Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 34 страниц)
Он растерянно гладил ее по голове, как маленькую, сминая воздушную корону волос, схваченных душистым лаком:
– Ну успокойся, Ниночка. Ну что же делать… Ты продержись, потерпи, осталось-то немного. Алёнка выросла красивая, в тебя. Еще несколько лет – выскочит замуж, а там внучата навалятся, простые заботы. Вот всё и встанет на место.
Нина, привалившись к его коленям, зарыдала еще громче, вздрагивая всем телом. И Григорьеву стало не по себе:
– Ну что ты! Ну, держаться надо же, что-то делать! Машина есть у вас с доцентом? Нет еще? Вот – машину купите, очень хорошо отвлекает…
Распахнулась дверь, и в грохоте стереомузыки на пороге явился доцент. Нина диким пружинным рывком выпрямилась, вскинула голову. Доцент сквозь очки посмотрел с мягким укором на ее зареванное лицо, потом на Григорьева и дружелюбно спросил:
– Ну, наговорились?
19
– Иди! – сказала Аля. – Иди, опоздаешь! Ну хочешь, я тебя провожу немного?
Прощание скомкалось, сорвалось. Незавершенность казалась болезненней самого расставания. Но они уже прошли в зал, его затягивало в людской поток, стекавшийся словно в воронку к пропускному турникету, и, оглядываясь, он ловил ироничный взгляд Али. Она отставала, отставала от него, хоть с каждым шагом он двигался всё медленнее.
Накатило что-то уж вовсе отчаянное: вырваться сейчас из потока, остаться с ней, и черт с ним со всем – с билетом, с командировкой!.. Но ведь на заводе – ждут. Как назло, в это раз он действительно очень нужен, даже машину за ним обещали прислать из заводского городка в аэропорт.
Он натолкнулся на кого-то, на него шикнули: «осторожней!» Девушка в синей аэрофлотовской форме у турникета уже протягивала руку за его билетом и паспортом, а дальше шла лестница – несколько ступенек вниз, и сзади напирали, подталкивали.
Всё же он успел обернуться, спускаясь. Выхватил взглядом сквозь людское мельтешение застывшую фигурку и сосредоточенное личико, уже без натянутой улыбки, угрюмое. Аля…
– Портфели, сумки раскрывайте! Ключи, металлические предметы – на столик! – покрикивали впереди.
Тревожными звонками били магнитные металлоискатели, и лился уже навстречу бело-голубой искусственный свет, такой же, как в салоне лайнера…
– Вот это получше как будто, – сказал Марик и взял один листок, а остальные отодвинул в сторону. – Вот это!
И стал читать вслух, слегка ироническим тоном, подняв брови и склонив набок голову, как будто с любопытством прислушиваясь к тому, что сам произносит:
В небытие бесповоротно
сносило жизнь зимой бесплодной,
клубились паром Пять Углов,
в снегах и дыме спал Обводный,
чернея крабами мостов.
Входило в сумрачное зренье
новейшей праздности сплетенье
с поземкой старого письма…
Была холодная зима,
где исчезало поколенье,
не дописав свои тома.
– Да, это получше, – Марик отложил листок. И сокрушенно вздохнул: – Как время летит! Давно ли новый семьдесят четвертый встречали вместе с Димкой? И шестьдесят четвертый год вспоминали, и удивлялись, как быстро десять лет прошли. А вот уже и восемьдесят четвертый наступает, и Димки с нами нет.
Это было не в новогодний вечер, а тридцатого декабря. Новый 1984 год Григорьев собирался встречать с Алей, а к Марику заехал накануне. Вообще, после димкиной смерти у них с Мариком вошло в обычай: хотя бы раз в месяц встречаться и пить сухое вино. Почему только сухое? Черт знает, как-то само сложилось. Может быть, потому что сухое не дурманило и не мешало разговору.
– Колесников умер, – говорил Марик. – От инфаркта, легко. Хоть в этом повезло старику. Я ему звонил иногда. Он, когда не сильно выпивший был, всегда жаловался: не берет меня безносая, издевается, чужое время живу. И вправду, чужое. В другом времени им бы вся страна гордилась… Давай, за его память!
– Давай, – согласился Григорьев.
