Текст книги "Купол Св. Исаакия Далматского (сборник)"
Автор книги: Александр Куприн
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
– Как звать?
– Яков Савров.
– Ты в караул назначен, – кинул солдат и, помуслив карандаш, медленно записал имя. Переписав всех, он спрятал бумажку, поглядел в разбитое окно дома и, обернувшись, пересмотрев мужиков запухшими зелеными глазами, остановив на Никифорове свой взгляд, усмехнувшись, сказал:
– Гадость надо убрать. Пусть твоя баба пол вымоет.
Солдат ушел. Никифоров сел на крыльцо, достал кисет и, наклонив голову, скрывая от мужиков лицо, стал медленно свертывать.
– Это в укор-то, значит? – вполголоса сказал Якову Боровиков. – Ну он больше к народу и в стражниках тянул.
– Ты не знаешь, как дело было? – спросил Яков.
– А, брат, – сурово ответил Боровиков, – здесь только тот, кто был, знает, сколько пуль всадил.
Небо на закате посветлело. От мельницы пришла Дарья в полушубке, темном платке и высоких сапогах. Она отвела мужа за дом и сказала:
– Пойдем, Яш, не стали бы стрелять.
– Я бы, Дарьюшка, ушел, – ответил он горько, – да бес их возьми, в караул назначили. Ты хлебца мне принеси.
Когда она ушла, Яков сел на крыльцо пустого дома. Лес перед вечером шумел полно и долго. По лесу, торопясь, шла девка в белом платке, направляясь к тому страшному месту, где меж стволов мужики рыли могилу. Перед домом росла тонкая и прямая сосна с раздвоенной вершиной. Снег под ней по-февральскому был в мелких шишках и сухой игле. По-вечернему затеплились ее восковые суки, по-вечернему на снежную поляну пал легкий отсвет зимней зари.
VII
В сумерках над полем летали первые порошинки. Небо было пушисто и серо, лес стоял зеленый и прямой. Дарья несла завязанный в платок, покрытый хлебом горшок щей. В поле к полуголой ели уже был выставлен от Городища пост. Там стоял туго запоясанный по тулупу Боровиков и одетый в черное стражник.
В бревенчатой, срубленной на краю парка школе топили печь. Сидя на корточках, в расстегнутом белом полукафтане, плотник Терентий подкладывал дрова. В углу, в шапке и в армяке, лежал большой голенастый мужик Савелий. Яков сидел на разостланном на полу тулупе и слушал разговор чернобородого, устраивавшегося на ночь кузнеца. Опустившись рядом, Дарья достала из кармана деревянную ложку, и Яков, развязав узелок, перекрестился, снял теплый и влажный хлеб и поставил промеж вытянутых ног глиняный горшок со щами.
Она глядела на него. С растрепанной бородой, со спутанными волосами, он ел, опустив глаза, зачерпнув, проводил ложкой по краю и вытягивал длинную и худую шею.
Темнело. На воле начал падать снег. Он валился чуть косо, большими и белыми хлопьями. Печка медленно разгоралась, тяжелые и сырые поленья сипели, на бересте таял лед.
– А вот не знаю, милый, – уклончиво говорил мужику кузнец, – так и скажу, что не знаю. Да и как узнаешь? Каждый пятится от худого дела.
Лежавший в углу Савелий сел, отогнул поднятый воротник армяка и поправил низко надетую шапку. Он подождал, не скажет ли еще чего кузнец, но все молчали.
– Вызвали его на крыльцо, – твердо и мрачно сказал Савелий, – он вышел без оружия. Они там говорить начали, говорить и выстрелили. Он на уход к лесу побег. Они со сторон стрелять. Его сзади лопнули. Я подошел, а уж и мозги из головы вывалились.
– И чего он в город не уехал, дурак, – медленно сказал один из мужиков.
– Да если б он худой был, – ответил кузнец.
Терентий отошел от огня, сел спиною к стене и обхватил руками обернутые белыми суконными сборами тонкие ноги. Яков опустил ложку и задумался. Дарья вздохнула. Окна потемнели, крестовины рам забелели от свежего снега.
