Текст книги "Купол Св. Исаакия Далматского (сборник)"
Автор книги: Александр Куприн
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
Уже горела печь, дрова то потрескивали, то шипели, огонь лизал чугун, в котором ключом кипела вода, подворачивая маленькие картошки. Девчонка, вытянув из-под печки лукошко, выпустила кур с запекшимися отмороженными гребнями, насыпала на пол овса, и куры, пачкая пол, весело задробили носами.
В сенях подошел лягаш.
– Здравствуй, Задай! – сказал Назимов. – Что, глупый? Лапу!
Задай сел, посмотрел на Назимова и забил по полу хвостом.
– Лапу!
Задай, дрожа и облизываясь, поднял свою согнутую мокрую лапу. Назимов пожал ее, потрепал Задая по морде и дал ему сахару.
На крыльце Назимов прищурился и прикрыл рукой глаза. Все сверкало. Дул мягкий ветер, по небу шли облака.
– Сашенька с фронта приехал, – сказала стоящая у крыльца Наталья. Улыбаясь широким смуглым, с бабьими тонкими морщинами у глаз и уголков рта, лицом, она подошла к Назимову. – Ах, родименький наш, – певуче сказала она, – а как же мы ждали! Время теперь, Сашенька, настало плохое, поговаривают, что новых в Засеке посадят, – она вздохнула и поправила выбившиеся из-под платка волосы. – Да вот и вчера были с волости, говорили: кто будет служить господам, тех из волости выгонят.
– Так ты-то будешь служить, Наталья? – спросил Назимов.
– Не буду, милый, – ласково ответила она, – придется подняться.
Из собачьей будки, волоча цепь, вылез Бурка. Назимов пошел к нему. В будке была примята старая солома, около нее в снегу валялась большая желтая кость. Глиняная чашка была вылизана до блеска.
– Вот где хозяин-то, – снова радостно сказал Назимов, стараясь отстегнуть цепь от скользкого сыромятного ошейника. Пес радостно вилял и, когда отстегнутая цепь упала в снег, лизнул его руку, кинулся в сторону и стал кататься в снегу.
XVI
День был бодрый. Снег блестел на взгорьях, мягкий ветер шел по вершинам, и тонкие чистые ветви яблонь легко шумели. На солнце находили крепко сбитые ветром облака.
Около молодых укутанных яблонь Назимов увидел следы. Зайцы играли и на клумбе: на шипах роз осталась серая шерсть.
Пес был темнолапый, чутья у него не хватало, он бежал, обнюхивая снег, кружился и, остановившись, вопросительно глядел на Назимова. Он катался по снегу, а потом, вскакивая, раздвигал лапы и отряхивался так, что на нем ходила вся шкура. Был он прост, груб и радовался, что его спустили с цепи. Его густая шерсть маслянисто отливала под солнцем, по ветру от него пахло псиной.
Под ветром освобожденно шумел сад. От гряды елей шел важный и долгий шум. Ели были высокие, прямые. Отливая на солнце зеленым блеском, раскачиваясь, ходили темные, тяжелые от смолистой иглы лапы.
Назимов, в легком полушубке, едва поспевал за собакой. Когда на солнце набегали облака, он останавливался и смотрел, как, проходя по солнцу, они серебрились изнутри, как тепло озаряло их край. Тень бежала полем и садом, а потом солнце снова освещало яблони, серый забор, и сверкали снега.
Лесные ели шумели, как река. От леса свеже пахло смолой. Большое плотное облако надолго закрыло солнце. Собака забежала вперед. В поле она стояла сторожко, подняв правую лапу. Шерсть распушило, был виден светлый подшерсток. С набежавшей тенью все сразу по-деревенски стало серым, унылым: и поля, и бурые кусты, и видное отсюда сожженное Кудрово.
