Электронная библиотека » Александр Куприн » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 30 августа 2017, 12:21


Автор книги: Александр Куприн


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Поле

Вере Николаевне Буниной


I

По вечерам летали хрущи. Они натыкались на мягкую зелень прибрежных тополей и падали. Ровно шли воды, и в очаровательном молчании, что наполняло весенние сумерки, был слышен бархатный слепой полет.

И была печальная прелесть в молодом неловком полете. Стояли вечера таинственного рождения, когда покрытые беловатым пушком хрущи выходили из теплой земли, прорезая ее, как острые травы, а потом раскрывали влажные крылья, и совершалось чудесное человеческих снов – они летели, стоя, как ангелы, вверх, на золотистую зарю, над вершинами яблонь, на клены и распустившиеся у реки тополя.

В этот вечер Сережа Львов долго стоял над рекой. Было время, когда в особой чистоте живет молодая листва, воды ровны, тепло, мягки и округлы вершины заречного парка, к вечеру все меняет свои очертания, все становится легче, таинственней и полней.

В парке за рекой играл духовой оркестр. Отправляющиеся на западный фронт немецкие офицеры давали свой бал. До города из заречного парка долетали звуки труб, смягченные листьями, водами и вечерней прохладой.

Все отдыхало – дороги, вокзал. Не было слышно колес – звуков бесконечно идущих через город пехотных обозов. Далеким казалось время войны.

Он чувствовал, как отпадает к деревенским полям малый город, все отходит в вечернее, полевое. От весенних дождей поржавели рельсы, ведущие к Петербургу, зарастает травой дорожная колея. Далеко, на позиционных полях осыпаются в этот вечер окопы. Начиная от моря, все брошено. Оживают побитые боем леса, деревья лечат тяжелые раны.

Казалось, снова вступила благословенная тишина, разошлись и успокоились люди, весенние грозы пролились дождями над великой землей, морские облака несут дождь над полями, дыхание балтийских ветров наполняет паруса рыбачьих ладей, с весенними грозами и дождями первое забвение упало на боевые могилы.

Он чувствовал замедленное дыхание занятого неприятелем города, оставшегося меж брошенным фронтом и русской землей, наступившую тишину.

Город отрезан, заглохла дорога к вокзалу, как путь на забытое кладбище. В вечерней тишине пасутся у линии стреноженные крестьянские кони. Далеким, смутным видением встает отданный приморским ветрам Петроград.

Боже, как давно было детство, лето войны, отцовское лето, загородные поля, прохладные под полевым ветром холсты палаток, выгоревшая от зноя трава и парад, день странного солнца – уносимые ветром клики. То церковное молчание рядов, российское солнце, ветер, волнующий белые платья и перья дам, и вот – унесенный порывом ответ, блеск мгновенный и жаркий, и в легкой пыли, в сиянии проходящие роты, какое-то гордое сверкание не офицерских шашек, а серебряных шпаг, а трубы играют за пылью и солнцем, и все живет в радости, блеске, полевом петровском веселье. И чудесная растерянность освободившегося после парада отца – он весел, он с ними, он улыбается и смеется, он весь еще в движении, музыке, солнце, в рядах уходящего с парада полка, по-походному запылены его сапоги, его глаза смотрят, улыбаются и не видят. И все сливается с солнечным днем, когда в растерянности, спешке, под прощальные крики солдат, в дрогнувшей музыке погруженного полкового оркестра отошел эшелон, и солнце безжалостно заполнило место вокзала.

II

Тогда в полях стояла тяжелая от колоса рожь, зреющая в большом солнце, белой казалась дорожная пыль, черными – растущие в хлебах васильки, было сухо, упавшая паровозная искра легко выжигала пятнами железнодорожную насыпь, шли на фронт гвардейские эшелоны, убранные, как на Троицу, наломанной березовой зеленью с темной, увядающей на солнце листвой. Они следовали друг за другом с солдатами, конями и молодыми кавалерийскими офицерами, одетыми в защитного цвета простого мужественного покроя гимнастерки, обшитые по вороту цветной каймой.