– Вот как дело было, – подняв голову, спокойно, в наступившей тишине, сказал Терентий. – Мы сошли туда после заката солнца. В этот час. Вызвал его солдат на крыльцо, с ним вышла жена. «Что вы, братцы, собрались сюда, наверно, вы, братцы, пришли меня бить? Ведь это будет нехорошо, ведь это будет самосуд». Окружили мужики чужие его. Кто-то торнул штыком в пузо. Он не упал, а побежал к лесу по чистой поляне. Убежал он саженей семьдесят, а кто-то сбоку, со стороны приложился… Он и сунулся. Подбежали к нему, ударили в упор, в голову. Савелий правду говорит, мозги были выехавши.
– Верно, – сказал из угла Савелий, – его вызвали на крыльцо, начали говорить: тебя бить будем. Он сразу на уход. Его на бегу ранили, а когда лег – убили. Санька али солдат убил?
Потрескивая, разгоралась печь, и на проконопаченную белым мохом бревенчатую стену падал свет.
– В это время, – снова сказал из темноты Терентий, – жена его кричала и просила у народа: не троньте хоть меня. «Нет, барыня, мы тебя не тронем. Иди спать в свою комнату». Прошла она в комнату, а тут солдат с Санькой вернулся. «Нет, – Санька говорит, – нельзя нам ее оставить. Она расскажет, кто бил, а немцы придут, будет плохо. Надо следы скрывать». Посмотрели в окошко. Видят ходит по комнате. Ну, в дом не пошли, а в окно выстрел дали…
– Ой, бросьте, не говорите того, что худое было, – сказала Дарья.
– Яш, а Яш, – погодя шепнула она, – брось ты этих, отойди к родне в Бердино, пусть перетихнет.
В коридоре послышались шаги. Толкнув дверь, вошел солдат. Его шинель была застегнута, папаха побелела от снега. Приставив к стене винтовку, он снял папаху и обил ее о косяк. За ним, внося холод, вошел Санька в острой барашковой шапке, чужой мужик и девка в полусапожках, в черном полупальто и белом платке. Она поздоровалась с Дарьей, села рядом и вытерла рукавом румяное, влажное от снега лицо.
– В яму-то закопали? – спросил солдата Савелий.
– Закопали бесов!
– А сильная женщина, – сказал Санька. – На семь пудов, вот какая.
– Она едва в эти двери влезла, – сказал чужой мужик. – Теперь нет таких баб, словно три бабы вместе сложены.
Солдат засмеялся. Он сел с Санькой на лавку у окна. Санька передал ему кисет. Расставив ноги, склонив голову, солдат стал разматывать ремешок.
– В крови заплывши лежали, – сказал Санька. – Даже страшно какие здоровые.
– Надо знать, – уверенно ответил чужой мужик, – что в таких здоровых людях много крови.
– Приставиха жирней, – сказал солдат. – Ее не скоро порешили. Все как-то не нять было бить. Штыком кололи, да не помирала, – настолько жирна. Как бросили в яму – так твякнуло.
– Вас бы бесов расстрелять за такие дела, – сказала девка.
Все посмотрели в ее сторону. Она сидела около Дарьи на свету, вытянув ноги, и на ее подкованных полусапожках таял снег.
– Ишь ты, какая смелая, – сказал солдат.
– А кто штыком колол? – резко ответила она. – Барыню-то, говорят, все штыком мертвую кололи.
Мужики угрюмо молчали.
– Вот послухай-ка, Дарьюшка, – сказала девка, – про Саньку говорили, будто он с ней жил. Тьфу! Брешет народ. Стала бы она с такой дрянью спать. Санька пришел к могиле, а ему смеясь: твою пасестру убили… Ой, тошненько, они свою работу насилу до ямы донесли. В простынях да в крови так и бросили. А какая барыня была: толстая, черная, волосы носила с высоким чубом. Я, бывало, ей ягоды брала. Ой, поглядела я, пальцы-то переломлены, как кольца сдирали, а у него руки выворочены – так тащили. С насмешками в могилу бросили. Тую вниз, а его наверх. С усмешками все.
– А, будет болтать, – сказал солдат, – убили и конец!
– Безвинных людей убили, – хрипло сказал кузнец. – Я говорю, зачем их было бить, можно миновать было.
– Так ты бы тогда и сказал.
– А что говорить? Тут ничего не сделаешь. У каждого своя судьба.
– Ты бы сказал, – насмешливо добавил солдат. – Я бы тогда тебя первого из винтовки вгорячах приложил.
– Приложить каждого, друг, можно…
– Нам разве антересно, – лениво сказал солдат.