Он вспомнил, как в Засеки до войны летом наезжал кудровский хозяин, выбритый сухой офицер, с загорелым лицом, с тонкими пальцами маленьких сильных рук. Назимову нравились его сдержанность и резкие повороты головы. Приезжая в гости, он отстегивал и ставил в угол свою шашку с пристегнутыми к рукоятке замшевыми перчатками. Он позволял Назимову вытягивать из ножен широкий отпущенный клинок с долгим, не доходящим до конца желобком. Назимов дышал на него, смотрел, как с зеркала стал сходить туман, пробовал пальцами острие, а потом вкладывал его обратно, и шашка легко скользила по ножнам и щелкала медью. Капитан Львов приезжал с женой и худеньким бледным мальчиком Сережей, одетым в матроску. В церковь по воскресеньям капитан приезжал в орденах, с золотой пластинкой под воротом мундира, к которой был припаян накладной двуглавый орел. Он стоял очень прямо, а то опускался на одно колено и молился, склонив голову, прикрывая рукою глаза.
Облако выросло. И оттого ли, что он вспомнил убитого капитана, оттого ли, что шумел бор, от ветра ли или пустого снежного поля, Назимову стало печально. Он потрепал собачью шею и вздохнул. Ему захотелось на люди.
Вернувшись в Засеки, он пошел к скотному двору. Дверь была открыта. Он увидел, как через порог, перенося большую сенную корзину, шагнул мужик.
– Здорово, Никита! – радостно сказал Назимов.
– Здорово, Александр Сергеич, – ответил мужик, поставил корзину, обтер руку о полушубок и поздоровался. Он был среднего роста, с лицом, побитым редкой оспой, с русой бородкой. Маленькие, под светлыми бровями глаза глядели хитро. Он всегда усмехался. И теперь, переступив с ноги на ногу, Никита, усмехаясь, молча ждал, что скажет Назимов.
– Ну, как?
– Да что ж, брат Сергеич, – ответил Никита, – дела худые.
– Чем же худые? Ведь свобода.
– Да чтобы леший взял свободу эту, – сказал Никита, усмехнулся и оглядел с головы до ног стоявшего против него, веселого, с хлыстом, в расстегнутом полушубке Назимова. – Вот что, Сергеич, – помолчав, медленно начал он, – я старику твоему не сказал, а тебе скажу. Теперь, сам знаешь, землю скоро поделят, хозяйство будет общее. Так вот какое дело. Вчера были у нас в деревне люди с волости. Меня просили при разделе барской земли в Засеках за старшего быть.
– Ну, что же ты? – спросил Назимов. Он перестал улыбаться и, наклонив голову по-отцовски, исподлобья глядел на мужика.
– Я что, – ответил Никита и отвел глаза, – я говорил: я служить барину служил, а надо теперь и деревенским своим послужить.
– Во всяком случае, – сказал Назимов, – какие бы порядки ни настали, ты отца обижать не будешь?
– Да что ты, Сергеич! За что ж обижать? – взявшись рукой за грудь, сказал Никита.
XVII
В комнате отца было сумрачно от серого неба и остро пахло старостью и табаком. Он сидел у окна, положив на ручки кресла руки, и его большая, со спутанными седыми волосами, голова заметно дрожала. Он выслушал все, не проронив ни слова, медленно поднял на сына усталые глаза и стал смотреть в окно. Там стояли голые яблони да покачивали вершинами ели.
Часть втораяI
Тимофей Максимов сидел в дверях теплушки. Сторона была солнечная, и его обогрело. Уже шли знакомые места. То открывалось ровное болото, то снова тянулись заросли сосен, кривых берез и голой, с черными шишками, ольхи. Под насыпью шла баба в поршнях. Обмотанные чистой холстиной ноги были перекрещены ремешком, новый полушубок был узок в плечах, но широк и толст на заду. Шла она, легко переступая хорошо обутыми ногами, и отставала от мелькающих вагонов.
У полустанка, где виднелись покрытые снегом поленницы, поезд остановился. Тут по-лесному пахло снегом и хороши были росшие вдоль линии полностволые, прямые, в черных чистых рубцах по шелковистой коре, березы. Тимофей знал эти места. В пятнадцати верстах жил отец.
Когда набравший дров паровоз тронул поезд, Тимофей уже был далеко. Он шел лесным проселком. День был теплый, сквозь негустые березовые вершины видны были проходившие по солнцу желтоватые облака. С поля шел чистый ветер.
