Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 34 страниц)
Что поделаешь, статистика – точная наука. Раз предсказывает, что скоро в Советском Союзе некому будет работать, значит, к тому идет. Да без статистики было ясно: инженеров в отделах и лабораториях – битком, каждый год приходят новые выпуски молодых специалистов, а в цехах – пожилые лица, и на проходной любого завода – списки рабочих профессий: «требуются», «требуются».
Натужливо-бодрые статейки: даешь, мол, автоматизацию, тогда один инженер заменит десятки рабочих! – вызывали теперь только раздражение, как шаманские заклинания над постелью тяжелобольного. Какая автоматизация? Откуда ее взять? В реальности – вот, ползай вдоль осточертевших «потоков», то бишь длинных столов, за которыми возятся женщины с паяльниками, пинцетами, кисточками, и придумывай, как здесь, ничего не меняя, сэкономить трудозатраты. Наскребешь две тысячи нормо-часов, считай, одного человека «условно высвободил». Да в другом месте тысячу – еще полчеловека. В министерстве уже и десятым долям условного человека радовались, всё прибыток.
Замотался, устал. А в Ленинграде – своя, брошенная работа дымилась. И, конечно, в этом кипении-мелькании тоже понемногу слабела тревога за Димку. Ощущалось так: в заводской суматохе десятками лет ничего не меняется, что уж там с Димкой изменится! Так и будет, наверное, тянуться без конца, как всё в нашем бардаке.
Да еще отвлекли мировые грозы. Вьетнамцы вошли в Кампучию и разогнали «красных кхмеров» Пол Пота, уничтожавших собственный народ. На телеэкранах всей планеты забелели в раскопанных смертных рвах миллионы круглых человеческих черепов, проломленных и простреленных. Такого потрясения мир не знал со времен Освенцима.
Но за «красных кхмеров» вступился Китай. Полчища его потекли сквозь границы Вьетнама. Началась вязкая, медлительная война, малопонятная и пугающая (боев на Даманском не забыли за десять лет, китайцев по-прежнему боялись).
В те дни, отправляясь комиссией в очередную командировку, Григорьев и его спутники по собственному разумению, – никто им не приказывал, – стали брать с собой кроме обычного набора документов военные билеты: неровен час, грянет мобилизация и застанет вдали от дома.
В любой заводской гостинице любого промышленного городка Сибири, Украины, Казахстана в девять вечера все постояльцы сбивались у телевизора смотреть программу «Время». Шумели, покуривали, пока вначале проходили никому не интересные сюжеты из внутренней жизни Союза – цеха, стройки, пашни. И мгновенно стихали, едва появлялась на экране карта северных провинций Вьетнама, чьи трудно произносимые и до того никогда не слыханные названия – Лангшон, Куангминь – в те дни были самыми известными и самыми тревожными словами.
Напряженно смотрели, как сквозь джунгли катят грузовики, облепленные вьетнамскими бойцами. Как эти маленькие, похожие на детей солдатики – в защитных панамах, с «калашниковыми» – перебегают в зарослях. Почему-то особенно умиляло то, что многие из них бежали с сигаретами в зубах, покуривая на ходу.
Ни до, ни после, ни к одному народу не было на памяти Григорьева такой всеобщей симпатии, как в те дни к вьетнамцам. Ощущалось само собой: если б не эти скуластенькие, раскосые пареньки в панамах со звездочками, вполне вероятно, вот так же перебегали бы сейчас, пригибаясь и прислушиваясь к близким разрывам, наши советские мальчишки.
Даже Димка, бывало, когда Григорьев звонил ему, первым делом спрашивал:
– Ну, как там вьетнамцы? Кроме газетного ничего не знаешь? Хули они так странно воюют – регулярную армию не пускают, ополченцами отбиваются? А почему никто авиацию не поднимает, пехотой одной дерутся? Или уговор у них такой?
Грянула в Иране удивительная «исламская революция», священники сбросили шаха. Сам лектор из райкома не скрывал недоумения и сильней обычного пожимал круглыми плечами:
– Всё равно, что у нас в России скинули бы царя-батюшку свои же попы!