У худощавого офицера тяжело свисал с плеча витой аксельбант, и он, стоя вполоборота, поставив обтянутую сапогом и рейтузами ногу на ступеньку вагона, с улыбкой превосходства смотрел на станцию, на весело бегущих с брезентовыми ведрами кавалерийских солдат, с сознанием молодости, с женским сознанием, что им все любуются. Легко и небрежно он отдавал приказания и бросал короткие и насмешливые замечания офицеру, который смотрел на станцию, облокотившись на опущенную раму окна и был очень молод, свеж, тщательно подстрижен еще в Петербурге – его светлые балтийские волосы были причесаны на косой пробор, с юношеских плеч спускались тяжелые от императорских вензелей погоны.

И во всем, как они разговаривали, смотрели, жила свободная небрежность, неуважение к станции, толпившемуся на перроне народу, во всем жила щеголеватая праздничная легкость – во взглядах, приказаниях, брошенных на ветер словах, словно это была не отправка на фронт, а игра с хорошо выученными и слишком подвижными молодыми солдатами, ладно схваченными ремнями по поясам.

И минута ухода, когда по поданному офицером незаметному знаку длинноногий горнист легко вскинул повитую по меди шнурами трубу, и удивительно легкий, удивительной чистоты, волнующий звук полетел вдоль эшелона. И эшелон тронулся, и поплыл с солдатами, тонконогими в вагонных стойлах конями, с растерянно и просто улыбнувшимся на прощание, отдающим честь офицером, побледневшим от сильных криков провожавшей его на смерть толпы.

И все как-то уверенно и щеголевато до конца уходило из глаз, проходило перед глазами – классные вагоны шли очень мягко, в них, переходя, менялся солнечный свет, легко проплывали открытые платформы, где солдаты работали у новых поставленных на высокие колеса дымящихся кухонь, где были подняты оглобли легких двуколок, и закрытый брезентом стоял длинный штабной автомобиль.

Все уходило убранное, как на Троицу, вянущей в солнце березою, по открытой линии на Эйдкунен, по отцовскому пути, в другой мир, за железнодорожный мост, перед которым строго вытянувшийся семафор поднял руку, а потом дрогнувшая, неровно опустившаяся рука семафора отрезала все и навсегда все закрыла.

III

Тревога тех дней наполняла солнечный город. Была тревога в небе и солнце; взволнованно начиная с утра сердце, – шел набор, перед воинским присутствием татарским станом стояли кони, телеги, бабы плакали, глядя на двери, и оттуда выходили без шапок, тупо улыбаясь, забранные в солдаты, и уже тонкий, кладбищенский слышен был в таборе плач – прерывающееся и падающее причитание, и, заломив шапки, пьяные, с налитыми кровью глазами новобранцы гуляли, обнявшись, с приколотыми к фуражкам бумажными розами, словно вынутыми из дешевого кладбищенского венка, – гуляли, крестились на солнце, матерились и пели, и уже ничего нельзя было сделать, судя по их лицам, по их голосам – их брали не на войну, а на смерть, и беспощадно было для них летнее солнце, хмель, не нужны телеги и кони, черные пиджаки, и матери оплакивали их при жизни, целуя, гладя их лица, обнимая, падая замертво на дно тяжелых, как ладьи, телег.

И в этом отчаянии в солнечный день женщины начинали входить в причитание все больше и больше, проникаясь, заполняя себя, замыкаясь в круг горького плача, слушая только свой голос, и вот – вой, и вот – плач, слезы, бледность, невидящие глаза, древнее причитание у казенного белого дома, на телегах, в толпе – плач старых начинают подхватывать молодые, он начинает разгораться то здесь то там, и в него, как в хоровое пение, вступают новые голоса – пронзительный вой молодой, недавно повенчанной бабы – она, разрываясь, неумело вторит старухам, но уже голос повел, она во власти своего голоса, вопля.