– А я тут, знаешь, кого встретил! – вдруг вспомнил Марик. – О, слушай: мы с Мариной решили цветной телевизор купить. «Радуга» сейчас семьсот рублей стоит, ужас. А качество, говорят, такое, что больше ремонтируешь, чем смотришь. Мне и подсказали: иди к магазину «Юный техник». Там с завода бракованные телевизоры сбывают по триста рублей. И мужичок пасется: эту некондицию покупает, отлаживает и людям продает по пятьсот, да еще с личной гарантией. И работает после его рук, как часы. Ну, нашел я этого мужичка. Гляжу – Сашка! Помнишь, я тебе рассказывал: он на курс старше меня учился, опытные схемы нам с Колесниковым придумывал, а потом из-за пятого пункта никуда на работу устроиться не мог.
– Помню, – сказал Григорьев.
– Ну так вот: зарабатывает много, а одет плохо, лицо опухшее. Похоже, пьет. Разговорились. Мать у него померла, сам так и не женился. Горюет, что не уехал, когда выпускали. – «Чего ж ты сидел, – спрашиваю, – раз хотел отвалить?» – «Так вызов от родственников требовался, – говорит, – а у меня ни в Израиле, ни в Штатах никого». – «Чудак ты, – говорю, – да у кого ж там родственники были? Но выкручивались люди как-то, списывались, фиктивные вызовы себе делали». – Он заплакал: «А я так не умею! Всё ждал, дурак, что выезд упростят, разрядка же. А его взяли – и совсем прикрыли. Ничего, – говорит, – я в жизни не умею!»
Выпили за Сашку.
– У тебя-то как дела? – спросил Марик. – Что с отцом?
– Плохо, болеет.
– А как семья бывшая – Нина, Алёнка?
– Не знаю, – уклонился Григорьев, – связь прервалась.
Не хотелось рассказывать о недавнем свидании с Ниной. Похоже, последнем…
Она позвонила ему сама:
– Надо поговорить. Давай, встретимся где-нибудь после работы.
Голос у нее был непривычно резкий. Григорьев насторожился: прошло всего несколько месяцев после того вечера, когда Нина пыталась его вернуть, а что-то явно изменилось.
Но он даже представить не мог, НАСКОЛЬКО изменилось. Такой раздраженной, какой Нина явилась к нему, он ее еще не видел.
– Я хотела попросить, чтобы ты никогда больше не встречался с Алёнкой! – лицо Нины выражало явную неприязнь.
Он пытался протестовать, но всё было бесполезно.
– И алименты можешь не платить!
Снова, как при разводе, он попытался ухватиться за это последнее, жалкое:
– Нет, будешь брать!
И тут случилось неожиданное: Нина не стала препираться, только досадливо поморщилась:
– Ладно, как хочешь. Мне всё равно.
А ему вдруг показалось, что на ее прекрасном лице проступили злые старушечьи черточки. Он явственно увидел Нину такой, какой она будет лет через двадцать-тридцать. Да, ей предстояло состариться намного позже, чем Стелле. Но облик Нины-старушки, в отличие от облика Стеллы, не вызывал сочувствия.
– Хорошо, – согласился он. – Я и так редко видел Алёнку, но если и эти встречи тебе мешают, будь по-твоему. И в гости ни к Шугаевым, ни к Титовым больше не пойду, чтоб не смущать тебя и твоего доцента.
Нина опять досадливо поморщилась:
– Можешь ходить. Ты ведь так любишь с ним разговаривать.
Григорьев понял, что снова промахнулся. Она сейчас была неуязвима для его иронии.
– МЕНЯ там больше не будет, – сказала Нина. – Мы с ним разошлись.
И с мстительным торжеством, обращенным не к доценту, а именно к нему, Григорьеву, понимая его изумление, надежно защищенная чем-то, о чем он пока понятия не имел, поставила точку:
– Я ушла от него!
…Нет, рассказывать Марику об этом и портить себе предновогоднее настроение не стоило:
– Давай, лучше о политике поговорим.
– Какая у нас политика! – отмахнулся Марик. – У нас медицина. Андропов тоже помирает.
– Думаешь?
– А как же! Ты что, газет не читаешь? Обращение к народу: не могу даже на пленум прийти. Когда они в таком признавались? А вы, ребятки, без меня поднатужьтесь, обеспечьте прирост продукции хоть на процент, да производительности труда на полпроцента. Как ты не понимаешь: это же завещание! Завещание руководителя величайшей державы – процент да полпроцента!