Мир бушевал. Волны ярости и безумия вздымались у самых границ Союза. И после телевизионных кадров со стрельбой, пожарами, ревущими толпами как-то особенно странно и тревожно было смотреть на деревянные, покрытые вытертой клеенкой «потоки», за которыми по-птичьи гомонили работницы в синих и грязновато-белых халатах.
Нет, не ожидал он, что Димку арестуют. Но в тот апрельский вечер, когда приземлился в «Пулково» после очередной командировки, что-то будто повело его, потянуло из зала прибытия наверх, к телефонам-автоматам. Сам не понимал: что за беспокойство? О родителях он тогда не слишком тревожился (отец еще не болел), всегда по возвращении звонил им уже из своей, то бишь нининой, квартирки. А тут – хочешь верь, хочешь не верь в телепатию: ноги сами занесли в модерновую, как всё в «Пулково», сферу из оргстекла с телефоном. Нашел двухкопеечную монетку, накрутил родительский номер.
– Вернулся? – спросил отец. – Ты где, дома уже? В аэропорту… – отец замялся. – Ты вот что: давай, позвони-ка Димке. То есть, этой, сестренке его. Она тут звонила, тебя разыскивала. Плакала бедняга.
– Что случилось?!
В трубке было слышно, как отец вздохнул:
– Хреновина, сынок. Похоже… посадили его.
Будто в самолете, ухнувшем в воздушную яму, сердце подпрыгнуло к горлу. Так растерялся, что долго и тупо, как пьяный, перебирал мелочь в кошельке, не находя больше ни «двушки», ни копеечных монеток. Наконец, обругав себя, сообразил, что позвонить можно и гривенником.
В трубке отозвался медленный старушечий голос:
– Алло.
Он решил было, что это соседка. Нетерпеливо бросил:
– Стеллу позовите, пожалуйста!
Но еще прежде, чем услыхал в ответ раздавленное, стонущее «Женечка, ты?», сверхчутьем успел осознать и свою ошибку, и всю безнадежную реальность свершившегося…
В те месяцы, пока тянулось следствие и Димку держали в «Крестах», они с Мариком собирались у Стеллы чуть не каждую неделю. В памяти всё сплавилось в один бесконечный, тягостный разговор. Сидели за тем же круглым столом, за которым когда-то готовились к экзаменам. Девятилетняя Катька мышонком забивалась в угол и оттуда молча следила за ними, только поблескивали испуганные глазенки.
Стелла, – уже не ссутулившаяся, просто сгорбленная, – повторяла много раз одно и то же:
– На работе арестовали Димочку. Утром уходил – ничего не ждал, даже настроение хорошее было. А днем – я в садике за малышами убираю – воспитательница кричит: иди к заведующей, тебе на ее телефон звонят! А это Димочка – оттуда уже, от следователя… Чтобы я белье принесла, щетку зубную, мыло…
Глаза ее были сухими. Видно, сразу выплакала столько, что слез больше не осталось, лишь в голосе прорывались рыдающие нотки.
Она рассказывала про обыск:
– Димочка по телефону предупредил: если придут, пусть хоть всё перероют, не мешай, терпи. Тут у него трубку и выхватили. Наверно, испугались, что подсказывает мне, как чего спрятать… Явилась команда целая: «А ну, выдавайте добровольно – золото, драгоценности, наркотики и оружие!» Копались, копались. «А ваш брат не хранил дома служебные бумаги – всякие счета да наряды?» И правда, всё перевернули. Забрали мою сберкнижку на сорок рублей, коробочку с витаминами и димочкины запонки с янтарем… – Задыхаясь, она умолкала.
Что они с Мариком сами говорили ей в те жуткие вечера? Как пытались утешить? Всего-то пять лет прошло, а уже с точностью не восстановить, словно мозг, защищаясь от безумия, вытравил из памяти самые нестерпимые подробности. Хотя, не все, не все.