Какие древние раскрываются под солнцем могилы, рождаются из давних глубин погребальные под солнцем холмы – страшное наследие, говорящее не об этих местах – голос степи, идольские места, распущенные в горе волосы, кровь ногтями разодранных лиц, когда везут на волах вянущее человеческое тело, когда в припадке горя к небу, солнцу рвется крик женской утробы, что его приняла, если он муж, родила, если он сын. Раскрытая земля, и к небу крик, понятный зверю и птице, горький человеческий крик, что звучал где-то, в далеких степях, на пути, в те времена, когда место у светлой реки еще не было занято этим народом.

IV

Тогда, перед выносом к солдатским рядам из собора иконы шел перезвон. Сперва звучали слабые колокола тонкими голосами, потом звуки, нарастая, делались крепче, сильней, слышен был каждый колокол надтреснутый или серебристый. Ударили в средний – глуховатый, торжественный звук, и снова переход, опускают, а над собором в голубом небе безвольно идут белые русские облака. Но вот тяжелая дрожь, сливаясь, течет с широких колокольных краев на головы, площадь, из соборных дверей повалила толпа, выносят хоругви, вот медленное и сладостное дыхание соборного хора, бородатые священники в бархатных камилавках, дьяконы, мальчики в ангельских золотых стихирах медленно сходят, приподнимая длинные полы, и все течет из собора на площадь, где жарко дышит толпа, где, не теряясь в толпе, стоит готовый к отправке запасный батальон, солдаты с обнаженными головами.

Молчание лета. Войска. Строй, двинув ружьями, замер, и солнце ударило в вынесенную из собора икону. В молчании неба родился хорал – сладостное, медленно повышающееся в своем течении пение западных труб, при звуках которых все замирает – люди, небо, река, смертелен ветер, смертельно солнце, бесконечная пустыня вокруг, на дорогах ветер гонит сухую летнюю пыль, над толпой, вздымает тонкие волосы. А потом, – молитвенный возглас, слова священника, чуть слышно продолжает вздох хора, небо принимает ладанный дым, и все моления и просьбы обращены к отлого возлежащей иконе, приявшей много молитв и человеческих слез во время войн, неурожаев и мора. Ей кланяются и поют священники в праздничных ризах, обращая просьбы о здравии и победе выстроенных по росту солдат, стриженых как один, отмеченных единым дыханием, в скатанных шинелях через плечо, с подсумками на поясах, отвисающих от тяжести боевых патронов.

Молебен кончился, гимн заиграл оркестр, и вот раскатившиеся по всей линии голоса, исступленно радостный, несмолкаемым перекатом рвущийся крик, от которого исчезает слабое слово молитв, бьется сердце, деревенеет лицо, жесткий холод течет по голой спине, а он идет, замирая, рождаясь на фланге опять, и в крике – веяние темных взволнованных крыл (из каких жестоких и страшных он родился глубин) над знакомым городом, светлой рекою, и черные торжественные взмахи связаны с солнцем, с криком людских голосов, с людьми, которые от своего крика бледнеют.

Икону унесли, поставили на обычное место, священники переоделись в алтаре, на станции ждет тупой, из красных вагонов, состав. Напутствие кончилось, все принимает будничный вид: надеты фуражки, у офицеров суровые лица, звучит жестоко и твердо команда. И вот повели. Слышно, как бьет барабан, а уже за плечами – винтовки, мешки, лица бледны, солдат окружает народ, бегут женщины, сбоку за колонной гремит обоз крестьянских телег, у последних калиток горожанки крестятся и крестят вслед уходящих. Оркестр не слышен. За городом ветер, густая тяжелая пыль, здесь по дороге к вокзалу у каждого солдата свое лицо – все постарели, бабы воют, как на выносе, высокими голосами, под руки ведут молодую – платок на плечах, волосы разбились, глаза запухли от слез, она без голоса, но причитает.