В версте, за полустанком, перед деревней на бугре стояли три, с чехлами на дулах, пушки. Кони отдыхали, постромки были опущены. Верховой на рыжем лохматом коне что-то кричал, а ездовые помогали коням тащить на бугор четвертую, без надульного чехла пушку. Она была на половине подъема. Спешившиеся артиллеристы, взявшись за уздечки, помогали худым, выгибающим шеи коням: одни замахивались, другие подкладывали под колеса измочаленные кругляши, все кричали, и под крик кони вытащили пушку на гору.
– Какой бригады, товарищ? – спросил Тимофей ездового в порванной снизу шинели.
– Вся пятая армия отступает.
– Разве немец сюда идет?
– Эвоно! – ответил насмешливо тот, – когда Двинск-то сдали! Не сегодня-завтра Псков займет.
Деревня была с большими избами. На широкой улице стоял нераспряженный пехотный обоз, и у повозок не было часовых. Тимофей толкнулся в крайнюю избу. В ней было душно, на полу вповалку спали обозники. В другой избе он нашел хозяйку. Спустившись в погреб, она вынесла ему каравай хлеба и горшок молока.
Он поел в тишине и покое. Баба перебирала тряпки и шерстяные, вываленные на лавку из лукошка, мотки.
– Какой сегодня день, мамаша?
– Вторник, милый, – ответила она.
Тимофей, поглядев на бабу, вздохнув, стал переобуваться. Он скинул сапоги, которые не снимал больше недели, достал из мешка казенную рубаху и, разодрав ее, обернул холстинами ноги.
Попрощавшись, он вышел на улицу, и его снова обрадовало деревенское небо, и крыши изб. За околицей он увидел серого, запряженного в пулеметную двуколку коня. Отвязавшись, он вышел за околицу и запутался, наступив на вожжу. Свернув с дороги, он стоял, понуро глядя на снег.
– Ах ты, дурак, – сказал Тимофей, подойдя к запутавшемуся коню и, нагнувшись, захватил ногу у копыта. – Вот так-то, дурак, – добавил он, когда худой серый конь послушно поднял ногу. Он освободил коня, и ему стало весело. – А что! – неожиданно подумал Тимофей, и у него радостно завело дыхание. В деревне было тихо, в поле пусто. Он прислушался, а потом, подобрав вожжи, вскочил на двуколку…
II
К городу он подъезжал на закате. Конь был голоден и тяжело тянул. Густое желтое солнце стояло над полем, телеграфные столбы уходили вдаль, тлели струны, через дорогу переносило сухой снежок. Черные, связанные заборами избы пригорода низко сидели в снегах, кривые окна горели огнем заката. По шоссе отступали войска. Кони мотали головами, солдаты в папахах по-мужицки неторопливо брели сбоку повозок. Шинели и кони порыжели от заката, солдаты казались рыжебородыми и кареглазыми. Тимофей выехал к реке. По небу разлилась желтая заря, на другом берегу, над потемневшей, окруженной деревьями церковью, взлетая и садясь на вершины, шумели галки. Темнело, но выходившие на реку дома не зажигали огней.
Пять верст от города конь прошел шагом. Изба отца была крайняя. Тимофей остановил коня перед старыми воротами и спрыгнул. Калитка была закрыта. Он звякнул несколько раз железным кольцом и заглянул в окно. Мать подошла, поглядела на него и не узнала. Тимофей услышал, как отец, хлопнув дверью, вышел из сеней на дворовое высокое, поскрипывающее от мороза крыльцо, ворча спустился по износившейся от ходьбы лестнице и сердито отодвинул ржавый засов. В накинутом на плечи полушубке, он всматривался, загораживая вход.
– Ты, что ль, Тимка, – удивленно сказал отец. – А я думал, солдат на постой.
За калиткой они обнялись и поцеловались.
– Принимай добро, – сказал Тимофей.
– Добро-то добро, – осмотрев коня и двуколку, вполголоса сказал отец, – а стоит ли, Тим? Немцы придут, будет плохо.
Мать стояла на крыльце и прислушивалась. Она сначала не узнала сына. Потом, торопливо спустившись на двор, она подбежала и, захватив Тимофея за рукава шинели, прижалась к нему головой, плоской грудью и заплакала. Он, как был в папахе, нагнувшись, поцеловал ее в щеку.
– Куда казенную повозку денешь? – спросил отец.
– Устроим, – спокойно ответил Тимофей.