Он вычеркнул спичку. Огонь осветил измятую, грязной поддельной смушки папаху и зеленоватое, с толстым носом лицо. За окном густо падал снег, и Дарья молча стала собираться домой.
VIII
За рекой посинело. В шесть часов ударили ко всенощной. Когда Анастасия Михайловна вышла из дому, начинались сумерки. В садах успокоились вороны. Снег казался белее, дома ниже. На главной улице вывешивали белые флаги.
Собор был темен, холоден и пуст. Стоявший у закрытого свечного ящика староста не узнал Анастасию Михайловну. На ней был простой черный платок. Перед иконой Богородицы в холодном медном подсвечнике горели три свечи. Слабо был освещен лампадами алтарь, тяжелым казалось золото развернутого складнем иконостаса. На клиросе пел и отвечал на возгласы псаломщик. Он, в шубе, стоял перед аналоем с прилепленной свечой. Всенощная шла без молящегося народа. Было пусто, словно в церкви стоял бедный гроб.
Перекрестившись, Анастасия Михайловна опустилась на колени. Начинали Великое Славословие. Холодны были плиты пола. Пели в два голоса: псаломщик и сторож. Покаянно, на коленях, она слушала, преклонив главу.
Слава в вышних Богу
И на земли мир,
В человецех благоволение…
Никогда еще не был так скорбен вечер. За стенами – опустевший город, сумерки, ожидание врага. Соборная пустота и холод на родной земле. «Господи, врага встречаем», – думала она. А на клиросе пели единым дыханием:
Хвалим Тя, благословим Тя,
кланяемтися, славословим Тя, благодарим Тя,
великия ради Славы Твоея.
Господи, Царю Небесный,
Боже Отче Вседержителю,
Господи, Сыне Единородный…
Она стояла на коленях перед образом Богоматери. На Ее груди при неровном свете туманно переливалась подвеска из мелкого речного жемчуга. Лик Ее был нежен и кроток, к плечу припадал Младенец. Анастасия Михайловна вспомнила, как девушкой выстаивала с покойной матушкой всенощную, как уставала, становилась на колени, начинала сильнее молиться, а церковь тихо пела, прославляя и кланяясь, и в тишине казалось, что нет никого, все едины и, как тихое вечернее пение, – свет над главами городских храмов. И меж лесов и озер, в смолкших по-вечернему погостах, над малыми куполами деревянных церквей – легче зари свет и небо радостно, а земля по-вечернему мирна и благословенна.
На всяк день благословлю Тя
И восхвалю имя Твое во веки
И в век века.
Теплом наливалось сердце, по щекам текли слезы, и слезы были радостны и легки, как спадающий на весеннюю траву теплый дождь, и счастливо и смиренно припадала она перед Владычицей, а когда поднимала глаза, колеблясь, оживал Ее лик и милостива и благостна была Ее улыбка. И все любила она: тихость храма, славословие вечернее, украшавшие Владычицу теплые жемчуга, воды протекавшей за храмом Великой, вечерние тополя, и уже не было стен: все едино хвалило милость и радость Ее.
…Буди, Господи, милость Твоя на нас,
яко же уповахом на Тя.
Благословен еси, Господи,
научи мя оправданием Твоим.
Господи, прибежище был еси нам в род и род…
И теперь, глядя на образ, она плакала от горечи сердца, и казалось, в скорби был лик Богородицы, в слезах смуглая щека. И среди снегов, в пустоте зимнего вечера, перед приходом врага – только Она над забытым в снегах черным городом – Ее древний, скорбный лик.
Медленно, в холоде, горели свечи, неподвижно висели на древках тканные золотом хоругви. Быстро правили службу. Было время смирения, когда закрыты Царские Врата, и золото виноградных ветвей – на алой алтарной занавеси. Привычно читал псаломщик и, кончив, сказал:
– Именем Господним благослови, отче!
В темной рясе, в одной епитрахили, священник вышел северными дверьми.
– Боже, ущедри ны и благослови ны, просвети лицо Твое на ны и помилуй ны.
– Аминь, – ответил чтец.
– Христе, Свете истинный, просвещающий и освещающий всякого человека, грядущего в мир…
А уже на клиросе быстро запели. Благодарственное пение глухо звучало в пустом соборе.
– Слава Тебе, Христе Боже, – подняв узкое худое лицо, сказал священник.