По интонации Марика теперь непонятно было, когда он шутит, когда нет.
– Ладно, – сказал Григорьев, – черт с ней, с политикой. У тебя-то как дела? Учеников в этом году сколько?
– Двести тридцать, – ответил Марик.
– Что-о?! Рехнулся, Тёма?
– Ага, наверное.
– Да где ж ты их столько набрал?
Марик смущенно улыбался:
– В школе. Я уже год, как учителем работаю.
Григорьев схватился за голову:
– И молчал, конспиратор! Столько раз виделись!
– Ну, я сам еще не знал, удержусь или нет. Работа каторжная.
– Да как тебя занесло?
Марик посерьезнел:
– Понимаешь, когда схоронили Димку, почувствовал – всё, больше не могу. И столбы считать не могу, и детишек благополучных к экзаменам натаскивать. Время-то летит, страшно делается. Нам с тобой уже сколько? Вот то-то! Пушкинский рубеж переваливаем. Порядочным людям в такие годы и завершить не стыдно было свой век, а я всё как будто не начинал. Мне дело нужно! А кто его даст? В науку с моей рожей сейчас не пустят. Знаешь, что такое чудо-юдо? Еврей, устроившийся на работу.
– В школу ты как залетел, чудо-юдо?
Марик развел руками:
– Судьба. Послушного ведет, непослушного тащит. Машка моя в первый класс ходила, я с ее учительницей иногда разговаривал – о том, о сем. Она и сказала, что в соседней школе в старших классах преподавателя математики нет. Паникуют, ищут… Я две ночи не спал. Думаю: что ж я, с ума сошел? В такую петлю лезть. А вот – сверлит меня. На третий день не выдержал, свалил с работы, поехал в ту школу. А муторно как! И в джунгли незнакомые вступаю, и вся любовь моя взаимная с кадровиками всколыхнулась. Правда, я слыхал, что на уровне школы к пятому пункту не так придираются, но у меня ж еще и диплом не педвузовский… Встретил в коридоре бабку седую. «Где у вас тут, – спрашиваю, – директор?» – «А я, – говорит, – и есть директор, Марья Константиновна». – Тут мимо проносятся двое сверхзвуковых, третьеклассники, наверное. Она – цоп одного на лету и давай бранить: «Такой, сякой! Сколько говорить, чтоб вы не носились, полы же скользкие, покалечитесь!» А сама за шиворот ему лезет: «Да ты же весь вспотел! Ты же опять простудишься, проболеешь и совсем отстанешь!» Я потом убедился: она и вправду почти каждого ученика из двадцати классов знает. А тогда – сразу как-то отпустило меня. Полегче стало.
– И решился? – спросил Григорьев.
– Подожди еще – решился… Марьяша, ее все Марьяшей зовут, меня выслушала, подумала и говорит: «Вы же в школе никогда не работали? Так примерьте учительскую шкуру прежде, чем с головой в нее влезать. Со службы пока не увольняйтесь, а две-три субботы приходите к нам. Проведете по четыре-пять уроков в разных классах». И дает мне программу занятий. – Марик засмеялся: – В первую субботу я оттуда по стенке выполз, очумевший и охрипший.
– Не слушаются?
– В разных классах по-разному. В девятых-десятых полегче. Тоже шумят, но там все-таки ребята профильтрованные, нацелены на институты. А в седьмых-восьмых половина понимает, что их в ПТУ загонят, сами дурят как могут и остальным учиться не дают. Впечатление, словно беснуются перед тобой тридцать обезьян, только что по стенам и потолку не бегают, а ты им должен втолковывать про системы уравнений… После первой субботы хотел бросить эту затею. Хорошо, что не бросил. Думал много, нашу учебу вспоминал. Понял: школьники – не студенты, к ним другой подход нужен. В общем, после третьей субботы решился.
– А кадровики? Легко пропустили?