Он вышел на улицу. Все было тихо. Высыпали звезды, снег начинал похрустывать. И под звездным светом и вечерней синевой еще зимних, но уже тронутых весной небес мирно дышала деревня. В чистом охлажденном воздухе чувствовался запах хлебов и изб. Тимофей подал коня с двуколкой задом, завернул и поехал за деревню. Он распряг коня, бросил повозку на дороге, взял пулемет в охапку и, проваливаясь по колена, отнес его в кусты, кинул, забросал снежком и, выбежав на дорогу, потоптался, стряхивая с сапог снег, поглядел на выходивший месяц.
III
Мать Тимофея долго не могла заснуть. Всю ночь по дороге через деревню шли солдаты и везли тяжелое. Перед зарею в город потянулись мужики. Она опустила с постели ноги, нащупала валенки, обулась и подошла к обмерзшему с краев окну. Мужики были дальние, их кони заинели от ночного мороза.
Тимофей спал на полу, накрывшись с головой тулупом. Посмотрев на него, она сняла с постели свое одеяло и, прикрыв им босые ноги сына, побрела в темные промерзшие сени, где у стены стоял деревянный ларь. В ларе она хранила полотна, шерсть и рубахи. Сверху, под тяжелой суровой холстиной, лежали лакированные Тимошины сапоги, синий витой, с рассыпчатыми шелковыми кистями пояс и голубая рубашка, в которой он гулял последний раз. Она вынула из голенищ сапог шерстяные мотки, засунутые туда, чтобы лак не потрескался, и унесла одежду в избу. Рубашку она положила на лавку, а на нее – свернутый пояс. Она разгладила кисти, и шелк цеплялся за ее огрубевшую ладонь.
Она села на лавку и вспомнила, как осенью Тимофея забрали на военную службу, как он здесь, прощаясь, гулял, как потом ей пришлось смывать кровь с голубой рубашки. В ту осень, в дождь, он приехал со своего хутора, с Замошья, вместе с женой Варварой. Она заплакала, посмотрев на скучное лицо сына, и стала накрывать на стол. Она поставила щи со свининой, два теплых, с намасленной коркой, закрытых полотенцем, пирога, а отец принес бутылку отзывающегося гнилым хлебом самогона. В избе Тимофей открыл привезенный деревянный сундучок и надел праздничную голубую рубаху. Старик, захмелев, стал разговорчив, а Тимофей хмурился. В избу пришли новобранцы, пять человек, все одногодки. Тимофей надел новое пальто, синюю блестящего сукна фуражку и вышел с ними на улицу. Они прощались, заходили в избы, и их угощали. Они обошли всех и начали гулять по деревне. На войну угоняли и гармониста, худого сутуловатого парня с бумажной розой, воткнутой за козырек фуражки. У него на плече, на широком ремне, висела тяжелая старая гармония. Накрапывал дождь. Улица была широкая, мощеная, но из изб никто не выходил, только девки и ребятишки глядели из окон. К проводам все привыкли, из каждой избы кто-нибудь ушел на войну. Гулять было обидно. Тимофей был уже сильно во хмелю. Она, боясь за него, вышла за ворота и стояла, накинув платок. Тимофей шел, обнявшись с двумя мальцами, его лицо заострилось и побледнело, он нарочно из-под фуражки выпустил прядь волос. Когда дождь пошел сильнее, из соседней избы выбежала сестра гармониста, силой отобрала гармонию и унесла ее в избу. Всем стало зло и скучно. Тимофей, остановившись посередь дороги, стал привязываться к гармонисту. Его успокоили и заставили поцеловаться с хмурым сутуловатым мальцом. Когда разговоры покончили и пошли дальше, Тимофей ударил гармониста по лицу. За того вступились. Завязалась драка. Тимофей был нетверд на ногах и от удара упал, потерял фуражку. Она подбежала, когда его поднимали. Его голова была в крови. Он смотрел исподлобья. «Пойдем, Тимоша, пойдем, сынок», – говорила она, а он глядел на нее узкими и злыми глазами. На него надвинули фуражку и, крепко схватив под руки, повели. Когда он очнулся в избе, уже смеркалось. Варвара сидела у окна и плакала, пьяный старик спал. Тимофей лежал поперек кровати, и она, подставив лохань, из ковша поливала его рассеченную голову. Розовая с кровью вода стекала с прямых потемневших волос, и, не говоря ни слова, стиснув зубы, он, поматывая головой, глядел в воду.