Псаломщик ответил, прочел молитвы. Взявшись левой рукой за епитрахиль, священник остановился против Царских Врат, лицом к пустому и темному храму, и начал говорить отпуст. Он кончил и стоял в больших, видных из-под рясы сапогах, узкогрудый и худой.
– Вы одна сегодня, Анастасия Михайловна?
– Да, батюшка, одна.
Он вздохнул.
– Такие времена, такие времена, – сказал он, – Божье попущенье.
– Благословите меня, батюшка.
– Господь благословит.
Она целовала его руку, подошла к Скорбящей и помолилась у Голгофы, где на траурном подножье белела Адамова голова, где на кресте был вознесен измученный, с кровоточащими ладонями Спаситель.
В пустой притвор залетали хлопья. Ровно белело крыльцо, темные гранитные колонны были холодны и блестящи. Когда она спускалась, вверху ударил колокол, неровно загудела медь. Через площадь цепью шли немцы в круглых железных шапках.
IX
Один из автомобилей, зеленый и длинный, с двумя немецкими офицерами, прокладывая свежие следы, проехал по главной улице и остановился против кирпичного дома. У ворот стоял бородатый, в черной шубе купец. Машина была русская, за рулем, в смятой фуражке с очками, сидел пленный шофер.
– Эй, борода! – крикнул он. – Отворяй ворота!
– В чем дело? – испуганно спросил купец.
– А черт их знает, – спокойно ответил шофер. – Видно, к тебе на постой.
Один из офицеров, в острой, затянутой материей каске, сидел отвалившись, подняв серого меха воротник. Другой, с молодым, красным от снега лицом, сидел очень прямо, подтянув к животу расстегнутую револьверную кобуру и держал в руках стек.
Собравшийся на панели народ помог отложить ворота, автомобиль попятился на середину дороги, дернулся, захрипел и въехал с неподвижно сидящими немцами на широкий купеческий двор. Молодой офицер выскочил первый. Худощавый, в черных крагах, в прусской высокой фуражке, он осмотрел двор и стеком указал шоферу на каретный сарай. Хозяин поклонился, но они, не глядя на него, вошли в дом.
– Первые идут сердитые, – сказали у ворот.
– Теперь до Новгорода пойдут, – ответил мещанин, – вот как-то везде будут белые флаги вывешивать.
– А уж и наши бежали, – сказала закутанная в большой платок женщина. – Целую неделю, как паутина, по всем дорогам тянулись. Сегодня, вижу, последние защитники поехали. Сперва деревенские сани, а потом броневик гремит по сугробам.
– А мужики-то с мешками приехали на базар, – смеясь, сказал мещанин, – хотелось им лавочки-то пограбить. Вот теперь распихивают добро, прячут.
Вверху тяжело роилось серое небо.
– Дураки, что радуетесь, зубы скалите, – сказал долго молчавший купец. – Враги пришли.
– А нам свои хуже врагов.
– Поверите ли, – ответил купцу горожанин в круглой барашковой шапке, – немцев встречаем, а и грустно, и радостно.
– А уж избави Бог от своих, – снова сказала женщина. – Чтобы Бог здоровья дал немцам. Дадут при себе спокойно пожить.
Купец не ответил. Он был сед и хмур.
В доме зажгли свет. Он упал на снег, и Сережа увидел, как чиста и пушиста пороша. За собором потемнело, снег падал крупными хлопьями. Он заносил крыши, сады, побелевшую дорогу, он падал сквозь голые липы у Покрова.
Там, против училища, остановился запряженный черными толстоногими конями крытый брезентом фургон. На дороге стояли тяжело нагруженные ранцами немцы. От них пахло железом и потом. С лицами, полускрытыми холодными касками, повесив на шеи винтовки, они молча курили крепкий табак и смотрели на окруженную голыми липами церковь и брошенные у ограды русские пушки.
X
Когда начал падать снег, въехали в деревню. Тимофей остановил подводу у ворот отцовского дома. Он вбежал в горницу и приказал матери накрывать на стол.
Разматывая платок, вошла комиссарша. Круглолицая, с подрумяненными скулами, она села в передний угол и, опустив, как кукла, руки, начала жаловаться, что остудила ноги.
Василий Максимов сидел на постели и хмурился. Вошел комиссар, лысый коммунист и чужой мужик.
– Вот, товарищи, – сказал Тимофей, – невесело живем.