– Видишь, – сказал Марик, – я сразу-то не сообразил: в школе же отдела кадров нету. Он в РОНО, туда идти. С моей нордической внешностью, с моим красным дипломом инженера по ЭВМ, с моей трудовой книжкой, где увольнение из аспирантуры без защиты диссертации. Опять затосковал. Но тут уж Марьяша со всей своей энергией меня пропихнула… Самое смешное, мне поначалу трудней всего с завучихой было, с Розалией Яковлевной. Я, понимаешь, не антисемит, но я тебе скажу: старые евреи при исполнении, особенно старые еврейки, – это кошмар. Чемпионы въедливости, их только пожарными инспекторами ставить. «А как это вышло, что вы до школы докатились? А вы долго собираетесь у нас работать?» Я сперва делал вдохновенный вид: мол, всю жизнь мечтал о судьбе учителя. Не поверила, конечно. Потом сказал, что у меня тьма идей по преподаванию математики и собираюсь учебник на конкурс написать. Тоже не очень поверила, но хоть отвязалась.
– Ну, Тёма, сразил! Почти тридцать лет тебя знаю, такой отчаянности не ожидал.
Марик строго посмотрел на него:
– Отчаянности? Нет, извини, я не авантюрист. Для меня всё всерьез. Трудно, конечно. Да и программа школьная у нас по математике… – Он вытащил из-под стола портфель, достал и бросил перед Григорьевым несколько учебников: – Девятнадцатый век, жюль-верновские времена. Просто впихиваем, как сумму знаний, а это должно как развитие мышления идти.
– Придумал что-нибудь?
– Это тебе не велосипед: придумал – сделал. Тут всё время думать! Работать и думать, в бешеном темпе, как при фехтовании. И – разные классы. Кто в десятом ко мне попал, тех уж просто довел до выпуска. С девятыми – времени побольше, на вступительных экзаменах в институты меньше моей оценки никто не получит. Если, конечно, по справедливости будут ставить. Ну, а кто у меня с седьмого-восьмого класса, вот тут – посмотрим…
– А деньги? – спросил Григорьев. – Получаешь сколько?
Марик нахмурился:
– Сколько в школе платят. Не разбогатеешь. Почасовка. Надбавки за стаж пока нет, она через пять лет появляется. Классное руководство – десятка. Рублей сто семьдесят.
– Постой, – сказал Григорьев, – ты что же, вдвое в заработке потерял? У тебя ж семья! Как Марина-то на всё это смотрит?
Марик пожал плечами:
– Обычная советская дилемма – либо дело делать, либо деньги получать. А Марина… – темное обезьянье личико Марика осветилось лукавством: – Да что ж она мне – не жена, что ли, верная? Что ж она – меня не любит? У нас, у русских, есть поговорка: что муж ни сделает, всё хорошо! Проживем. Другие-то живут.
– Счастливый ты, – позавидовал Григорьев.
– А это точно, – серьезно согласился Марик. – Еврейское счастье называется. Слыхал такое выражение?
…Движущаяся дорожка, запрокинувшийся навзничь эскалатор, приняла его и с мягким гуденьем, подрагивая, понесла долгим тоннелем к выходу на летное поле. Тугой змеей покачивался под пальцами резиновый поручень, в такт его пульсациям забилась в ушах всплывшая нелепо цыганочка: «Вечер, поле, огоньки, дальняя дорога. Сердце рвется от тоски, а в груди – тревога. Эх, раз, еще раз, еще много, много, много раз!..» Сколько же раз ему еще летать? Сколько лет? А молодость, оказывается, прошла.
Неужели ты права, Аля? Что он успел в свои почти сорок? Что вообще видел? Тоже нелепо вспомнилось, как по пути в аэропорт заметил афишу у метро: «Лекция в джаз-клубе. Чарли Паркер – классик би-бопа». Он понятия не имеет ни о би-бопе, ни об этом Чарли Паркере, а тот, оказывается, даже классик.
Впереди на движущейся дорожке молоденькая, моложе Али, девушка в ярком плаще громко говорила подруге:
– Англомания кончилась, теперь – италомания! До кича уже доходит: по всему Невскому сплошные итальянские каскады, – она взмахнула рукой, словно обрисовывая прическу, – и юбки цветные ярусные.
Вот так. А ведь и это – важно. И это он должен был бы знать или хоть замечать, если считает себя писателем. Целые миры остаются в стороне, его проносит мимо, мимо. Сквозь жизнь. Неужели ты права, Аля?..