IV
Печь была растоплена, справившийся в город отец ушел на двор запрягать, когда Тимофей проснулся. Он надел не голубую рубашку, как думала мать, а новую гимнастерку. Мать, поглядывала на него, но он был хмур и молчалив. Напившись чаю, он вышел во двор, где отец запрягал вороного. В это утро Тимофею все казалось скучным и, не поговорив с матерью, он вышел за калитку.
Поле под солнцем играло морозом, тянул ветер. Во втором дворе слева открыли ворота, и на улицу, стоя на коленях в дровнях, выехал парень в тулупе и солдатской папахе.
– А, Тимоша! – сдерживая коня, сказал он, – вернулся!
Тимофей неторопливо подошел к поспешно скинувшему рукавицу парню, и они поздоровались.
– Куда справился?
– В город, – оглядывая новую, с двумя карманами на груди гимнастерку, ответил парень. – Туда до зари все мужики потянулись. Сегодня армейский склад разбивать будут.
– А знаешь что, – неожиданно сказал Тимофей, – и я с тобой поеду.
Сразу повеселев, он побежал на двор. Запряженный в дровни вороной стоял головой к воротам. Отец поднимался на крыльцо.
– Послушай! – окликнул его Тимофей. – Вот что, – сказал он, когда отец спустился. – Ты запрягай кобылу, а на вороном я поеду.
Отец нахмурился и хотел что-то сказать.
– Да брось ты свое рассуждение! – раздражаясь, сказал Тимофей. – Я дело говорю. Сегодня армейские склады разбивать будут.
Он вбежал в избу, поспешно надел шинель, захватил с печки связку веревок, огляделся, думая, не забыл ли чего, и, не сказав ни слова матери, побежал на двор, застегивая на ходу шинель, загремев по лестнице тяжелыми сапогами.
V
На площади стоял ярмарочный гул. На площади густо ходила толпа. В ней больше всего было крепко подпоясанных мужиков в ольхового, белого и орехового цвета тулупах. Среди них были вернувшиеся в деревню, снявшие обмундирование солдаты, которых можно было узнать по глазам, и квартировавшие в городе артиллеристы в длинных шинелях, в мягких черных фуражках. Стоял ровный гул, как после удара колокола. На площади видна была деревянная трибуна с перилами, на ней что-то краснело. Человек в черном то отшатывался от перил, то, схватившись за них руками, нагибался к толпе. Оттуда долетал хриплый, смешанный, быстро выдыхающийся крик.
Над всем возвышался собор. Белый, с высокими окнами, он стоял посредине, и из его тела выходили каменные лестницы крытых притворов с гранитными, темного блеска колоннами. Он был освещен с реки. Северная сторона была темна и морозна, а вверху, в ясном синем небе, с белыми, уносимыми ветром облаками, дробилось золото крестов и резко белело, словно вытесанное из снега, ребро колокольни.
Тимофей поставил коня у соборной стены.
– Максимов!
Тимофей повернул голову. Крикнул знакомый мужик. Поднятый ворот его новой шубы стоял выше шапки. Он ехал в розвальнях стоя.
– Здорово, Петр! Как живешь?
– Да, слава Богу. Вот видишь, по большим делам справился, – останавливая коня, посмеиваясь, сказал Петр.
– Что, склады откроют?
– Должны открыть. С увозом-то маленько запоздали.
– Ай! – сказал Тимофей, – а разве что слышно?
– А то слышно, что немец под Псковом.
– Так, – сказал Тимофей и покачал головой. – Значит, завтра к нам. Веселое дело.
– Да уж на что веселое!
Позади закричали. Петр, поправив вожжи, тронул. Оставшийся на месте Тимофей прислушался. Круглый, сиповатый говор был слышен везде.
– Подо Псковом идет, а, Боже мой! – быстро сказал ему худой мужик в черной шапке, – и на лошадях и пешком тащат. Валенки, полушубки возами везут. Так разов семь возьмет – и богат.