Не забудется, как Стелла – единственный раз – все-таки расплакалась. Когда рассказывала про собственный визит к следователю:
– Я думала, в кабинете мужчина будет, а там женщина сидит – молодая, моложе меня. В форме офицерской, а сама накрашенная, как… как… Одной помады килограмм… Улыбается. «Я, – говорит, – про вас кое-что знаю, такая моя профессия. Одна, без мужа дочку поднимаете? И я одна с дочкой. Все мужики, – говорит, – дерьмо, правда?..» – Я про Димочку что-то пытаюсь спросить, а она давай подкалывать: «О брате беспокоитесь? Что ж раньше не беспокоились, вы же понимали, что он не по зарплате деньги приносит? Вот, напишите ему, посоветуйте, чтобы честно во всем признался и украденное государству вернул…» – Не выдержала я, крикнула: «Что возвращать-то?» – А она смеется: «Не хотите, как хотите. Тогда брата долго не увидите. Очень будете без него мучиться?» – «Очень», – говорю. – Она смеется: «Я понимаю!» – «Что понимаете?» – «А то, что он холостой и вы одинокая. Хорошо вам было в одной комнате?» – Голос Стеллы задрожал, из глаз покатились слезы: – Я как поняла, на что намекает, у меня язык отнялся. А она ухмыляется: «Да я вас не осуждаю! Лучше уж с родным братом жить, чем с кем попало!»
И Стелла заплакала, уже не сдерживаясь, в голос, протяжно всхлипывая:
– За что? За что издеваются так?!
Страшно было видеть ее такой и страшно от собственного, ватного чувства бессилия.
У Марика сквозь природную смуглоту проступил раскаленный румянец ярости:
– Уб-бил бы! – ненавидяще выдохнул он, глядя в пространство.
Потом собирали продуктовые передачи для Димки. В «Крестах» принимали для заключенного не больше пяти килограммов в месяц. Стелле объяснили, что этот вес надо заполнять самыми концентрированными продуктами и витаминами – салом, твердокопченой колбасой, лимонами, чесноком, луком. Лимоны с чесноком и луком она купила сама, сало раздобыл Марик, а твердокопченой колбасы не достать было во всем Ленинграде. Но Григорьеву однажды повезло: во время короткой командировки в Москву купил с бешеной переплатой две сухие, пахучие палки «Советской» у официанта в ресторане.
Потом появился адвокат Валерий Соломонович, его нашел отец Марика. Высокий, худой, носатый, с лохматой шапкой седых волос, Валерий Соломонович сидел в кресле наискось, словно не мог пристроить прямо свое нескладное длинное тело, и непрерывно курил дешевые сигареты без фильтра, вставляя их в закопченный пластмассовый мундштук.
– У нас, у юристов, – говорил он, не стесняясь присутствием Стеллы, – такое дело, как у вашего приятеля, называется «рваный гондон».
Марик (он вел разговор) покосился на Стеллу, на Григорьева и вежливо спросил:
– Почему?
– Надуть не смогут, – пояснил Валерий Соломонович. – Но, к сожалению, и не лопнет. Именно так! Надуть – мозгов надувальщикам не хватит. Сдавали его с комбината дураки, у них в документах полный бардак, одна бумажка другую сожрать готова. И следняшка эта блядовитая – дура, в обвинительном заключении такие щели зияют, можно лом просунуть и всё развалить.
– Может, оправдают? – с надеждой спросила Стелла.
Валерий Соломонович выпустил клубы едкого дыма, желтыми кончиками пальцев извлек из мундштука окурок, раздавил его в пепельнице, стряхнул пепел с колен, тут же раскурил новую сигарету и раздраженно проворчал:
– Говорю: и не лопнет! Братец ваш четвертый месяц сидит, кто его теперь оправдает? Что ж его, на работу возвращать, вынужденный прогул за счет МВД оплачивать? Следняшке этой, и начальникам ее, и прокурору – неприятности хлебать? А вдруг ваш братец, оправданный, еще жаловаться на них вздумает?.. Вон какая арифметика: одного братца вашего суду пожалеть, значит, к стольким людям сразу жестокость проявить. А наш советский суд, как известно, самый гуманный в мире.
– Что же делать? – спросил Марик.
– Что можно, то и сделаем! – заверил Валерий Соломонович. – Девяносто вторую, хищение, отобьем. Девяносто третью – отобьем. Взятки – сто семьдесят третью, часть первую, по ней до восьми лет, – тоже отобьем!
Стелла слушала в оцепенении. Григорьев и Марик переглядывались.