Начало июля 1984-го. Усталость. Скоро отпуск. Его ожидал домик приятеля в Мельничном Ручье, ждали пес Бобслей и хитрый кот Кузя, которых он примет под команду. А радости от предвкушения отдыха не было. Всё тревожней становилось за отца. Об отношениях с Алей и вовсе не хотелось задумываться. Работа стала мучением: сверху донизу, от сияющих министерских кабинетов до грязной цеховой подсобки на самом дальнем заводе, любое простейшее действие требовало теперь неистовых усилий. И от этого в редкие свободные часы так тяжело было сосредоточиться над своими рукописями.
Как ни странно, было жаль умершего Андропова. И настроение это казалось почти всеобщим. Даже люди, которые при жизни покойного генсека брезгливо морщились и повторяли расхожую шутку о папе Мюллере, забравшемся на трон, теперь, смущенно улыбаясь, признавались, что им тоже его жалко! Наверное, в России каждый правитель, который хочет оставить по себе добрую память, должен умирать через год после воцарения, ничего не сделав.
Ошеломляла ничтожная, канцелярская биография нового вождя – Константина Черненко: «В 1943 году поступил на учебу в Высшую партийную школу…» Это как же надо было любить учиться, в разгар Великой Отечественной! Да что они там думают, наверху? Ну, пусть не воевал, так написали бы, что работал в оборонной промышленности. Уже выглядело бы пристойно, всё равно ведь никто не проверит. Нет, даже соврать с умом не смогли. Разучились. И было в этом позоре нечто от всеобщей безысходности.
А надрывные крики газет, радио, телевидения об угрозе ядерной войны как будто слились в один нескончаемый вой сирены. Если во время Карибского кризиса в 1962-м безумное, предельное напряжение – на грани мгновенья от грохота встречных советских и американских ракетных стартов – продержалось всего несколько дней и отпустило, то теперь оно тянулось уже много месяцев подряд. Точно темное грозовое электричество непрерывно жгло нервы.
И вдруг, в этой давящей атмосфере нагнетаемой ненависти и тревоги прозвучало неожиданное: вечером 4 июля, в день национального праздника Америки, по телевидению в программе «Время» выступит посол США в Советском Союзе…
Его короткое выступление, конечно, было предварительно изучено и согласовано всеми нашими инстанциями. Официально – МИДом и руководством телевидения, а неофициально – ЦК, КГБ, цензурой, чертом, дьяволом, – кто там еще должен был просмотреть и проанализировать в поисках скрытой вредоносности трехминутную запись, прежде чем, скривясь, выпустить ее в эфир.
Но посол подготовился так, что ни одна инстанция при всем желании не смогла бы придраться ни к единому слову. Он не упомянул ни афганскую войну, ни размещение советских ракет средней дальности СС-20 на европейских рубежах, ни ответную установку американских «Томагавков» и «Першингов» в Европе, ни вторично ответное приближение советских подводных ракетоносцев к берегам Америки, чтобы сократить время ответного удара до нескольких минут полета «Першинга». Он не упомянул новейшие американские межконтинентальные ракеты – наземные М-Х и морские «Трайдент» – и их советские аналоги СС-18 и «Тайфун». Не упомянул американскую программу СОИ с ее космическими лазерами, перечеркивавшую договор по противоракетной обороне, и ответные советские угрозы СОИ преодолеть. Не упомянул Эфиопию, Никарагуа, Анголу и прочие страны, где под видом местных конфликтов уже вовсю полыхали костры войны между Советским Союзом и США. Не упомянул права человека, диссидентов, свободу эмиграции. Он вообще не сказал ни слова о политике.
Посол говорил о науке и только о науке. Он говорил о достижениях Америки в области новых технологий, об электронике, информатике. Говорил о полной компьютеризации современного американского общества, о единой компьютерной сети, охватившей все Соединенные Штаты и открывшей немыслимые прежде возможности во всех сферах деятельности – в бизнесе и промышленности, в связи и на транспорте, в медицине, в образовании.
Ни единой иронической нотки не прозвучало в спокойных словах посла, никаких сравнений и уж тем более – никаких угроз. Но Григорьев (наверняка, вместе с миллионами других, прежде всего собратьев-инженеров, тех, кто отлично всё понял) в эти минуты испытал настоящий шок. В оцепенении, словно приговор, слушал он ровный голос отлично говорившего по-русски посла. И когда тот, сдержанно поклонившись, исчез с экрана его старенькой черно-белой «Ладоги», в голове как-то сами собой, финальным аккордом, неизвестно откуда взявшись, нелепо и оглушительно прозвучали давно позабытые слова Маяковского из школьной хрестоматии: «Которые тут временные? Слазь! Кончилось ваше время!»