Комиссар достал обшитую войлоком фляжку и подозвал Василия к столу. Комиссарше налили в граненый стакан. Все выпили. Спустив на плечи платок, расстегнув жакет, комиссарша показала городское с кружевным воротом платье. Ее подвитые белые волосы рассыпались кудельками по лбу, глаза заблестели.
– Угощайтесь, товарищи, – сказал Тимофей, – сейчас мамаша свинины зажарит.
На улице, головой к закрытым воротам, стоял серый конь, на котором приехал Тимофей. Рядом была брошена казенная подвода. Улица опустела, у забора были привязаны поседланные кони, ординарцы грелись по избам. На казенной подводе лежали запорошенные снегом мешки с мелким сахаром. Тимофей быстро перетащил тяжелый мешок на свои дровни, открыл ворота и вогнал коня во двор. Он вернулся, не раздумывая подошел к ординарческому коню и, вынув из кармана складной нож, срезал кожу, оставив седло голеньким. Кожу он спрятал в пустую собачью будку. Падал снег. От выпитого спирта кружилась голова. Он засмеялся и сказал:
– И так хорош! И без кожи доедешь.
В расстегнутой шинели Тимофей вернулся в избу. На столе стояла разведенная в железном ковше водка и сковорода с зажаренной соленой свининой. За столом рядом с отцом сидел, облокотившись о стол, захмелевший комиссар и слушал рассказ только что прибывшего из города мужика.
– Я к вокзалу ехал, – говорил мужик. – На! Аэроплан белый с крестами летит и совершенно низко. А от линии – немцы! Из рощи выскочит и скроется под откос. Мужик ехал, видать – стой! Остановили, обыскали и дальше пошли…
– А в городе? – спросил комиссар.
– В городе белый флаг о сдаче вывешивали.
– Вернемся, мы эти проводы вспомним, – поглядев замутившимися глазами, сказал комиссар.
Тимофей подал знак отцу. Василий поднялся.
– Все хвастают, – спускаясь с крыльца, сказал отцу Тимофей. – Тут бы вечером немцы налетели, вот была бы крошиловка.
– А кто это с ним? – спросил отец.
– Шкура его, с города портниха.
Они отперли клеть и подошли к саням.
– А Илья, – сказал отец, увидав мешок, – двадцать полушубков привез и шапок с сотню. А комплект идет за керенку.
Он стоял в криво надетой шапке и улыбался.
– Э, да и ты хлебнул славно! – смеясь, сказал Тимофей.
Они взяли мешок и перенесли в клеть.
– У нас дело лучше, – сказал Тимофей, – сахар будем продавать, да и то, как лекарство.
– А коммунисты уходят, – сказал отец.
– Им что! – сказал Тимофей. – У них все грабленое. Где можно, там и берешь. Комиссар керенки скатертями везет. Он, бродяга, в моих санях ехал. Эх, если бы был у меня парень, друг решительный!
– Ай, Тимка! – сказал отец.
– Ничего, ничего, – потрепав отца по плечу, сказал он. – Я шутя!
На улице справляли подводы. Три ординарца уже сидели верхом, а четвертый осматривал седло и ругался. Засунув руки в прямые карманы шинели, Тимофей вышел за ворота. Подводчик, поглядывая на освещенные окна, подбивал положенное в сиденье сено. К Тимофею подошел Илья, мужик с длинными, как у обезьяны, руками.
– Слушай, – спросил он, – правда, немцы у нас будут?
– Видишь, наши драпа дают, – ответил Тимофей.
– Что за люди немцы, я их никогда не видел?
– А вот, как на вокзале всыпали бабам, – усмехнувшись, сказал Тимофей, – сразу легче стало, – не стали полушубки брать!
Из избы вышли все разом. Снег путался в конской гриве. Комиссару было худо. Шатаясь, он дошел до дороги и повалился в сани. Тимофей помог комиссарше, усадил ее и, приложив руку к папахе, сказал:
– Прощайте, товарищи! Надеюсь, скоро свидимся!
Деревня затихла. Широкая улица уходила в поле. В расстегнутой шинели Тимофей вышел за околицу, остановился и послушал. – Ну, в городе теперь немцы, – подумал он. В сумерках терялся плетень, дорогу заметало. Было глухо. Ровняя поля, шел снег.