Неподалеку артиллеристы продавали коней. Один из них, в шинели до шпор, гонял верхом. Мужики торговались, смотрели; а один из них уже вел в поводу рыжую кобылицу. Верхом, без седла гарцевал на артиллерийском коне, скаля зубы, цыган.
– Как торгуют! – с восхищением сказал стоявший в толпе мещанин. – Все продают, подлецы!
VI
Отец Тимофея ехал верхней улицей. По дороге он встретил знакомого мужика, и тот сказал, что на этой неделе сожгли Кудрово. Кудровская земля принадлежала старухе Львовой. Там старый дом был совсем гнилой, а новый, за пять лет до войны, рубила знакомая плотничья артель. За постройкой смотрел приехавший из Пскова сын старухи офицер Львов. Он сам вымерял место, сам выбирал деревья в лесу, приказал перенести из старого дома вещи, каждый год приезжал на лето с женой и сыном, но недолго пожил. На третий год войны, летом, в июльскую жару, через деревню провезли его тело. Впереди шла ломовая телега, запряженная вороным конем, на ней стоял большой, из соснового теса, длинный ящик, в котором был вложен фронтовой цинковый запаянный гроб. Вдову вели под руки мать покойного, сухая строгая старуха с карими горячими глазами, и сопровождавший тело молодой офицер. За деревней подвода свернула на большак, и вышедшие за околицу бабы долго глядели, как в июльских хлебах уплывал деревянный ящик и на нивы сносило тяжелую пыль…
Василий арендовал у Львовой покосы. К весне все господские земли новая власть должна была передать крестьянству, и Василий не платил аренды. Но время было нетвердое. Изредка, в базарные дни, приезжая в город, он ставил на львовском дворе коня и заходил поклониться.
Свернув с верхней улицы, Василий остановился перед двухэтажным каменным домом. Лет сорок назад, во время пожара, он один уцелел, защищенный садами, железной крышей и толстыми стенами.
Василий прошел во двор и поднялся наверх по большой каменной лестнице. Из столовой к нему вышла Львова. Она была в коричневом широком вдовьем платье.
– Здравствуй, барыня, – сказал Василий и поклонился. – Вот заехал сказать, что ваше Кудрово сожгли.
VII
До вокзала было полторы версты. Выглаженная полозами дорога сверкала, обметенный ветрами полевой снег загорался металлическим блеском полдня. Тимофею попались встречные. Мужики везли с разграбленных складов ящики с консервами, тюки гимнастерок, свертки кожи, связки солдатских валеных сапог, рис и бочки свиного сала. Мещанка с сыном несла ведро патоки. На ней был солдатский полушубок, а на мальчишке – новая шинель.
Слева сквозил ольховый лесок, а за ним темнели построенные городком военные склады. Поле было порезано санными следами. Дул веселый и сильный ветер. Вокруг городка скопился табор. Быстро и легко подъезжали порожние, нагруженные возы направлялись прочь. За версту были слышны крики, ржанье и тяжелые удары.
Тимофей свернул. Рядом, к военному городку, бойко бежала маленькая, в веревочной сбруе лошадь. Невысокий, крепкий, как столб, мужик стоял на дровнях, расставив ноги, и часто покрикивал. Его грязная солдатская папаха была надета прямо, драный полушубок туго перетянут ремнем.
– Все к городку едут, – крикнул он, обернув к Тимофею избитое оспой, заросшее клочковатым светлым волосом лицо. – Поедем и мы!
Дровни поравнялись. Он казался хмельным. Маленькие карие глазки блестели.
– Ну и народу! Весь снег затоптали! Кто ломает, кто рвет, кто во двор, кто со двора, а никак не пробиться!
– Много за утро набрал? – спросил Тимофей.
– Какое, милый! Разве это много? Первый раз штаны солдатские взял, второй раз приезжал – одно железо белое. Бес, вот я дурак-то! Взял целый воз железа белого на ведра! Да что! Я его с версту отвез, зарыл в снежок и вся недолга!
Навстречу от городка седобородый старик катил бочку селедок. Шапка спустилась ему на глаза, он устал, он то подталкивал бочку ладонями, то, выпрямляясь, толкал ее обутой в лапоть ногой.