…Движущаяся дорожка вынесла его к подножию крутого эскалатора, а тот поднял его в последний зал ожидания – стеклянную башенку, где сразу открылся просвеченный прожекторами гулкий бетонный простор ночного летного поля с по-рыбьи поблескивающими тушами самолетов. Его привычный мир, его судьба. А он-то хотел остаться, свернуть. Куда свернешь? Твоя дорога всегда под твоими ногами.
Гудел эскалатор. Стеклянная башенка наполнялась, переполнялась людьми…
На исходе нынешнего лета, в конце августа, перевозили семью Марика с дачи. Тесть его, Павел Васильевич, владел участком в садоводстве по Сосновскому направлению.
Григорьев после свадьбы Марика не видел Павла Васильевича ни разу и теперь только дивился, каким молодцом тот выглядит в свои шестьдесят четыре: сухонький, подвижный, в мальчишеской футболочке. У него были красные лицо и шея, густая шевелюра мягких, совершенно седых волос и неожиданно гулкий голос. (С тоской вспомнился отец: всего-то на два года старше, а уже и на улицу один выйти не рискнет.)
Григорьев знал, что Павел Васильевич – капитан второго ранга в отставке, ветеран Северного флота и, по словам Марика, «жуткий аккуратист». Действительно, среди соседских участков, заросших чем попало, с неряшливыми хибарками из некрашеной, потемневшей вагонки, участок Павла Васильевича – с песчаными дорожками, подстриженными кустами, ровными грядками и нарядно выкрашенным домиком – выделялся, как боевой корабль под флагами расцвечивания на фоне серых барж-развалюх. И стоявший перед домиком 403-й «Москвичок», ровесник первых спутников, сиял голубой эмалью, хромировкой, чистейшими стеклами в радужных переливах, словно только что, тепленький, соскочил с заводского конвейера.
Марик, Григорьев и Павел Васильевич вытаскивали из домика вещи, Марина распоряжалась погрузкой, девятилетняя Машка путалась под ногами. Вещей оказалось невероятно много. Сумками и коробками быстро забили маленький багажник «Москвича», привязали к верхней решетке холодильник «Морозко» и какой-то тюк.
Марик, стесняясь такого обилия, тихонько жаловался на жену и тестя:
– Набирают барахла!
Марина говорила Григорьеву:
– Ты чего к нам совсем не приходишь? Всё тянешь Марика в свою берлогу. Ты приходи. Как будто я вам не дам поговорить… Папа, это я на руках повезу!
Правое переднее сиденье «Москвича» тоже завалили вещами, на заднем с сумками на коленях устроились Марина и Машка. Павел Васильевич уселся за руль, гаркнул:
– Маркуха! Топайте на пятнадцать сорок семь, потом перерыв больше часа! – хлопнул дверцей и укатил.
Григорьев и Марик взвалили на спины не поместившиеся в «Москвичок» рюкзаки, взяли в руки сумки и поплелись к станции.
– Орел у тебя тесть, – сказал Григорьев.
– У-у, что ты! Флотский моряк. Правоверный – не приведи господь. Разговоров всяких, про Сталина и тому подобное, страшно не любит. И не смей при нем сказать, например, что Пикуль – халтурщик. Раз на Северном флоте воевал, значит, индульгенция на всю оставшуюся жизнь во всех делах… Не тяжело тебе?
– Ничего, нормально.
– Возят барахло туда-сюда, каждый год с ними ругаюсь! – ворчал Марик. – А тут наш Пал Васильич в «Морской вестник» статью отправил. Сейчас к сорокалетию Победы начинают готовиться, пишут кто что может, вот и он за перо взялся. Воспоминания о боевых походах получились и всякие размышления. Подготовку нашу покритиковал слегка. Оказывается, заложили у нас перед войной линкоры, самые громадные в мире. Верфи заняли, вся промышленность на них работала, а достроить не успели, конечно. Да они в той войне всё равно бы не пригодились. Так вот, он подсчитал, сколько взамен можно было успеть построить эсминцев, тральщиков, сторожевиков, и как бы это положительно сказалось на ходе операций. Что ты думаешь? Приходит ответ из редакции: уважаемый тра-та-та, в преддверии сорокалетия Победы наша задача как можно шире освещать огромную работу, которую партия и правительство тра-та-та по укреплению обороны. И не следует излишне акцентировать внимание на отдельных просчетах.