– И сто… сто семьдесят пятую, – хрипло откашливаясь, продолжал Валерий Соломонович, – злоупотребление служебным положением, – отобьем, отобьем, хоть за нее эти сучары когтями уцепятся!.. Что у нас останется? – он, как учитель, вопросительно окинул взглядом Стеллу, Григорьева и Марика.
Те в растерянности молчали.
– Сто семьдесят вторая УК РСФСР у нас только и останется, преступная халатность! – бодро возгласил Валерий Соломонович. – Подведем под часть первую, под минимум, до трех лет, да подтянем для смягчения под двадцать четвертую – вторую. И поедет ваш братец на химию, на свежий воздух, здесь, в Ленобласти. По выходным домой будет приезжать, красота! Сам бы так сидел!.. Так что, сейчас главное – самим духом не падать и вашего братца в тоску не вгонять. Всё перемелется! А то ведь, в тюрьму попадешь: кажется, весь свет сидит. В больницу попадешь – весь свет болеет. На кладбище попадешь – весь свет помирает. А между тем, как-то живут люди.
– А чтобы совсем безо всякой статьи, – спросил Григорьев, – чтобы отпустили, неужели так и нельзя?
Валерий Соломонович опять зашелся в кашле, достал носовой платок, сначала высморкался, потом отплюнулся в него. Посмотрел прямо в глаза Григорьеву, вздохнул и сказал обреченно:
– Нельзя!
И опять был какой-то праздник у «полубогов», опять он сидел за столом рядом с доцентом, а каменно-молчаливая Нина прислушивалась настороженно к их разговору.
«Полубоги» больше не рассчитывали на потеху. После несостоявшегося скандала на дне рождения Тани Шугаевой они попали в собственную ловушку: теперь уже пригласить в компанию Нину с ее новым мужем и не пригласить Григорьева было неловко. Наверное, приглашая его повторно, понадеялись, что он сам откажется, не придет. А он, как ни в чем не бывало, пришел. И вовсе не мазохистские томления его повели (подумаешь, встретит Нину! плевать на нее!), а зов желудка. Одичал на холостяцкой сухомятке, а где еще можно отведать разнообразные нежные салаты, красную рыбу, селедку под особенной «шубой», аппетитное мясное горячее, – все эти чудеса, которые требуют столько времени для поисков, приготовления и могут явиться на столе только в доме хорошо выспавшихся людей? Да вся тоска по Нине (сильно повыветрившаяся за два года) не испортит этот праздник насыщения!
Доцента после нескольких рюмок снова тянуло на политические рассуждения.
– Как думаете, – спрашивал он, – отчего президент Картер такой шум поднял с нашей военной бригадой на Кубе?
Это была самая горячая международная тема той осени 1979-го.
– Не знаю, – ответил Григорьев, – это его проблемы.
– А я вот никак не могу понять, – доцент даже руками развел над тарелкой, – отчего американцы такие дураки? Наши им сколько лет предлагают ядерное разоружение, а они упираются. Взяли бы и поймали нас на слове! Тут бы мы сразу голенькие и вылупились. Что такое Советский Союз без ядерного оружия? Та же Африка, только с вечной мерзлотой.
– Ну, ну, – настороженно проворчал Григорьев.
Доцент засмеялся:
– Да не бойтесь, не провоцирую, не стукач. Я же не против нашей системы. Замечательная система со всех сторон! Один только у нее недостаток: рассчитана на абсолютно честных людей. А что это значит? Да то, что каждый должен быть честен прежде всего по отношению к себе. Сознавать меру своих способностей, а значит, свое место. И на большее – не претендовать. Вот об этот мелкий камешек вся великая идея и разбилась! Нет уж, ты признай, как при капитализме проклятом, что человек по натуре лентяй, жулик и мерзавец. Что он – тварь ненасытная, которая для своего обогащения и возвышения ни перед какой подлостью не остановится. И на этом постулате экономическую систему построй. Такую, что либо из кожи лезь и семь потов проливай, либо – разоряйся и подыхай к черту! Социальные законы, господа-товарищи, объективны! Что, не согласны со мной?
– Не знаю, – ответил Григорьев, – я не экономист. Думаю только, что и при капитализме воруют, жульничают и лгут не меньше, и что коммунизм, как идея, не так плох. А на основе одних и тех же объективных законов физики можно построить и паровоз дровяной, и реактивный лайнер. У нас вышел паровоз.