XI
В полночь далеко, верст за пятьдесят, ударил глухой и тяжкий взрыв. Тимофей проснулся. В темной избе тяжело храпел отец. Подтянув тулуп, Тимофей накрылся с головой, вздохнул и стал задремывать. Сквозь находящий сон ему прислышалось, будто бы в деревне зашумели, но уже трудно было слушать, он дышал все ровнее и, когда стал уже засыпать, кто-то сильно застучал в оконное стекло. Встряхнувшись, он вскочил и, босой, побежал к окну. На завалинке стоял мужик.
– Василий, никак ты спишь! – закричал мужик, приложив ладони ко рту.
– Батька! – крикнул Тимофей, нашарил сапоги и, вынув из голенищ обертки, торопливо стал обуваться.
– Что такое? – спустив с кровати ноги, сипло спросил Василий.
Мать проснулась и, ничего не понимая, отерла рукой сонное лицо. Левый сапог трудно было натянуть, но Тимофей, поймав ушки, топнул об пол и, надев папаху, накинув шинель, выбежал с отцом на улицу.
Была слышна далекая стрельба, в деревне раздавались голоса, плакали бабы, скрипели ворота, на улицу выгоняли коней, скот, тонко блеяли выбежавшие на мороз из теплых хлевов овцы. Черные ночные тучи закрывали небо. У калитки стоял надевший долгую шубу Илья.
– Немцы всех забирают, – встревоженно сказал он. – А подо Псковом наши сопротивление оказывают. Мы к Порхову свою армию строить пойдем.
У соседней избы уже накладывали на дровни скарб и везде, как во время ночного пожара, ныли жалкими голосами, плакали и выкликали бабы. Накинув платок, мать побежала на голоса.
– Теперь все кончено, – сказал Илья. – Весь мужичняк тронулся. Как подо Псковом дали взрыв, так и пошли. А пошла их полная дорога. Кто на лошадях, кто пешком.
– А ты куда! – спросил Василий. – Тоже уходишь?
– Справился уходить и я, – нетвердо ответил тот и взялся за пояс. – Что будет, а мне оставаться нельзя.
Тимофей посмотрел в сторону города.
– Василий, надо и тебе уезжать, – сказал Илья.
– У тю! – ответил спокойно тот. – Какого беса?
Бабы плакали на дальних хуторах.
– Василий, – помолчав, сказал Илья, – дай мне меру муки.
– У нас лишней нет.
– Дай. Все равно уходить. Вся деревня справляется.
– Пусть пошли, – сказал Василий, – а муки не дам. Время не такое.
Тимофей остался один. Со стороны города все было тихо. Подошла мать.
– Ой, сынок, – сказала она со слезами. – Весь народ бежит, а подо Псковом, говорят, наши дерутся. Я поглядела, порядочные мужики к Порхову поехали.
Она помолчала, а потом робко прибавила:
– Не время ли, сынок, тебе справляться?
– Переночую, – спокойно ответил Тимофей.
– А вдруг тебя, Тим, немцы захватят?
– Что я, дурак? – сказал он. – Будут немцы, услышу, успею справиться.
– Как знаешь, – покорно сказала она, – я-то, милый, рада, что ты у нас погостишь.
Из деревни тронулся обоз. Слышно было, как он вышел на шоссе, как в ночи, сухо потрескивая, потянулись немазаные телеги.
– Все ушли, – прислушавшись, сказала мать. – Только по деревням бабы поют.
Она первый раз осталась наедине с сыном. Сперва робко, боясь, что он уйдет, а потом смелее, она стала рассказывать, как жили без него. Тимофей слушал. Так, бывало, летом, когда за бледные луга склонялось солнце, остывала пыль, и с реки тянуло сырой травой, процедив удой, она сидела с бабами на завалинке, а рядом, прижавшись к колену, смирно стоял набегавшийся Тимофей.
XII
Утром деревня стояла без дыма. Крыши несли груз свежего снега, и морозная тень от изб занимала половину широкой улицы. Утром Василий Максимов почистил конюшню, запряг вороного в навозницу и выехал с сыном в поле. Они остановились на горке, где под снегом лежала продернутая льдом осенняя пахота, и начали срывать навоз. Полем от города шла одетая по-воскресному, в белом шелковом платке и новом полушубке, знакомая девка Акулина Никанорова.
– Ты откуда, Кушка? – спросил Василий.
– С города, – ответила она, остановившись на краю поля.