– Естественно. Как же иначе?
– А он разозлился страшно: «Отмахиваемся от уроков истории! Не желаем учиться на своих ошибках! Потому в стране бардак!..» Не расстраивайтесь, – говорю, – Пал Васильич. Чему-то и они учатся. Медленно, зато верно. Умнеют понемногу. Вот, линкоры уж точно больше строить не будут. Не всё сразу.
Электричка пришла полупустая.
– Потому что рано едем, – пояснил Марик. – Через два часа будет битком. Воскресенье же.
– А ты все-таки не меняешься, – засмеялся Григорьев. – Любую мелочь должен проанализировать.
– После двадцати трех лет никто не меняется. Я, во всяком случае, в такие перемены не верю.
– Именно после двадцати трех? Не двадцати двух, не двадцати четырех?
– Да ну тебя! – засмеялся и Марик.
Они забросили рюкзаки на полку, задвинули сумки под сиденья, уселись у вагонного окошка друг против друга.
– Кстати, как твоя Нина поживает? – полюбопытствовал Марик.
– Ничего, спасибо. Опять замуж вышла и дочурку родила.
У Марика от изумления округлились и глаза, и рот:
– За кого?!
– За какого-то парня со своей кафедры. Говорят, моложе ее на несколько годиков. Ну и родила. Почти в тридцать девять лет. Так что, еще одна девочка у нас. Других подробностей не знаю и, честно говоря, не интересуюсь.
Марик покачал головой. Осторожно спросил:
– Всё же, как ты к этому относишься?
– А представляешь, когда узнал, даже нечто вроде уважения к ней почувствовал. Нашла выход! Пусть очевидный, бабий, зато радикальный.
Марик всё осмысливал известие:
– Как же с Алёнкой? Совсем не видишься?
– Совсем. И к лучшему, наверное. У девчонки и так голова кругом: третий муж у мамаши. А с Ниной встретимся еще. Она передала, что в ее квартирке пока могу жить, но чтобы надолго уже не рассчитывал. Так что – встретимся. Когда придет меня из избушки выгонять. Ладно, бог с ней совсем.
Летела, раскачиваясь, электричка. Проносились мимо начинающие желтеть перелески, потемневшие озера. Вспомнилась дурацкая песня, шлягер минувшего сезона: «Ско-оро осень! За о-окнами август!..» Осень 1984-го. Далеко же нас занесло.
Григорьев присмотрелся к Марику:
– А ты забавно лысеешь. Говорят, со лба, как у меня, от ума. С макушки – от любовных излишеств. А у тебя – загадка.
Действительно, волосы у Марика редели по-прежнему равномерно по всей голове. С расстояния в несколько шагов его черные, слегка поседевшие кучеряшки еще сливались в сплошную шевелюру, но вблизи сквозь них ясно просвечивала будущая цельная лысина. Удивительно белая в сравнении с темным лицом.
Марик достал расческу и тщательно причесался.
– Кстати, о любви, – сказал он. – Знаешь, почему тебя Марина так приглашает? Хочет со своей подругой познакомить. Пока ты совсем не развинтился от вольной жизни. В тридцать семь одному нельзя. Да это Лена, ты ее у нас на свадьбе видел.
– Не помню, – сказал Григорьев.
– У тебя ж такая память! Она вот запомнила – и тебя, и Нину. Тогда она и сама замужем была… Ну, неважно. Теперь давно разведенная. Не красавица, но симпатичная, ровесница Марины, тридцать три будет. А моложе нам с тобой уже и не надо.
– Ну, ты специалист.