А что творилось там, на вокзале? Он был потерян в толпе, среди криков, горячих человеческих тел, его захватывала толпа, относила. Такого открытого всенародного отчаяния, горя он никогда в жизни не видел. В льняной рубашке он был не нужен, затерян. Его толкали крепкие мужики, мимо него продирались, тесня его мягкими грудями, бабы, он видел искаженные горем лица крестьян, он чувствовал их горячую плоть, он был среди них, пришедший из другого чуждого мира, он видел взволнованные, заросшие бородами лица, безумные от горя глаза, через него к вагонам кричали.

А на перроне оркестр играл с медными тарелками марш, в вагонах заливались гармоники, из вагонов махали фуражками, в вагонах, надрываясь на показ всему миру, кричали и пели горькими, удалыми и отчаянными голосами с вызовом, удалью, горем, народ плакал, горожанки плакали с бабами наравне.

На перрон не пускали. Унтер-офицеры отжимали толпу, по рукам, как в церкви, над головами передавали узелки, связки баранок, как-то зло морщась, плакали пожилые мужики, и страшно было видеть их размякшие, заросшие волосами, залитые слезами лица, а из вагонов кричали еще пуще, в вагонах так отчаянно пели, что сжималось сердце:

 
Еду, еду,
Едем, братцы, едем, —
Оставляем навсегда.
 

И в ответ в толпе горячей волной рождался вой, вопли и слезы, крики к ним, а там, за песнею отчаянно гремело «ура», и узелки снова плыли по горячим взволнованным рукам, над головами к вагонам.

– Ироды, – кричала одна, – дайте с родной кровью-то попрощаться!

У него похолодели щеки. Всем сердцем он чувствовал тепло и жизнь их тел, видел изрубцованные морщинами шеи, рыжие бороды, белые от горя и потери глаза.

– Тронулся, – сказал простоволосый, с прилипшими к потному лбу волосами парень, – ишь, как закричали.

– А что делать, – сказал мужик, – кричи, больше ничего не осталось.

Оркестр вернулся, они уехали без него, где-то далеко шел поезд, и в первый раз перед ними проходила Россия по пути к месту боев, к земле, в которой большинству из них суждено было лежать, к земле, не видя которую, но тайно предчувствуя, оплакивали их матери, жены в солнечный день, опекали живых, тайно видя мертвым дорогое лицо, рожденное тело.

Истощенные слезами, они возвращались домой, как возвращаются с казни, зная, что впереди пустое за столом место, его праздничная одежда лежит в сундуке. В зной по проселкам, по белому, с телеграфными уходящими на далекие версты столбами шоссе тянулись шагом телеги, – отец с горя пьян, женщины тупы и безучастны от пролитых слез, и к пустой, стоящей на солнце избе идет, поматывая головой, съевший в городе все запасенное сено темногривый конь, а поле ждет, перезревая под солнцем.

И потом, работая близ железнодорожной насыпи в поле, разгибаясь, прикрывая рукой с серпом от солнца глаза, она видит – вагоны, вагоны, а в них новые солдатские головы. Слезы обжигают глаза, жгут щеки, и, снова сгибаясь, она жнет, вяжет снопы, кладет их на жнивье, знойный ветер сушит темное немолодое лицо, и в солнце, в отягченных хлебах женское лицо скорбно, как лик провожавшей Сына на смерть Богородицы. Над лбом повязан белый платок – темное в морщинах лицо, глаза заплаканы, но покорны – постаревшее в горе лицо, а руки послушно вьют жгуты из соломы, спина болит от работы, и, разогнувшись, не видя ничего, она смотрит пустым взором на знойное небо, на поле, залитое солнцем.

V

А потом железнодорожная линия звенела – шел эшелон за эшелоном. В солнечной пустоте, за станцией, били таинственные колокола, и из неизвестности, из отмеченной утекающими рельсами дали, там, где в хрустальном истечении растворялась земля, рождалась матовая точка, росла, и станция, чувствуя издали доходящую дрожь, покорно ждала, открыв семафор, очистив пути. И работавшие около дороги крестьяне провожали глазами – вагоны, вагоны, мелькают колеса, мелькая, проходит по выжженной насыпи тень, двери теплушек открыты, солдаты сидят, свесив ноги, солдаты тесно стоят, и крестьянам видны их круглые забритые головы.