– Зачем была?
– Была там, – широко улыбаясь, как дура, сказала она, – с немцами шутила, пригласила к себе немца в гости.
Против солнца светились облитые серебром снега, и угол поля зачернел навозными бабками, когда с порховской дороги свернул обоз. Первыми, после ночного бегства, возвращались домой богатые, на хороших конях, мужики. Приставшие за ночь кони медленно тянули нагруженные дровни, а за телегами брел привязанный скот.
– То-то тихо обратно идут, – сказал отцу Тимофей.
Он стоял, опираясь на вилы, в папахе и коротком полушубке. Отец закурил. В деревне Барашках отворили ворота, слышно было, как мужики загоняли скот. Потом все затихло. Народ разошелся по избам и лег спать.
Принимаясь за работу, Тимофей посмотрел в сторону города. Поле отливало золотистым зерном. Вдали шли два человека.
– Смотри! – сказал он отцу. – Целиной по снегу стелят два немца.
– Надо бежать, – сказал отец.
– Нельзя бегать, – остановил его Тимофей. – Могут на мушку взять. Я эти дела знаю.
Немцы направлялись к ним. Шли они налегке, с винтовками за плечами, широким и быстрым шагом. Тимофей бросил работу.
– Моэн, – поравнявшись, сказал худощавый.
– Моэн, – ответил Тимофей и поздоровался за руку.
– Барашки, Барашки, – улыбаясь, нетвердо сказал немец и засмеялся. Он отстегнул висевшую на поясе фляжку и пальцем показал, сколько Тимофей может выпить.
– Денькую, пан, – сказал Тимофей и сделал три больших глотка настоянной на анисе водки.
Немец достал из кармана сложенную вчетверо записку. Тимофей взял ее, отдал фляжку и воткнул вилы в снег.
– Акулина Никанорова, деревня Барашки, – прочел он вслух. – Правду сказала, не похвастала, – подумал он и обернулся к отцу: – К Кушке в гости!
– Ай, боюсь, – ответил Василий, – я их, главное дело, боюсь.
Тимофей взял немца за плечо и повернул лицом на соседнюю деревню.
– Вот Барашки, пан, – сказал он. – Акулина Никанорова, – и на пальцах сосчитал: – Как пойдете – шестой дом.
Немец закивал головой и, попрощавшись, пошел с приятелем целиной на деревню.
– Ну, батька, – сказал Тимофей, бросая вилы в навозницу, – теперь мне надо ехать!
Когда серого, запряженного в отцовские старые дровни коня повернули головой к открытым воротам и нагрузивший сани казенным добром Тимофей стоял на дворе с веселым лицом, мать, плохо видя от слез, увязала в сенях его сапоги, шелковый пояс и голубую рубаху.
XIII
Перед приходом немцев у купца Нефедова квартировал автомобильный взвод. В день отступления хозяин купил у солдат ящик чая и сибирского масла. Под вечер к Нефедову зашел постоялец в новой щегольской поддевке и хромовых сапогах.
– Вот зашел к вам, хозяин, попрощаться, – сказал солдат.
– Ну что ж, счастливо, – ответил тот, – теперь куда?
– Да вот хочу домой к матери ехать.
– А мать-то далеко?
– В Архангельске.
– Погодите, молодой человек, – посмотрев на него, сказал Нефедов. – Я вам чайничек на дорогу подарю.
– Да нет, спасибо. Я налегке.
Он попрощался и пошел со двора: дубленая поддевка стянута на спине сборкой, папаха – набекрень.
Наступил вечер. С темнотой город затих, небо потяжелело. Нефедов стоял у калитки.
– Ну, как у вас, Василий Васильевич, – подойдя к нему, спросил сосед. – Мои сукины дети ушли и топор утащили. Настоящие большевики.
– Я про своих не могу сказать, что большевики, – ответил Нефедов. – Вот вчера разбили лампу и заплатили. Кто же теперь из солдат платит.
Начал падать снег, и немецкие автомобили въехали на главную улицу. Вокруг машин собрался народ, и Нефедов увидел в толпе постояльца. Солдат смотрел на немцев, засунув руки в грудные карманы поддевки…
XIV
Днем по главной улице с барабанами и флейтами проходили немецкие роты; вечером доносило зорю. В понедельник утром морозило. Неожиданно ударили в набат, часто, часто, и оборвали… Нефедов закрыл лавку и пошел к собору.