– Нет, серьезно, она хорошая, домашняя такая. – Марик помялся. – Только с приданым, само собой. Одиннадцать лет мальчишке. Но мальчишка-то славный! Читает запоем, Лена даже беспокоится, что слишком тихий растет. Астрономию очень любит, как мы когда-то. Увидел у меня в шкафу Ивановского «Солнце и его семья», схватил, полистал – и аж затрясся, бедный. Он и не представлял, что такие книжки бывают, не переиздавали же с пятьдесят седьмого года. Взмолился: дядя Марк, дайте почитать! Подарил ему, конечно. Машке-то моей неинтересно, к сожалению. Помнишь эту книгу?
– У меня она тоже есть.
– Видишь! Вы с ним подружитесь. Так что, давай, приходи в гости.
– Не торопи, – сказал Григорьев. – Подождем свататься, какие наши годы. Скажи лучше, как ты к первому сентября – в боевой готовности?
– Ой, не спрашивай! – Марик помотал головой. – Как вспомню, так вздрогну! Опять в эту молотилку до будущего лета. Теперь, правда, опыт кое-какой есть, но всё равно: ведь непрерывно бороться надо только за то, чтоб их внимание удержать. Адское напряжение. Всё время кажется, нервы вот-вот сдадут… Когда уж совсем готов сорваться, думаю о том, что вот эти девчонки через пять-шесть лет станут матерями, будут со своими ребятишками мучиться. А кто-то из самых противных мальчишек, которых мне до дрожи хочется вышвырнуть из класса, пойдет через два-три года под пули в Афганистан. А главное, надо помнить, что они – дети. Со всем своим физическим переразвитием, со всей лоскутной эрудицией и апломбом, со всеми дурацкими рок-ансамблями, мотоциклами, золотыми сережками – всё равно, дети. Они взрослеют медленней, чем мы.
– Учебник-то не собираешься писать?
– Какой учебник! – отмахнулся Марик. – Смеешься. Ну конечно, свой курс понемногу складывается. Весной кто-то настучал Марьяше. Приходит: «Я слышала, что вы отклоняетесь от программы. У нас же не математическая школа, обыкновенная». – Отвечаю: «Марья Константиновна! Всё, что положено по программе обычной школы, они у меня усваивают за семьдесят пять процентов отведенного времени. И я имею резерв двадцать пять процентов, чтобы хоть как-то надстроить эту замшелую программу до требований конца двадцатого века». – Она говорит: «Не переусердствуйте. Не все же пойдут в вузы, тем более в технические». – «Ну и что? – говорю. – Теорию элементарных функций должен я им нормально прочитать? Мне законных десяти часов для этого мало. Тут и вузы ни при чем. В рабочие поступят – будут с этими функциями в любых приборах дело иметь. А нормальное понятие о вычислительной технике должен я им дать?..» Ну, посидела она у меня на нескольких уроках, потом подошла и говорит тихонько: «Работайте, как считаете нужным. Только об одном прошу: при инспекторах – не очень».
– Слушай, – сказал Григорьев, – ты только не сердись, я хочу понять. Стоят эти ребята того, чтоб из-за них так мучиться?
Марик нахмурился:
– Что ты имеешь в виду? Если благодарность, так благодарности что от собственных детей, что от учеников лучше не ждать, чтоб не расстраиваться. А вот ради чего всё… Ну, самое главное, наверное, и психологически самое естественное: все родители хотят сделать из своих детей, а учителя из своих учеников – то, что из них самих не вышло.
– Это задача сомнительная, – сказал Григорьев. – Мы готовились стать работниками такого времени, которое не наступило. Или надеешься, для них оно наступит?
– Нет. К сожалению, нет. Разве только надеюсь, что их время будет хоть немного зависеть от того, какими они станут. Хоть чуть больше зависеть, чем наше время зависело от нас… Да ты не беспокойся, я их не калечу. Наоборот, помогаю худо-бедно. С моей закалкой по математике им никаких репетиторов к экзаменам в институт не понадобится, вообще полегче будет после школы в работу вступить. А еще, может и самонадеянность, но я стараюсь не просто знания в них впихнуть, а научить их МЫСЛИТЬ. Хотя бы в том крохотном пространстве, где мне это разрешено и где я свободен: в элементарной математике. Не должно же это пропасть. Хоть у кого-нибудь из них – не пропадет… Вот только время, – вздохнул Марик. – Ох, как в учительской шкуре чувствуешь, что за жестокая штука время! Смотри, даже часы купил электронные, чтобы секунды видеть. Уроки планирую с точностью плюс-минус полминуты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.