– Чего ж нам не хватило? – заинтересовался доцент. – Чтоб получился лайнер?
– Наверное, демократии. Не помню точно кто, кажется Хуан Негрин, социалист между прочим, говорил: существует только один выбор – либо демократия со всеми ее недостатками, либо диктатура со всеми ее ужасами. Об экономической системе, заметьте, ни слова.
– Хуан Негрин – это кто? А, республиканская Испания, да, да… – доцент засмеялся: – Ну значит, и почтеннейший Негрин мог ошибаться. У нас сейчас нечто третье. Ни демократии, ни диктатуры. А если диктатура, так без ужасов.
– Весь вопрос в том, – ответил Григорьев, – сколько времени такое бесполое состояние может длиться.
Доцент весело кольнул его взглядом сквозь очки:
– А вам не кажется, что вечно? Что Россия тяжким путем проб и ошибок выстрадала наконец самую приемлемую для себя форму правления? Спокойную, умеренную. Куда ни ткнешь – везде мягко. Посильней толкнешься, – конечно, жестко, но без этого порядка не будет. И все довольны!
Он чуть наклонился к Григорьеву и зашептал:
– Вы посмотрите на тех, кто за столом. Это же наши ученые! Да какие молодые все! Это наша наука еще на двадцать-тридцать лет вперед, мы с такой наукой в следующий век перевалимся! – Он тихо задрожал от смеха: – При какой демократии, при какой настоящей диктатуре такое возможно? И тоже ворчат, бессовестные, а им надо молиться за систему… Ведь так? Ну скажите, скажите что думаете! Я же знаю, вы нас не любите. Вы нас презираете, верно? – кажется, он крепко подвыпил. – Зачем вы к нам вообще ходите?
– Поесть, – честно ответил Григорьев.
– Браво! – засмеялся доцент.
Он придвинулся так близко, что Григорьев ощущал запах дорогого одеколона, исходивший от его гладко выбритой кожи. Мелькнули в памяти полутемные коридоры кафедры конца шестидесятых и молодые лица «полубогов». Оглядел сидящих за столом: да, не постарели они, только располнели. Пожал плечами, ответил доценту:
– Я думаю, они виноваты не больше других.
– Ну а случись, грянет демократия или настоящая диктатура, что с ними будет? Не представляете?.. Хорошо, хорошо, а можете себе представить, что с ВАМИ будет?
Григорьев опять пожал плечами:
– Не знаю. Шея есть, хомут – по русской поговорке – найдется. В любом случае кто-то должен хомут тащить. Буду работать, как работал. Или лучше, или хуже.
– Достойный ответ, – согласился доцент. – Коньячку так и не хотите? Ладно, вот вам ваша водочка. И перестанем присутствующим косточки перемывать. Всё равно уже никогда, ничего не изменится. Диссидентство наше – тьфу, ребячество. Настоящие революции делают от голода, он злость рождает. А у нас, худо-бедно, все сыты – и злости нет. Раздражение только, на нем ничего не совершить.
– А вы знаете, – спросил Григорьев, – в чем главное отличие дурака от умного? О присутствующих, разумеется, не говорим, так – абстрактный вопрос.
– САМОЕ главное? – заинтересовался доцент и даже наполненную рюмку отставил. – Ну-ка, ну-ка?
– Дураку кажется: что есть сейчас, то будет и всегда. А умный понимает: всё меняется.
Доцент притих, покачал головой. Сказал сокрушенно:
– А вы все-таки злой. Не дай бог, попадет вам в руки власть. Понимаю: скажете – даром не нужна. А вдруг попадет? Ох, дров наломаете!
На димкином суде Григорьев не был, опять оказался в командировке. Едва прилетел, помчался к Стелле. Та положила перед ним несколько машинописных листков: слепая печать (какой-нибудь пятый экземпляр), желтоватая скверная бумага хуже оберточной.
– Там зал судебный человек на пятьдесят, – рассказывала Стелла. – А мы с Мариком одни только и сидели. Первый раз Димочку увидела после ареста. Похудел, бедный, глаза большие сделались. Но улыбался нам…
Она опять не плакала, только голос прерывался нервной дрожью.