И снова тишина, пыльная зелень железнодорожного сада, за вокзалом торговки подсчитывают солдатские деньги, станцию наполняет странная пустота, поглотившая шум отошедшего эшелона, ожидающая нового притока взволнованно проносящихся человеческих сил. Предупреждающе бьют колокола, а день солнечный, и сжимается сердце от внезапно вступившей пустоты смертельного полдня.

Мальчиком он приезжал с матерью на вокзал. Там все не напоминало город, там было свое небо, свой звук, там летом таилось особенное очарование в ветре, принесенном издалека, запыленными по дороге вагонами, там жил мир стран и путешествий, откуда ему привезли ларец с белым песком, в котором жили зерна красного янтаря и жесткие черные водоросли. Вокзал, где все принимало участие в чудесной игре, – стрелочники, колокола, машинист в паровозной каюте, дернувшийся, поднявший руку семафор, где за всем наблюдали выведенные из игры, стоящие на запасных путях вагоны.

Вокзал, что снился ему преображенным, где все играло и двигалось, словно под музыку, где в веселой игре, по ночам, освещенные, как корабль в андерсеновской сказке, приходили из черноты, сияя жемчужными огнями паровозы, где на путях и на стрелках возникали, менялись и падали цветные огни, а за вокзалом расстилалась тьма, иссиня бархатная ночь превращалась то в бездонную пропасть, то в море, и за семафором начиналось одно из тех чудесных, неизвестных человеку морей, из которого все рождалось, все исходило, и маяками на острове горели, призывая, указывая путь, светящиеся стрелы, огни, а с моря дул знойный, несмотря на ночь, ветер, летел из тех бездн, с тропических неизвестных морей, и в мире, казалось, ничего больше не было, кроме вокзала, а он островом возникал меж воздушных течений и линий, меж неверных, отсвечивающих голубым сиянием рельс, и голова кружилась от течения звезд и приходящего ветра, казалось, вокзал не имел тверди, бесконечность простиралась под ним, и неверен был блеск станционных огней, блеск огней приходящих, и странно было на этой земле, где все бесконечно открывалось вправо и влево, где все обменивалось и измерялось огнями, где он не только смотрел, но и участвовал в таинственной и легкой игре, радостно теряясь в уходящих течениях рельс, а движение в них переходило, менялось, как в течениях живых расходящихся вод, и часто, во сне, все исчезало, все превращалось в великолепное, ровно несущее море, где сами собой расходились в разных течениях корабли, где можно было навсегда и безвозвратно уплыть в обещанные и печальные страны.

VI

В те годы далеко ушел дом, во всем участвовало сердце, жаль было времени, отданного сну, вся жизнь была там – жить и дышать вечерней зарей на вокзале. По ночам ему казалось, он чувствовал, как по-новому дышит земля, на которой он жил, по ночам мимо станции обратно бегут пустые и легкие эшелоны. Война в той стороне, за станцией, железнодорожным мостом. Оттуда теперь шел совсем другой ветер, и все, что приходило оттуда, было навсегда измененным.

По вечерам на вокзале как-то особенно легко и беспечно жила гимназическая молодость – легкие сумерки, липы станционного сада, скрип качелей, женское пение, смех, возвращающиеся с фронта, пустые, особенно гулкие поезда.

По вечерам он уходил за вокзал провожать глазами следовавшие по отцовскому пути эшелоны. Положив на землю фуражку, обняв руками колени, он сидел на сухой насыпи, а они проходили, темнея на вечерней заре.

И снова поле, напряженное чувство слуха, вверху дрожат телеграфные провода. И думы об отце, как он умер, на западе летним вечером в поле, там, где над сумерками матерински-теплого поля распростерт пронизанный желтизной католический церковный закат. Там далеко, за станцией, железнодорожным мостом, путь к вечерней заре, месту смерти, далекому летнему полю. Там место отхода душ, предельная чистота высоких небес.

