за красками и материалами для своего художества. Позвонил Григорьеву на работу:
– Зэка Перевозчиков приветствует!
Димка говорил наспех, бодрился. Успел сказать:
– А у наших алкашей нынче юмор: пойдем записываться добровольцами в Афганистан, кровью искупить!
Григорьев сперва испугался (все-таки, служебный телефон), потом ощутил безразличие: подслушают так подслушают, черт с ними! Хотя прослушивали, кажется, только междугородние разговоры.
Марик морщился, как от зубной боли:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.