– Успокойся, – Григорьев гладил ее руку, а сам пытался осилить едва различимый и оттого словно невзаправдашний текст:
«Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики… районный народный суд г. Ленинграда в составе председательствующего… народных заседателей… при секретаре… с участием адвоката… рассмотрел в открытом судебном заседании дело по обвинению Перевозчикова Дмитрия Николаевича, 1946 г. рождения, уроженца Ленинграда, русского, бывшего члена КПСС…»
– Почему бывшего?
– Так его же исключили, – объяснила Стелла. – Порядок такой: как только арестовывают, на работе сразу партсобрание собирают и исключают.
– Порядок! – фыркнул Григорьев.
«…Суд установил: Перевозчиков Д.Н., являясь должностным лицом – мастером и исполняющим обязанности начальника цеха Комбината прикладного искусства, проявил преступную халатность, выразившуюся… Чем нанес ущерб государству на сумму 2140 руб. 30 коп…»
– Всего-то? – изумился Григорьев. – На эти деньги сейчас и половинку «Жигулей» не купишь.
– Было больше, – вздохнула Стелла. – Просто ужас, сколько на Димочку повесить хотели! Это Валерий Соломонович по ихним же документам всё отбил.
«…Допрошенный в судебном заседании, Перевозчиков свою вину не признал. Однако вина подсудимого полностью установлена следующим…»
Григорьев с трудом вчитывался в монотонное перечисление каких-то нарядов, договоров, свидетельских показаний.
«…Оснований не доверять свидетелям у суда не имеется. Неточности и противоречия в показаниях последних не свидетельствуют об их лживости, а объясняются свойствами человеческой памяти и, напротив, указывают на отсутствие между свидетелями какого-либо сговора на оговор Перевозчикова Д. Н. Отрицание же Перевозчиковым Д. Н. очевидных фактов со всей очевидностью указывает на его вину в совершении преступления…»
– Сволочи!! – ярость ударила в голову, жаром залила глаза. Ей нельзя было поддаваться, она могла свести с ума.
«…Перевозчикова Д.Н. признать виновным в совершении преступления, предусмотренного… Назначить Перевозчикову Д. Н. 3 (три) года лишения свободы… В соответствии со ст. 24-2 УК РСФСР наказание считать условным с обязательным привлечением к труду в местах, определяемых органами, ведающими исполнением приговора. Взыскать с Перевозчикова Д. Н. в пользу комбината прикладного искусства 2140 руб. 30 коп. в счет возмещения ущерба… Меру пресечения Перевозчикову Д.Н. не изменять – оставить содержание под стражей… Приговор может быть обжалован в Ленгорсуде в течение 7 суток. Народный судья… Народные заседатели…»
– Дочитал? – спросила Стелла.
– Тьфу! Будто грязи наелся! И ничего не понимаю: написано «наказание считать условным» и тут же – «оставить под стражей».
– А это и есть химия, – объяснила Стелла. – Я уж ихние хитрости выучила. Понимать надо, что не на зону, а на стройку. А условно: значит, если за три года ничего больше не натворишь, будут несудимым считать… Мне сказали, куда-то под Лугу Димочку увезли. И это называется только «химия», а так – они по совхозам чего-то строят. – Она взяла у Григорьева приговор и бережно положила в картонную папку. – Жду теперь письма с адресом. Как напишет Димочка, сразу к нему поеду. А через полгода, говорят, если будет себя хорошо вести, начнут по выходным в Ленинград отпускать.
– Обжаловать-то приговор не пытались?
– Валерий Соломонович сказал, не связываться. Районный суд, когда приговор готовил, наверняка, с горсудом согласовал. Отмены всё равно не будет. А если затеем обжалованье, Димочке лишних два месяца в «Крестах» сидеть, он там совсем здоровье потеряет. – Она все-таки стала всхлипывать: – Валерий Соломонович сказал, лучше сразу на воздух. Спасибо ему, хороший человек, выбил самое меньшее! И вам с Мариком спасибо – за то, что ему заплатили. Мы с Димочкой вам когда-нибудь отдадим.