Тишина, свет вокзала, падающие за окружность вечного поля августовские звезды. И летнее тепло земли, островом лежащая в поле, рожденная рельсами станция.

В небе проступали звезды, он думал: там то же небо, тот же запах зрелой земли, а молодой, гулявший во время отпуска по насыпи прапорщик, в сапогах, стянутых под коленами ремешками, в зеленых диагоналевых, обтягивающих колени галифе, в новых, золотых, на жаркой подкладке погонах, уже лежит, под землею, в тех же сапогах, галифе, и уже потускнели его золотые погоны.

Печальные ветры! Идущий с тех полей новый, волнующий сердце ветер, от которого сильнее дрожит большая звезда, сильнее пахнут цветы железнодорожного сада.

Вечера, когда обыкновенно прекрасными казались смягченные далью звуки оркестра, составленного из простых пехотных солдат, все дышало миром, теплом, все казалось бесконечно печальным, все было непрочно в этом таинственном мире – и столь родственно было вечернее небо, материнское тепло земли, столь велика любовь и нежность, что в этот вечер можно было легко умереть.

Удаляющийся красный огонь на последнем вагоне, загоревшийся в темноте над голым движением рельс семафор, августовская тишина, и одинокое возвращение полем с вокзала и, словно предназначенная для него печальная предвестница – упавшая над рощей кладбищенских деревьев, родившаяся для недолгого полета звезда, – приявшая нетленную гибель, растворившаяся в небесном полете, – знак чудесной и божественной гибели.

И нет ее, высоко полевое, меж городом и вокзалом августовское небо, мягок по-осеннему переходящий, меняющийся воздух полей, когда восходит к небу тепло нагретых равнин, источают дыхание травы, и далеко слышны звуки земли – мерно катящийся, смягченный далью, одинокий в полях звук вагонных колес пошедшего к фронту эшелона.

И вечернее рождение города у медленно идущих в сумерках вод, и восходящие за рекой смутные тучи, что вздымаются, безвестно растут, где все живет в тайном, округлом движении.

VII

Он долго не мог заснуть, лежал при открытом окне, слушал. И нежность жила в нем, чувство дома и мира. Стихала музыка, был слышен шум речных вод. Все казалось тайным и новым, и воды, и мягкие облака, все было объединено в печальном и легком полете – движение вод, таинственное движение облаков и первая звезда, открытая в освобожденном зеленеющем небе.

Он думал о великой земле, которую он мало знал, о реке, что рождается там, на равнине, он думал о том, что свершается в эту ночь за пограничной чертой, откуда начинается черная, как море, земля, принявшая в себя отступившие с фронта полки.

К ночи с согретой за день земли встает полевой ветер и идет с востока, с великих равнин. Закрыты рогатками ведущие оттуда дороги, на новой границе дежурят немецкие сторожевые посты, но ветер свободно идет с восточного поля, и с ветром, рекой в город вступает тревога, новый трепет великой страны.

И теперь, когда, казалось, город затих и в нем кончилось напряжение человеческих сил, там, на востоке все оторвалось, поплыло в головокружительном смертельном движении, и холод шел от небесных глубин, и сердце не верило городской тишине, слушая ветер с востока.

Все изменило свои очертания, все объединилось в новом дыхании и полете. Никогда еще не были так чисты звезды, никогда еще так не благоухала земля. И в летящем над землей ветре жило течение новых таинственных струй, рождая желание гибели, отдачи себя.

А все в этот вечер благодарно принимала душа – и чудесное рождение звезд, и шум сливающихся на порогах особенно чисто звучащих по вечеру вод, – медленное вступление в ночь, отмеченную течением новых ветров, проливающихся божественным холодом над землею.

По-новому раскрывались глаза, билось благодарное сердце. И надо было от всего отказаться, все оставить, отдать. За все. За радость жизни на этой земле, за родную, вскормившую сердце материнскую землю.