– Потушили, – поравнявшись, сказал знакомый приказчик. – Разгораться было начало, да, слава Богу, вода близко.
– А где горело?
– На военном бензиновом складе. Оставшийся солдат поджег. Зажег-то в одном углу, да, слава Богу, огонь еще не подошел к бочкам. Его немцы судить повели.
Около управского дома народ окружал коренастого сторожа Василия, одетого в тяжелую ночную шубу и старую полицейскую фуражку.
– Я этого солдата знаю, – говорил Василий. – Он ежедневно в склад на караул ходил. Когда Совет ушел, хозяин меня позвал и говорит: «Ты, Василий, гляди, никого на склад не пускай. Все запасы немцам надо в целости сдать». Стою вчера – откуда ни возьмись этот солдат. Сов в калитку! «Нельзя». – «Да ведь мы хозяева». – «Были вы, а теперь другие»… Ночь я прокараулил, утром пошел в ряды, да забыл кошелек. Пришлось вернуться. Подхожу к воротам, а из калитки – солдат! Дверь на склад настежь, дым валит. Я закричал, а тут и в набат ударили.
– Жаль мальца, – сказал высокий мещанин. – Я видел, как его немцы вели: молодой человек, красивый, здоровый.
XV
Утром два немца водили солдата по городу. Это было его последнее желание.
Он шел впереди с изжелта-бледным лицом. За ночь запали глаза, ссохлись губы. Серая в мелкую смушку, с зеленым верхом, папаха была надвинута набекрень, желтая поддевка распахнута. Он много курил, часто останавливался, смотрел на открывшуюся меж домов реку, и с его лица не сходила грустная и отчаянная улыбка.
Ему разрешили брать у прохожих папиросы. На панели собирался народ: все знали, что он приговорен. Остановившись, солдат снимал кожаные, с раструбом по локоть, рукавицы, брал их под мышку и закуривал. Тяжело было смотреть на его подтянутое молодое лицо, на обутые в хромовые сапоги ноги, твердо стоявшие в рыхлом снегу. Закурив, поднеся руку к папахе, он молча благодарил, и у людей падало сердце.
Его водили в крепость, что на островке меж двух мостов, где ошибочно назначили место расстрела. Вокруг вечевой низкой церкви Николы белел двор. Против церковной паперти стояла богадельня с двумя толстыми березами у крыльца, и когда солдата вели по крепостному двору мимо церкви, богаделки вышли на крыльцо и крестились на него, как на мертвого. А был он выше среднего роста, плечист, чернобров, ему давали двадцать три года.
На высоком берегу стояла полурассыпавшаяся серая крепостная стена. У крутого подножья на промерзшую землю белыми языками намело снег, в бойницах жили галки, по гребню росла сухая трава.
Надвигался солнечный день. В школах шли уроки, на базар приехало с десяток дровней, соборные часы тягуче вызванивали время.
На обратном пути солдат остановился на мосту, положил на перила руки и долго смотрел на реку и снежные поля. Под мостом лежала синяя тень, на главах женского монастыря чисто сияли кресты. Немцы с ружьями стояли поодаль и ждали.
XVI
– Пойдем, – сказала Валя.
Она была в белом, а косы не за спиною, а по плечам. Она взяла его за руку, и они побежали по гимназическому коридору. На площадке у дверей стоял старик в алом кафтане.
– Это в сад? – спросила она.
– В тропический сад, – почтительно поправил он и распахнул дверь.
Пахнуло теплом и запахом цветов. Все радостно золотилось. За деревьями, повесив хоботы и хвосты, шли серые слоны, а на поляне шумел цирк. В доме, средь зелени, кричали, звонили, смеялись и пели. И какие-то пестрые веселые клоуны показывались в окнах, выскакивали, кувыркались. Они побежали мимо, узенькой аллеей, и он чувствовал ее теплую руку. По сторонам блестели широкие листья и цвели белые колокольчики. Они добежали до площадки. Старая, потрескавшаяся широкая лестница, поросшая пучками травы, веселыми уступами падала вниз. А за нею не было ничего, кроме бледно-голубого.
– Давай прыгать, – сказала она.
Держась за руки, они начали прыгать. Сначала выходило неловко, а потом заиграла в деревьях музыка, с легким ритмом, и они прыгали под такт. Такт – ступенька, такт – другая.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.