– Много везут, – сказал Тимофею мужик. – Все деревни пустые. А с вокзала солдаты с орудиями отступают. Нехорошо! Немец близко, а тут такая форменная грабиловка затеяна. Боже мой, вот грех-то!
– А сам справился, – смеясь, погоняя коня, сказал Тимофей.
– А как же, милый, – насмешливо глядя ему в глаза, ответил мужик, – и я огляделся!..
Было за полдень, когда Тимофей, возвращаясь домой, ехал городской окраиной, закрыв шинелью тяжело нагруженный подошвенной кожею воз. Вместо шинели на нем был новый белый с сыромятными завязками полушубок. Город пустовал, солнце освещало низкие дома с толевыми и красными крышами. Только у ворот одного дома стоял маленький, в высокой каракулевой шапке купец. Увидав Тимофея, он погрозил:
– Эй, малец, – крикнул он. – Попадешься!
Дорога шла под гору. Тимка вскочил на задок саней, поправил папаху, и сани так сильно и весело пошли вниз, что у него ветром распахнуло полы нового полушубка.
VIII
Анастасия Михайловна опустилась в кресло и надела очки. На столе лежала развернутая Библия. Опирая ее о край стола, она, чтобы себя успокоить, в полслуха начала прерванное чтение. Ей шел семьдесят второй год: гладко причесанные на прямой пробор волосы отливали желтизной, широкие рукава прямой старинной кофты прикрывали усталые, морщинистые руки.
Первые слова, всегда смирявшие ее, как церковная тишина, были горестны. Придерживая Библию, она правой рукой сняла очки.
– Господи, – сказала она, – в какое время приходится жить.
Библия была древняя, в дубовом, обтянутом кожей переплете. На титульном, цвета старой слоновой кости, листе темнели крупно напечатанные имена погребенных и истлевших: царя, царицы и патриарха. Под началом киноварных букв узкими столбцами текли славянские бурые строки. Отметки, начертанные на полях дедом, выцвели и водянисто порыжели. Как земля почернел обрез, с шорохом отходил лист от листа. От листов пахло воском и зрелой землей.
Меж страниц лежали легкие ландыши, розы, жасмины и прямые, в тончайшем плетенье рыжих жилок, прозрачные кленовые листья. Лепестки роз крошились. Ландыши отцвели в свой срок в кудровском бору, одеревенели розы, корни жасминов стали садовой землей.
Библия была в цветных закладках: бабкина, парчовая – серебряные травы по зеленому полю, и любимая материнская – голубая с бисерной вышивкой, и девичья темно-синяя лента из косы. Ее Анастасия Михайловна положила в день своей свадьбы. Среди закладок была алая анненская лента сына, снятая ею с рукоятки его шашки.
В шестнадцатом году, в товарном вагоне, привезли его гроб. Мертвого лица она не увидела. Офицер передал ей письма, изломанные, на красной подкладке золотые погоны, шашку, ордена и потемневшую родовую иконку Нерукотворенного Спаса, величиною с ладонь.
На деревенском погосте она не плакала. Ее сухое, темное, с поджатыми морщинистыми губами, с седыми волосами на подбородке лицо было сурово, глаза высохли. Во всем темном, она стояла с внуком. Нагорное кладбище осеняли старые сосны. В зной, во время похорон, аисты, запрокидывая головы, трещали костяными клювами. Лицо Ольги, зачастую не ладившей с мужем, опухло от слез, она уже не могла плакать и держала у рта, под крепом, платок. Когда мать вздыхала, у Сережи начинала склоняться голова с худеньким затылком. Анастасия Михайловна клала правую руку на плечо внука, и он, выпрямляясь, оглядывался на нее влажными серыми глазами.
После смерти сына она часто ходила на загородное кладбище той дорогой, по которой ее скоро понесут. Она знала, что впереди поедет телега с дрожащими еловыми ветвями, мужик будет скидывать их на дорогу, за городом у кирпичных ворот ее встретит редкий кладбищенский звон и причитания простоволосых нищих.