– На том свете угольками! – огрызнулся Григорьев. – Чтоб я таких слов больше не слыхал! Ну успокойся, успокойся…
А Стелла обняла его, стала целовать в щеку:
– Спасибо тебе, хороший мой, спасибо!
Он тоже целовал ее, гладил ее поседевшую голову, обнимал исхудавшее до косточек тело, бормоча: «успокойся, успокойся, Луга же, не Колыма». И понимал, как фальшиво звучат его заклинания, потому что сам не ощущал никакого спокойствия, только острую и всё нарастающую тревогу.
И опять предчувствие не обмануло. Вот только обрушился новый удар с той стороны, откуда не ждали: осенью 1979-го у отца случился инфаркт. Оказалось, давно болело сердце. Скрывал, не хотел беспокоить.
По счастью, Григорьев не был в командировке, мигом примчался по звонку матери. У самого сердце оборвалось, когда увидел у подъезда «рафик» скорой помощи с дремлющим шофером.
Взлетел по лестнице. Дверь квартиры была распахнута, слышался громкий незнакомый голос:
– Дыши, дыши! Ну что, полегчало? Вот, порозовел уже, а то синий был весь!
Это врач с яростным лицом и седыми висячими патлами, похожий на киношного батьку Махно, кричал на отца. Остро пахло медикаментами. Жужжал переносной кардиограф, из него толчками выползала серая бумажная лента с бьющейся красной жилкой записи.
Врач обернулся к Григорьеву:
– А это кто? Сын? Давай, собирай соседей!.. Вот бестолочь: да носилки по лестнице стащить! Заебали сегодня бестолочи, восьмой вызов за смену, а у меня шесть лекарств от всех болезней!
Потом был ужас больницы: четырнадцать человек в палате, вонький запах дезинфекции, духота и грязь. Он обтирал одеколоном вялое и бледное тело отца. Хотелось плакать.
Вспоминал, как мальчишкой, в пятидесятые, ходил с отцом в баню, в парную, не мог там долго выдержать, и отец, смеясь, выгонял его в мыльную. Вспоминал сильные руки отца, когда тот натирал ему спину мочалкой и приговаривал: «Моем, моем трубочиста! Чисто-чисто, чисто-чисто!»
Потом пахнущий одеколоном отец, лежа на койке, тихо, чтобы не беспокоить соседей по палате, разговаривал с ним:
– Как у тебя на работе? Устал? Быстро ты устал. Жениться-то снова не думаешь?
– Не думаю.
– А Димка – сидит?
– На химию отправили. Здесь, в области. Мы с Мариком к нему съездим.
– А Марик как поживает?
– Работает, дочку воспитывает.
Отец усмехнулся:
– Он как-то звонил к нам, тебя искал. Я его спрашиваю: чего делаешь? Столбы, говорит, считаю.
– Он действительно столбы рассчитывает. Опоры всякие.
– А я думал, шутит. Спрашиваю: нравится? А он так серьезно: должен же кто-то столбы считать… А Димка, значит, сидит.
Серое лицо на подушке, тихий голос. Только в глазах посверкивало что-то от прежнего отца. И вдруг Григорьев заметил, что отец смотрит на него с жалостью и нежностью, как смотрел когда-то на маленького, когда он ранился в кровь каким-нибудь ржавым гвоздем во дворе или разбивался на коньках. Мать бранилась, а отец смотрел сверху точно так же, как сейчас снизу, с подушки:
– Непутевые какие-то вы все. Неудачливые. А вам еще жить и жить.
– Папа!
– А что? – отец улыбнулся. – Я только про то, что вам еще работать и работать, а мое дело теперь – пенсион… А инфаркт – что инфаркт? Нас одной пулей не убьешь. Вон Эйзенхауэр – до девятого тянул, а мы что ж, слабей союзника?
Домой из больницы Григорьев возвращался сквозь опустевший город. Заметил это не сразу, но когда осознал, огляделся… Происходящее показалось фантасмагорией! Вечерние улицы, залитые светом фонарей, были пустынны из конца в конец, с них исчезли прохожие. Больше того – исчезли машины. Громадный стеклянный куб «универсама», ярко освещенный внутри, был совершенно пуст, одни кассирши томились за своими кассами. Позвякивая, прогромыхал тоже ярко освещенный и тоже совершенно пустой трамвай. Что за чертовщина? Как будто нейтронную бомбу над Ленинградом взорвали!