А мягкий по вечеру воздух земли шел на город полями, омывая травы, легко проникая молодую листву. Все было единственным и необычным, родным и понятным: и чувство растущего хлеба, держащегося корнями во влажной земле, по-детски питающегося от ее соков, и глубоко проникающая землю река, на берегах которой на невысоких холмах, отданный ветру, окруженный полями, лежит его город, в который, таинственно светясь, вступает река.

Все открывало себя, принимало в себя, легко отдавая всю свою прелесть, и это познание было самое печальное в мире. И казалось, еще немного, и сердце поймет, жизнь станет освященной и новой, но клонило ко сну, слипались глаза, как никогда были дружественны родные места, покой постели и дома.

VIII

Солнце осветило тронутые росой крыши, город освобождался от речного тумана. На поросшей травой дороге, дребезжа, пела труба пастуха. Он еще спал. В комнате были открыты окна. На столе среди книг лежал мох и найденные в лесу, брошенные птицами гнезда. Анастасия Михайловна знала, что, проснувшись, он на целый день уедет к озерам и вернется опять с темнотой.

В это воскресное утро, перед тем как отправиться к ранней, она зашла в сад. В чистоте, в ветвях тронутых солнцем вершин, как в лесу, пели свободные птицы. Вскопанная с весны земля у корней лежала, свободно проветриваясь и рассыпаясь.

В конце сада, на оставленном лугу, под березами и дубами с весны хорошо поднимались лесные и полевые цветы, привезенные с пустошей во время весенних и летних наездов, пересаженные в сад вместе с родиной – луговой и подлесной землей.

В позапрошлом году она последний раз осматривала земли вместе с Сережей, ходила с ним и крестьянами по границе, чтобы приучить к владению внука. Они шли лугами, крестьяне обкашивали траву у межевых знаков, шли просекой, где лесник показывал сделанные топором на старых соснах насечки. Сережа незаметно отстал. Она потом нашла его. Он бродил по заболоченному лугу, над ним летали чибисы, кричали, кружились. Он вернулся с мокрыми ногами и счастливым лицом. В тот день, проходя с ним мимо опушки, она попросила его вырезать несколько гнезд старых ландышей. Он вынул их по ее указанию вместе с подлесной землей. Они принялись, но не цвели.

Подобрав сухие, упавшие с берез ветви, Анастасия Михайловна присела на скамью отдохнуть. Отсюда начинался заложенный дедом сад, в котором присаживал деревья отец, где она продолжала завещанную ей яблоновую жизнь.

Она смотрела на яблони с низкими стволами, на наклонившиеся от тяжести урожаев рогатые ветви. Они давно перестали расти. Пронизанная корнями земля устала, истощена урожаем. Она знала, что крайняя антоновка погибнет зимой. В эту весну она видела, как сильно цвела яблоня последний раз, а теперь начали отмирать ее верхние ветви. И будет покоен ее конец. Зимой она не выживет, она спокойно заснет в торжественной тишине зимнего сада, в одну из ледяных, залитых холодным светом ночей, когда, не сопротивляясь морозу, медленно замерзая, она уснет в хрустальной чистоте, устремив к небу свои старые ветви. И не почувствует смерти ее давно пожелтевшая сердцевина, замерзнет слабый под погрубевшей корой сок, в земле уснут корни. Средь морозных дней, ближе к весне, придет изумительно ясный, солнечный день с зеленоватым небом над белыми снегами, когда в солнце тепло, в тени – мороз, на снегу – синие тени, и солнечный день сменяет морозная ночь, с вечера заковывает все сильней и сильнее – ночь крепка, чиста, ледена, нагретая за день с южной стороны кора замерзает в горячем ожоге мороза. И к ранней весне, когда начинают дышать сквозь снег корни, и согретые дыханием корней тают, истончаясь у подножий, снега, начнет отставать и опадет отодранная льдом кора. В те дни, зайдя в сад, тяжело открыв прижатую снегом калитку, средь оживающих в солнце ветвей, она увидит мертвую неподвижность уснувшей яблони.