Она полюбила кладбище, как свою дубовую рощу, как дом, который нужно обжить. Кладбищенская дорожка ведет к церкви. Кругом старые ели, березы, много в вершинах гнезд. Недалеко от входа, налево – чугунные, свисающие с каменных столбов цепи (ладыгинское купеческое место). Меж обшитых дерном могил – гранитный крест. Приходя сюда, она опускалась на колени и, припадая лбом к могильной земле, молилась за родителей. Она хозяйственно-грустно следила за могилами, приносила цветы своего сада: резеду, анютины глазки и сажала их, разрыхляя землю рукой. Город далек, в ограде – береза с низким навесом ветвей. Начиная с весны, ландыши развертывают на могилах темные трубки. Летом на могилах цветет чистотел, с полными оранжевого сока стеблями. Летом в березовой листве поют птицы. Вечер, церковно-кладбищенская служба, за березами – ровный и тихий заречный закат. Вздохами доносит пение из открытых церковных окон, по могилам – женщины и дети. Осенью с березы падает зубчатый лист, старые обросшие мхами стволы темнеют от дождя, в развилинах сучьев чернеют галочьи, грачиные гнезда, церковь с золотыми мокрыми звездами на потемневшем куполе по-осеннему легко стоит среди прохладных вершин.
На прошлой неделе она шла по присыпанной речным песком тропинке, и замерзшие комки, хрустя, распадались под ее ногами. Снег был выкидан за ограду, счищен с зеленой скамьи. Было пусто, тихо, вороны стряхивали снег. Анастасия Михайловна сидела и думала, что скоро меж родительских могил опустят ее гроб. Она знала эту землю, запомнила с материнских похорон: от березы идут корни, их тогда обрубили и измочалили лопатами, сверху слой земли черноватый, на дне – слежавшийся сухой песок.
А в доме стояла та утренняя тишина, когда в больших комнатах только три человека, и один из них, самый младший, еще спит. Солнце шло к его окну, в столовой неторопливо подрагивали часы, маятник за стеклом играл золотым переходящим блеском.
Без внука было бы одиноко в этом старом и большом доме. С вечера Сережа сказал, что первого урока не будет. Эту зиму мальчики занимались днем, а гимназистки вечером. В женской гимназии стоял военный лазарет.
После смерти отца Сережа зимовал всегда у нее. Ольга вела хозяйство в небольшой оставшейся после отца усадьбе. Вначале Сереже было скучно без матери. Он сидел дома и рисовал. Анастасия Михайловна отвела ему солнечную комнату с большим письменным столом и книжным шкапом. Он снес в нее все книги, перетаскал с чердака пыльные связки старых журналов, где-то отыскал старинный, с медной ручкой тесак и повесил его на волчью, подбитую синим сукном шкуру. Анастасия Михайловна, радуясь, наблюдала, как от вьет в ее доме гнездо.
К нему начали забегать приятели. Они катались с гор, ходили в лес на лыжах, лазили на стены старой крепости, что на островке, и строили на дворе свою, снежную, с круглыми полешками вместо пушек. Они готовили для боя кучи снежков, стругали деревянные сабли, выпиливали шиты, рисовали на них цветными карандашами гербы и с криком воевали в глубоком снегу большого сада.
Анастасия Михайловна боялась за его юность, ее пугала слабая окраска овального, с припухлыми по-детски губами, лица, нервность, влажность печальных серых глаз.
Часы пробили половину. Нужно было его будить. Анастасия Михайловна прошла в гостиную. Кружевные занавеси голубели, как иней, большой ковер мягко цвел красновато-бурым узором. И от лежавшего на полу, падавшего из четырех высоких окон солнца в гостиной по-утреннему было радостно, светло, и солнце отражало черный блеск голого рояля и прозрачный холодок стеклянной двери в прихожую.
IX
Сережа лежал, открыв глаза, с ладонью под щекой. Вчера, поздно вечером, он взялся за алгебру, но глаза слипались, в комнате хорошо на ночь протопили, и он решил выучить все на свежую голову. Проснувшись, он разрешил себе поваляться в постели еще пять минут.
Стрелка маленьких, висевших на стене часов успела пробежать целый круг. Сережа, вздохнув, крепко потянулся и лег на спину. Сегодня обязательно вызовут по алгебре. Он подумал, хорошо бы заболеть. И ему показалось, что он немножко болен, голова несвежа, ее трудно приподнять с подушки. Он прищурился. Потолок делался мутным. Это не потолок, а река, и по ней плывет размолотый весенний лед.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.