Наконец догадался, вспомнил: в этот вечер показывали заключительную серию «Место встречи изменить нельзя». Он-то со своими делами не смог и предыдущей ни одной посмотреть. На работе сотрудники бурно их обсуждали, восхищались игрой Высоцкого, а он – ничегошеньки не видел. Да ладно, будут повторять, посмотрит когда-нибудь. А сейчас – только бы поправился отец, только бы вышел на волю Димка, только бы улеглась в груди эта острая тревога, предчувствие новых бед.
И он шел сквозь пустой, вымерший город под звук собственных шагов, словно последний человек, оставшийся на свете.
Стелла уже несколько раз успела побывать у Димки, но ее пропускали как родственницу. А Григорьеву только в середине декабря Димка прислал письмо: «Приезжайте в выходной, теперь меня тут знают, пройдете». И в первое же воскресенье Григорьев с Мариком отправились в путь.
Холодная электричка тащилась добрых два часа. Сквозь заиндевевшие, искрящиеся окна почти ничего нельзя было различить. К концу поездки оба закоченели. Когда вышли наконец в солнечный мороз на платформу маленькой станции, показалось, что стало теплее: то ли от солнца, то ли оттого, что начали двигаться.
Григорьев вытащил листок с планом, который нарисовала Стелла. Угрюмый Марик взглянул на рисунок и пожал плечами.
– Да всё понятно, – разобрался Григорьев. – Кружной путь, вон, по шоссе, – он указал на грузовик, пронесшийся мимо с особенно звонким на морозе ревом. – А напрямик – тропинка через поле. Пойдем-ка, Тёма, тропинку посмотрим. Снегопада несколько дней не было. Может, пошагаем.
Так и оказалось. Тропинка, протоптанная в снегу, была узенькой (двоим не разминуться) и неровной. Но она протянулась, местами темнея, местами глянцевито поблескивая на солнце, через всё пухлое, как перина, матово-белое поле. До самого его края примерно в двух километрах от станции – до гряды деревьев, за которой виднелись какие-то постройки.
– Ну, чего ты? – спросил Григорьев насупившегося Марика.
Тот опять пожал плечами.
– Перестань! – сказал Григорьев. – Ты думаешь, мне не тошно? Давай, Димка ждет. Надо идти!
Яростно пошли через морозное слепящее пространство, то и дело в спешке оскальзываясь, оступаясь с тропинки в рыхлый снег. Григорьев шел впереди, тяжело сопевший Марик поспевал сзади. И почему-то хотелось, чтобы эта дорога длилась как можно дольше. Но они пересекли поле и дошли до удивившего их здания за деревьями скорей, чем за полчаса.
Удивило больше всего то, что перед ними оказалась обычная с виду хрущевская пятиэтажка из серого кирпича, только обнесенная двухметровым бетонным забором. Впрочем, ворота в этом заборе – две ржавые железные рамы, затянутые проволочной сеткой, – были распахнуты настежь и никем не охранялись.
Они прошли в ворота и увидели, что пятиэтажка выстроена по типу общежития, с одним центральным входом, а на окнах нет никаких решеток. Во дворе, у бетонного забора, стояли милицейский «уазик» и грузовик-фургон. Людей не было видно.
– Иди ты первый, – попросил Марик.
Возле двери красовалась здоровенная кнопка звонка громкого боя. Григорьев хотел было позвонить, потом просто попробовал потянуть к себе дверь, и та легко открылась. Они вошли с мороза в густое тепло. После снега и солнца электрическое освещение показалось им полутьмой.
– Это кто же к нам пришел? – с издевкой спросил мужской голос.
За вахтенным столиком вальяжно раскинулся молодой офицер милиции в расстегнутом кителе с лейтенантскими погонами. Он держал газету «Советский спорт» и поверх нее насмешливо смотрел на Григорьева и Марика. Всё остальное с порога успокаивающе глянулось обычным заводским общежитием, каких Григорьев навидался по всему Союзу: доска объявлений, большой ящик, разделенный на ячейки с буквами алфавита, – для писем. Только и разницы, что при входе вместо старушки-дежурной – этот мальчишка в форме.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.