А гибель одного дерева – конец всего старого сада. А какое сильное было дерево! Какую крупную листву оно несло летом, сколько приняло на себя дождей, солнца и гроз!

Она долго смотрела на старую антоновку с кривыми ветвями и женским изуродованным стволом. Да, так, думала она, лучшее плодоношение дерева полвека, а там яблони начали друг друга теснить, смыкаться вершинами и корнями. Она не боялась смерти – уходило все, сопровождавшее ее дни. И эта гибель деревьев была не страшна, в ней не было смерти, как не было смерти и на загородном кладбище, куда теперь часто приходила она, на родительские могилы, к которым уже приложилась, где она много думала, мысленно вела беседу – советовалась и молилась у родительской земли.

Жизнь прошла, все изменилось. Дом казался велик, все сократилось, – меньше потребностей, меньше сна. Многое теперь предстояло перед ней в спокойном и ясном свете – замужество, рождение детей, которых она пережила. Все было временным и непрочным – и построенный дедом, рассчитанный на долгие времена дом, и окружавшие двор службы. Все уходило – старый обычай, умение жить, окружавшие ее в молодости люди. На ее глазах прорубили окружавшие город леса, обмелела река, распахали дикие лесные поляны. На ее глазах изменилось лицо человека. Ей казалось, народ постарел, кругом стало обездоленней и темней, и теперь к древним кровям прилагались новые крови.

Она знала об идущей на юге войне, о петербургских смертях, и эту весну – отделение от общих страданий, она принимала как временную милость. Ей казалось, словно для последнего предстояния дан ей этот тихий, будто бы перемирный год, с урожаем, теплыми ветрами, эта вернувшаяся от мирных лет тишина.

Вестницей гибели была для нее бежавшая в феврале семья Назимовых, над которой уже все свершилось. Она поселилась по соседству в чужом доме одиноким гнездом.

К ней часто приходила Назимова. В горе она опростилась. Усадьба была сожжена, муж был болен, сын собирался уехать на юг. Слушая ее, Анастасия Михайловна думала, что и у нее, так же, как и у Назимовых, от всей ее жизни остался внук, о котором она часто думала, за которого много молилась.

IX

В белой рубашке, с влажными волосами, причесанными на косой пробор, готовый в дорогу, он стоял перед картами. В комнату входила свежесть утра, и от падающего на стену солнца легко было читать названия деревень.

Неровными пятнами разливалась мягкая зелень. Озера были обозначены голубым. За городом, в пятнадцати верстах, проходила граница. В апреле, когда наступление германских войск остановилось, он красным карандашом нанес ее на большую военную карту. Начинаясь от берега Финского залива, она шла вниз, отделяя области, занятые немецкими войсками, спускалась в полевые просторы, оставляя за собой литовские земли, Польшу, Киев, возвышавшийся на холмах у Днепра, и вступала в Черное море. С весны огромное пространство земли казалось полевым и уездным.

Легко мялись под ветром росшие у реки тополя. Солнце переливалось в велосипедных спицах. Налетавшиеся за ночь хрущи спали в вершинах. Высокий немецкий солдат в желтых сапогах с колючими шпорами, в надвинутой на левую бровь бескозырке вел к реке молодого коня. Крестьянские возы шли над водой по мостам, поскрипывая и громыхая.

За рекой город рассыпал деревенские избы, шоссе уводило вперед, прорезая поля. По сторонам свободно зеленела земля в своей босой вольности. Казалось, никогда не было Петербурга, земля ушла от войны и столиц. Только телеграфные столбы, что шли, равняясь на самого дальнего, напоминали, что есть еще города на этом свете, но фарфоровые чашечки были побиты, и неизвестно было, работают ли телеграфные провода или оборваны на пограничном участке, и это только ветер шумит в натянутых струнах и, обманывая, словно ответственно работая, гудят наполненные звоном, вкопанные в землю столбы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации