Текст книги "Открытие Индии (сборник)"
Автор книги: Александр Сивинских
Жанр: Боевое фэнтези, Фэнтези
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Первая встреча
У водителя было бесцветное будто обмылок лицо да огромный стальной перстень на левом мизинце – и больше ничего, что стоило бы упоминания. Пассажир, крепкий пожилой мужик настолько внегородского вида, что походил скорей не на человека, а на усаженный в автомобильное кресло еловый пень, похлопал его по локтю и потребовал:
– Выключи ты эту шарманку. «Лагеря… лагеря…» Тоже мне, кандальники. Ясно же, что не бывали они ни в каких лагерях. Хрипят, голосом играют, только мне-то слышно: так, прикидываются. А я не выношу, когда врут. С сердца воротит. Так что выключи.
– А вы, что – бывали? – оживился таксист. – В лагерях-то?
– Да вроде того. Только не в воровском, а в лечебно-трудовом. Ты уж, наверно, не помнишь, при Советах имелись. Алкоголиков в них лечили. Ударным трудом. Кто и там и там потёрся, говорили: точно та же зона. Вот один в один. Только в ЛТП перед сном ещё уколы садили. От любви к вину, понимаешь, здорово хорошие.
– И помогли укольчики-то? – Таксист, ухмыльнувшись, принялся нажимать кнопку приёмника. Наконец нашёл нечто подходящее и положил руку обратно на руль.
– Помогли, а как же. После «выписки» года два терпел. Потом по новой… Не, не, парень! – Пассажир покачал тяжёлой головой. – Это тоже не пойдёт. «Бум-бум-бум» да «бам-бам-бам». Десять минут послушаешь, дураком станешь. Думаешь, почему сейчас народ такой дёрганый стал? Из-за этого вот бумканья. Хороших-то песен нету теперь.
– Так ведь совсем скучно будет. До светофора-то вон сколько. Полчаса проторчим тут, не меньше.
– А ты лучше меня послушай. Я врать, как твои радио-шансоны, не буду. Расскажу про свою жизнь.
– Ну, валяйте, – обречённо сказал водитель. – Только повеселее чего-нибудь, чтоб не усыпить, хе-хе. Про баб там…
– Ладно, будет тебе про баб, – пообещал пассажир. – Я ж тут у вас служил. На военном аэродроме, в шестьдесят первом году. То есть сперва-то сержантская «школа» в Приамурье, потом полгода в Капьяре, ну, а после сюда направили. Сержантик я был не простой, КМС по тяжёлой атлетике да вдобавок баянист, поэтому место досталось не пыльное. Аккумуляторщиком при аэродроме. Понятно, что работал я больше в спортзале да в клубе. Ну и по девкам, само собой. Медсестрички, заправщицы и прочие товарищи в юбках. Где-то с годик так прослужил – а тянули тогда на сухопутке трёху – и встретил Лидочку. Приехала к батьке в гости на лето. Студентка мединститута. Восемнадцать лет, фигура – с ума сойдёшь, глазищи как у французской киноактрисы. Батька у неё был лётчик-испытатель, полковник и орденоносец, так что солдат она за людей не считала. Сержантов тоже. Меня это здорово задело. Ну и повёл осаду по всем правилам. Опыта-то у меня к тому времени было – дай бог. И что ты думаешь? Через две недели – готово. Моя. От и до.
– То есть абсолютно? – Таксист вытянул губы трубочкой, будто собирался засвистеть, и подмигнул.
– Ты давай не моргай, а на дорогу смотри. Видишь, передние трогаются. Ага. Сам я к тому времени тоже башку потерял от любви. Совсем. Всё забросил – баян, тренировки… Аккумуляторы тем более. Только с ней. С ней. Каждую минуточку. На шаг отойти не мог. Помню, подниму её так на руках голенькую – она ровно пушинка для штангиста-то – и поцелую. Сперва в пупочек, а потом прямо туда, в журавушку. И слёзы от счастья бегут. Эх… Само собой, батька её живо всё узнал. Поймал меня, говорит: или перестанешь девчонке мозги пудрить, сержант, или пожалеешь. Ноги-руки переломаю, яйца растопчу. А я чего, храбрый. Хрена ли мне, штангисту КМС-у! Хмыкнул, козырнул и ушёл без единого слова. Той же ночью они и нагрянули в аккумуляторную. Сам орденоносец и четверо старшин из комендантского взвода с ним. Здоровенные лбы. Сверхсрочники. Ну, мужики. Полковник Лидочку в охапку и за дверь. А старшины – за меня. Одного-то я изломал… и всё равно повалили. Рот заткнули. Связали. Крепко, аж кожа кое-где полопалась. Трусы стянули, а к ятрам контакты от зарядной станции. Ну, ты в курсе, «крокодильчики». И ток пустили, суки. Сами ушли. Вернулись где-то через час, когда у меня уже всё вкрутую сварилось. То ли от электричества, то ли от нервов. Ногами ещё добавили. Палец выломали один – глянь, до сих пор кочергой. Объяснили несчастным случаем, конечно. Будто я от недосыпа сам на клеммы упал.
– Двадцать раз подряд, – пошутил таксист.
– Так, да. Пару месяцев в госпитале витамины в жопу покололи – и прощайте, товарищ сержант. Комиссовали. К прохождению дальнейшей службы не годен. Инвалид. Приехал я домой – и запил. По-тёмному, жутко. Матушку гонял, во до чего дошёл! Бати уж давно не было, некому мозги-то вправить. Да и чего там вправлять? Хоть у трезвого, хоть у пьяного – одна Лидочка перед глазами. Как поднимаю вот так на руках голенькую и целую прямо в журавушку. И ведь, главное, как живую вижу, а внизу ничего не шелохнётся. Ну, допился как-то раз до того, что гадюки с крысиными головами стали мерещиться, сцапал верёвку и айда в амбар. Матушка меня нашла, когда уж в петле устраивался. Заревел я быком, сопли до колена распустил. Рассказал ей всё. Она: ты, давай, успокойся, дело поправимое. Травки есть такие, что старика взбодрят, не то что парня, а дале дело само пойдёт. Ты красивый, от девок отбоя не будет.
Ну, что, травки они, вроде, помогли. Да только неладно. От них баловень-то ломом, а толку никакого. Неохота, ты понимаешь! Как не мой прибор. Лом и есть. Железяка. И – пустая. Сухостоина. Я, когда это понял, опять в амбар с верёвкой наладился. Только в этот раз даже не дошёл. Матушка с сеструхой, как выяснилось, наблюдение устроили. Опять рёв, опять слёзы. Мои, мои слёзы. Я, ты понимаешь, на слезу почему-то ёмкий. Что тогда, что сейчас. Особенно спьяну. Ладно, говорит мама, раз такое дело, пойду к Монку-старику. Он, если кому помочь решит, от всего вылечивает.
На другой день прямо с утра пошли они с сеструхой. Купили водки, как люди научили, да и двинулись. Пешком, транспорта-то не было. Ну, вернее, был у нас мотоцикл бати покойного, иж сорок девятый, но какие из них мотоциклисты? А мне самому почему-то нельзя было к старику. Такое условие. Монко этот жил не в нашем посёлке, а в черемисской деревне. Километров семь через гору. В основном по лугам, ну и лес само собой.
– Без дороги?
– Ну почему. Дорога была. Плохонькая, зато без такого вот безобразия, как тут у вас. Сколько уже стоим? Знатьё, так хрен бы поехал на такси. Тьфу. Ну вот, туда-то они быстро дошагали. Монко-старик по-доброму был настроен. В избу их пустил, накормил, всё выспросил. Поругался на полковника не по-русски, потом водку забрал и в горницу ушёл. Дверь закрыл плотно. У них, у черемисов – или кто он там был, может, мариец – в избах-то двери между комнатами, ты понял! Вернулся минут через десять, водку обратно отдаёт. А в ней что-то плавает. Не то комок волос, не то корешки. Выпоите, говорит, в пять дней, обязательно с парным молоком – и всё будет как надо. Отудобеет ваш парень, женится, внуков тебе, старая, нарожает. Только одно условие. Как домой пойдёте, назад не оглядывайтесь. Хоть там что будет, не оглядывайтесь. Оглянетесь – всё, пропало лекарство. Да и вы обе тоже пропадёте. Напугал так-то и выпроводил.
Идут они, значит, назад. Боятся. Где-то полпути прошли, слышат – за спиной как будто кто на лошадях едет. Да с колокольчиками. Гармошки играют, люди поют, орут как пьяные. То ли свадьба, то ли ещё что. Только почему-то одни мужики. И слов не понять. Матушка с сеструхой наказ помнят, не оборачиваются. А свадьба всё ближе, орут всё страшней. Как есть уже ссорятся, но гармошки не замолкают. Анна, сеструха-то, побелела навроде извёстки – и в вой. Говорит: ой, больше не могу, сердце заходится. Или обернуся щас или умру. Матушка, ни слова не говоря, – раз ей по рылу. Раз снова. А кулак у неё знаешь, какой? – больше моего. Сеструха чуть не повалилась от материнской ласки. И знаешь, сразу шум-то пропал. Они – бегом. Бежали-бежали, запыхались. Бабы, что с них взять. Только на шаг перешли, опять за спиной колокольчики, гармони, шум.
А там как раз к дороге лес близко подходит. Мама Анну хвать за руку, да в кусты. Забрались поглубже, схоронились под лесину вывороченную. Чего там натерпелись, не пересказать. Высидели сколько-то, прислушались – вроде тихо. Выбрались на дорогу, видят: идут двое, бабы. Догнали. Оказалось знакомые, поселковые старухи. По богородскую траву ходили на луга. Мама спрашивает, не знаете кто, дескать, проезжал на лошади с гармонью? А те: никого не видывали. Поблазнилось, бывает. До дому вместе дошли, ничего больше не слыхали.
Стали меня поить как велено. Я пью, а сам не верю. Что эти знахари могут такого, чего витамины не смогли, думаю. Только зря не верил. К концу недели на гулянку меня потянуло, ты понимаешь! К девкам. Взял баян и бегом; обрадовался, а как же! Месяца не прошло, Танюху встретил. Полюбил вроде, женился, дочь родилась, а Лидочку никак забыть не могу. Однажды в отпуске собрался тихомолком – и сюда. На аэродроме-то остались кое-кто знакомые.
– Заправщицы и медсестрички? – весело предположил таксист.
– Ага, точно говоришь. Порасспросил их. Рассказали, что полковник вскоре после моего досрочного дембеля перевёлся куда-то, едва ли не на Кубу. И семью с собой увёз. В общем, пропали следы. Так и жил. С Танюхой своей, с ребятишками, а мысли нет-нет, да и вернутся к Лидочке. Из-за того и пировал. Запойно. А в прошлом году получаю, ты понимаешь, письмо. Только увидел почерк, дыханье перехватило. От неё, от Лиды. Оказывается, она тоже меня не забывала. Только замужем была, верной, понимаешь ты, женой, поэтому и вестей не подавала. А тут муж её бросил, к какой-то шалаве молоденькой удрал, она и решилась написать. Адрес-то мой у неё остался. Хорошую жизнь прожила. Трое детей, две дочери и сын. Сын в деда пошёл, тоже военный лётчик-испытатель – и тоже здесь. Фотографию прислала. Сама всё такая же красавица, тоненькая как девчонка. И дочери красавицы. А сын… ну да, сейчас правильно подмигиваешь, вылитый я. Одно лицо. Я пишу: это что, мой? Лида отвечает: твой. Только он, говорит, этого не знает, а сообщать пока не решаюсь.
– А сейчас, видимо, решилась? – Таксист забросил в рот ядовито-оранжевую карамельку. – В гости едете?
– Хм… в гости… На похороны я. Погиб сын-то. Погиб.
– Как? На самолёте разбился?
– Да какой самолёт… – Пассажир осел в кресле, будто вмиг сделался тяжелей прежнего и быстро отвернулся к окну. – Рак у него был. Рак… Ты ушами-то не хлопай, шофёр. Зелёный загорелся. Трогай давай. Слышишь, нам уж сигналят.
4. Назад в подвалы
(сочинения прошлого тысячелетия)
Вечный
1
На свет он появился недоношенным, с гипоксией, анемией и чёрт знает, чем ещё, поэтому удивительны ли постоянно и жутко мучившие его головные боли? Мать его, слезливая ограниченная клуша, залетевшая по пьянке, и не соблюдавшая в течение беременности диету, была главной причиной, и он возненавидел её. Заодно он возненавидел весь прочий мир, безразличный к его мучениям.
Мир не заметил его ненависти.
Он взрослел. Голова, однако, болела по-прежнему. Он стал искать избавления. Сам.
Наука была почти бессильна, и он бросился в океан околонаучной, псевдонаучной и антинаучной литературы, нетрадиционных методов оздоровления и традиционного пьянства. Боли усилились. Он занялся йогой, у-шу и бодибилдингом; он медитировал и принимал ЛСД; вызывал демонов и практиковал аутотреннинг. Боли стали невыносимыми. Он дополнил ЛСД стероидами и поливитаминами. Он стал вегетарианцем. Раз в неделю он проходил олимпийскую дистанцию триатлона только на минеральной воде и предельной концентрации воли. Он довёл тело и органы чувств до совершенства: видел в темноте и слышал в тишине, длинными пальцами с одинаковой лёгкостью гнул гвозди и гравировал на рисовых зёрнах, мог не дышать совсем и дышать в привокзальных туалетах. И это наконец случилось! Он научился править болью. Он обратил её в наслаждение…
Ему было тридцать три, и он решил, что постиг Истину. Он понёс её в массы: ездил по провинциальным городишкам под именами Святого Анохоретия, гуру Самоматхи, о-сенсея Фудзимоси или ламы Лобызанга Драмбы. Он проповедовал, лечил и наставлял. Он изучил риторику, психологию, овладел гипнозом, и на его сеансы народ валил валом, устраивая побоища у билетных касс. Он был неподражаем: высокий поджарый атлет с лицом спятившего Арамиса. Длинные белоснежные кудри, порождение вертикальной «химии» и дорогой крем-краски; тонкие ухоженные усы с подвитыми вверх концами; острая эспаньолка; впалые щёки; и, как гимн безумию, – пылающие фанатизмом огромные бледно-голубые глаза.
Ради него юные девицы готовы были расстаться с невинностью, престарелые эротоманки – со своими молодыми любовниками, а состоятельные мужчины с новенькими иномарками, юными девицами, любовниками и престарелыми эротоманками одним чохом. Надо ли говорить, что и те, и другие, и третьи готовы были расстаться ради него с собственной жизнью? Но с некоторых пор он охладел к их жертвенности. Его воспалённую душу томила другая жажда. Он горел одной страстью – убить меня…
2
Я бессмертен. Я тот, кому было сказано: «встань и иди», и я иду. Ещё тогда, две тысячи лет назад, пытаясь искупить вину, я крестился вместе с Павлом, но слово уже было сказано, и уже тогда оно не было воробьём.
Я иду, и время идёт. Я забыл, какая нация меня породила, она давно сгинула в глубинах истории вместе с религией, языком, именем. Но, поскольку «засветился» я в Иерусалиме, для всех я сами-понимаете-кто. ВЕЧНЫЙ. Я бы, наверное, и не возражал, если бы не погромы. Приходится маскироваться – все две тысячи лет: слушать возражения у погромщиков не принято. И я маскируюсь. Маскируюсь да мотаюсь по свету.
Сначала было трудней – мир был маловат. Расширялся он, чаще всего, неся новую веру дикарям, и я крестил Русь с греками и Америку с испанцами. Крещение… Не угасшая надежда на помилование.
Погромы следовали за мной. Подчас вместе со мной. Иногда их нес я. Аутодафе, очищающие индейских еретиков от скверны язычества, взметнулись к небесам, и я в ужасе бежал из Нового Света. И всё же… Их душный чад снился мне даже столетия спустя.
То была эпоха великих открытий, и я отправился закрашивать белые пятна на географических картах. Я начал простым матросом в экспедиции Магеллана и закончил – измученный конкуренцией, постоянной нехваткой средств и невозможностью увековечить своё имя – капитаном пиратской фелуки. Меня ждала веревка по обе стороны Атлантики. Я предпочел «утонуть» в разгар грандиозной многодневной пьянки на Тортуге.
Всплыл в Европе. Франция блистала. На двести пятьдесят лет я стал французом. Я пил, любил и воевал.
В ледяной Москве восемьсот двенадцатого мне вдруг люто опротивела война. Когда Наполеон двинул свои насморочные полки домой, я остался.
Я открыл для себя науки и искусства. Я хохотал с Пушкиным над черновиком «Гаврилиады» и рисовал возбуждённому предстоящей казнью Кибальчичу эскизы ракетных двигателей, памятные мне со времён странствий по Китаю. Я предложил Менделееву «довести до ума» водку, а Гоголю – подумать о любви малороссов к страшным историям. Я научил Павлова кормить собак вспышками электрических лампочек, а товарища Ульянова – кормить сказками пролетариат.
Пролетариат – не собака. Мне пришлось вспомнить старое увлечение ракетами, спешно рванув в Калугу, под бок к аполитичному Константину Эдуардовичу, когда сказку принялись делать былью.
В сороковые годы ХХ века, извлекши из глубин памяти милитаристские навыки прошлого, я записался в народное ополчение. Было не до шуток, горячо было и больно. Я вспомнил, что такое ненависть и забыл, что такое человеколюбие. Прикручивая медной проволокой Знамя Победы к скелету Рейхстага, я впервые узнал, что такое счастье.
Меня влекло небо, и я стал летать. Потом был апрель шестьдесят первого. Я сказал: «Поехали!» и взмахнул рукой. Трое суток я болтался на орбите, пока в ЦК спорили, может ли первый советский космонавт быть сами-знаете-кем? Американцы дышали в затылок и, на плохо подготовленной ракете, стартовал Юра. Я затаил злобу на перестраховщиков из ЦК и торопыг из НАСА. Сорвать её довелось не скоро, зато красиво.
Спускаемый модуль с серпом и молотом на боку и вашим покорным слугой внутри, прилунился ровно на полчаса раньше и на двадцать метров западнее, чем американский. Мне как раз хватило времени, чтобы водрузить над Луной алый стяг. Его алюминиевое полотнище украшало изображение срамного человеческого органа, любовно прорисованное в косоугольной изометрии. Что-то, возможно ярко выраженная индивидуальность, а возможно и потрясающие анатомические подробности, говорили о безусловном использовании художником натуры. За гораздо меньший натурализм лет шестьсот назад меня едва не спалили на костре. Я трудился над рисунком весь полёт, изведя всю зубную пасту, весь малиновый джем и измазав до неузнаваемости натуру. Всю.
Нерукотворный этот, поистине неземной шедевр символизировал моё отношение к американской лунной программе, во-первых; и той глупости, в которую вылились мои заблуждения конца прошлого века, опрометчиво подаренные товарищу Главному Мечтателю, во-вторых. Или наоборот. Счет не принципиален.
Бедняга Нейл Армстронг! У него было туго с чувством юмора, и он потом чего только не молол о первых лунных впечатлениях…
Скандал насилу замяли колёсами «Луноходов», а меня, за надругательство над святыней, по сто семнадцатой статье УК отправили в зону вечной мерзлоты, добывать стратегическое сырьё. Я оттрубил до упора, и – не сдох. Даже волосы не выпали.
«Откинувшись», тем не менее, решил отдохнуть. В глуши, на Урале. Женился, устроился дворником со служебной квартирой. Покой нам только снится: начальник ЖЭУ оказался зоологическим юдофобом и стремился выжать из претворённого в жизнь самого короткого анекдота максимум смешного. Вдобавок жена, стойкий фанатик бега трусцой, владела замашками бытового тирана, фараона наших дней: «И в могилу – со мной!»
Я бегал трусцой с метлой наперевес.
Потом пришёл черёд «новому мышлению». Оставив жену вместе с квартирой, я двинулся сквозь проломы в железном занавесе смотреть на дивный новый мир. Возвращался, конечно, иногда. Ностальгия какая-то появилась, да и «заначки» основные в России были оставлены.
Возле одной из ухоронок он меня и поджидал. Спросить его, как он вышел на меня, я не успел…
3
Легендарные подземелья Невьянской башни в самом деле полны демидовского золота. Только пробраться к нему не всякому дано. Я думал, только мне. Я ещё не знал о нём и его жажде.
В кромешной темноте литейного каземата он всадил мне в живот полную обойму из «Кипариса». Затем отсёк голову самурайским мечом и сжёг усеченное тело в доисторической «Вагранке» – на превосходном, несмотря на возраст, древесном угле.
Пепел он сгрёб в брезентовый мешок, приготовленный мною для червонцев, отнёс на стройку противоядерного бункера для параноидального «нового русского» и вывалил в миксер со спецбетоном, применявшимся в прежние времена только для возведения ГЭС и АЭС. Бетон залили на глубину, где уже отдаёт жаром ядра Земли. Голову он отдал знакомому таксидермисту, скромному гению своего дела, страдающему временами запоями, но любопытством – никогда, и тот набил её соломой без единого вопроса.
Тогда-то, наконец, он возликовал. Он возомнил себя превзошедшим Пославшего меня – во всём; решил, что это он Всадник белый, и что первая печать снята. Он ощущал уже в руке лук, а на голове венец победоносный, и полагал себя вышедшим, чтобы победить.
Но он ошибся. О, как он ошибся! Да и моё время, увы, ещё не пришло…
И вот, я стою перед огромным, во всю стену ванной комнаты, зеркалом, и ювелирно-отточенными взмахами бесценного катана сбриваю эту его дешёвую мушкетёрскую бородёнку, пижонские усики и крашеные кудри… А с туалетного столика смотрит на меня пронзительно-безумным взглядом его голубых глаз моя бывшая голова.
Как живая.
Поставлю-ка я моему новому другу-чучельнику ещё одну бутылочку «Смирновской»!..
1998 г.
Жало
Жало родилось из жутких алкогольных видений, преследующих Никифора Санникова днём и ночью, и обломка метеорита, украденного его сыном из районного краеведческого музея. Никифор зашибал частенько, но пить запоем стал только тогда, когда попёрли с работы. Председатель сельсовета принял нового водителя – собственного племянника, а Никифора послал подальше: надоел ты мне, пьянь засранная. Чем же я теперь буду детей кормить? – спрашивал у председателя похмельно рыдающий Никифор, а тот злобно орал: меня это не ебёт, на вахту поезжай, нехер тебе тут делать, даже кочегаром не возьму!
На вахту Никифор не поехал. Семья пробивалась на пенсию, положенную младшему сыну-инвалиду, а глава, все реже выныривающий из пучины, образованной недобродившей брагой, одеколоном и изредка – водярой, каждый момент, не одурманенный спиртами, посвящал ему, своему последнему шедевру. Руки у Никифора были золотые, что не говори, и творение вышло изумительным. По ухватистой рукоятке из чернёного оргстекла струились, сплетаясь в замысловатый орнамент, три золотые змеи, распускаясь около небольшой стальной крестовины опасным цветком. Трехлепестковым, клыкастым, ядовитым. Узкое обоюдоострое семидюймовое лезвие сияло полированными боками как зеркало и, казалось, звенело, разрезая воздух бритвенной своей остротою. Пружина выбрасывала клинок так мощно, что от удара сотрясалась сжимающая нож рука. «Венецианский стилет», – сказал бы о нём специалист по холодному оружию. В Еловке таких специалистов не было, а сам Никифор звал его: Жало.
Жена терпела-терпела, да и выгнала Никифора: живи, гад, один, хоть сдохни от своего вина, лишь бы дети этого не видели. Он ушел в кособокую избёнку на окраине Еловки. Старики, жившие в ней прежде, давно померли, а городские наследники деревенские родовые палаты мало, что не ненавидели – за неистребимый запах разрухи и беспросветности. Никифор вымыл и вычистил избёнку, оборвал доски с побитых окон, истопил «чёрную» баньку и отправился в правление колхоза. Рука у него не дрожала, когда он бил Жалом в грудь председателю, его новому шоферу и бухгалтеру «до кучи»: он с малолетства колол домашний скот и делал это уже механически… Профессионально.
Придя назад, вымылся и выпарился, надел чистое солдатское нижнее бельё – единственную одежду, приготовленную «на смерть», – выпил полбутылки водки, сел, прислонившись спиной к печи и уЖалил себя в сердце. С маху, наверняка.
Серёжка Дронов, возвращавшийся с рыбалки, решил зайти посмотреть, кто это обосновался в мёртвом, сколько он себя помнит, доме? Дядька Санников, вытянув руки по швам, лежал весь в кровище на щелястой крышке подполья, лишь голова его и плечи опирались на обвалившийся бок глинобитной печи. Из груди торчала рукоятка великолепного ножа. Серёжка подошёл, опасливо пнул ногу Никифора. Тот не отреагировал. Серёжка с усилием, окончательно уронив тело, вытащил клинок из раны, сполоснул под ржавым рукомойником и сунул в карман. Заглянул на кухню, пошарил в столбцах, отыскал древний, сточенный почти до черенка кухонный нож с деревянной ручкой и воткнул его в рану, на место Жала – он сразу понял, как его имя: да, Жало, и никак иначе.
Расследование резни в правлении закончилось быстро. И так все ясно: убийство с последующим самоубийством на почве мести и белой горячки; да и оружие налицо – какая там, к лешему, экспертиза! А Серёжка изготовил из картофельного мешка, набитого древесной стружкой, чучело и тренировался на нём в нанесении смертельных ударов: в сердце, в сердце, в шею. В печень, в шею; и снова – в сердце. Он хотел, чтобы, когда наконец придет время напоить Жало живой кровью, удары были наверняка. Раз – и капец! Серёжке тогда было четырнадцать.
Избушкой Серёжка любовно звал небольшое строение, сколоченное собственноручно из стволиков молодых ёлочек. Избушка пряталась в глубине Старухиного издола на высоте двух метров, между разлапистых ветвей огромных, столетних елей. Пашке и Павлухе (именно так: Пашке и Павлухе, а не Пашке и Пашке или, скажем, Павлухе и Павлухе) годков было по шестнадцать, но умом они мало переросли и шестилетнего. Они дождались, пока Серёжка закончит строить, навесит замок и притащит печку, сделанную из дореволюционного самовара, а потом отобрали ключ, набили морду и помочились на неподвижного, скорчившегося от горя и побоев, мальчишку. Ржали притом, как идиоты. Когда Сережка брёл домой, он чувствовал, что Жало вибрирует в своем коконе из тряпок, зарытое на чердаке, рядом с матицей. Жало готово было мстить. Серёжка тоже.
Обратно, к Избушке, он бежал, моля судьбу об одном: чтобы придурки были ещё там. Судьба, похоже, встала на его сторону. Они были там и, сидя в не принадлежащем им волшебном полумраке на корточках, курили коноплю. Сережка забрался по приставной лестнице, медленно открыл дверь и шагнул внутрь. Они снова заржали: чё, Дрона, пришел, чтобы ещё и обосрали? Дак мы щас, у Пашки вон как раз дрисня сёдня! Сережка нажал стопорящую лезвие кнопку (пружина от нетерпения так сыграла, что Жало чуть не вылетело из вспотевшей ладони) и ударил: в сердце! в сердце! Всего два раза, зря что ли тренировался? Пашка повалился набок, лицом в пол, а Павлуха назад – на сочащуюся свежей смолой стену, да так и остался сидеть прямо, только глаза его широко распахнулись, а нижняя челюсть отпала. Серёжка осторожно снял «косяк», прилипший к его губе и засунул в ноздрю. Так показалось, будет смешно. Вытер нож об рукав Пашкиной джинсовки, пренебрежительно сплюнул на пол и удалился.
Спустя полгода, когда район, взбудораженный жестоким убийством двоих детей, успокоился наконец, он зарезал девочку – ту, которую любил больше всего на свете. Мы встретимся после смерти, и ты уже не захочешь меня прогнать, – сказал Серёжка и ударил: сбоку, на уровне пояса. В печень. Сердце девочки прикрывал безумно красивый бугорок титечки, и он не решился испохабить эту красоту пусть и небольшой, но абсолютно чужеродной дыркой. А печень была где-то внизу, к тому же сзади. Да, это был, несомненно, правильный выбор. Девочка умерла не сразу, она некоторое время ещё плакала, стонала своим красивым, удивительно красивым голосом. А он сидел, положив её голову себе на колени, гладил пушистые волосы и пел колыбельную: баю-бай, баю-бай, пойди, бука на сарай! мою детку не пугай… Девочка затихла, он поцеловал её в губы и ушёл. В ту ночь он спал, безмятежно улыбаясь, и его мать умильно смотрела на своего жёсткого и грубоватого сына-подростка, думая, какой же он, в сущности, ещё младенец!
Убийство девочки опять разворошило муравейник правоохранительных органов. Прокурор района поклялся отыскать подонка и расстрелять, а отец девочки – отыскать раньше и придушить собственноручно. Серёжка рыдал на похоронах горше всех: до встречи после смерти оставалась ещё бездна лет, а её прекрасное тело поглощала уже чёрная, мокрая пасть могилы!
Он больше не притрагивался к Жалу – до самого окончания школы. Окончил её не плохо и не хорошо: на тройки-четвёрки, а по математике так и на пять, и поступил в районный техникум. Специальность была «электрооборудование сельскохозяйственных машин». По окончании он собирался вернуться в колхоз. Город он не любил, хоть тот и был лишь чуть больше Еловки.
Накануне первой сессии преподаватель математики пригрозил: ни один у меня не сдаст, лоботрясы! все без стипендии останетесь! Сережка обиделся: почему всех под одну гребёнку? Да и без стипы хреново. Препод гулял вечером с собакой. На нём была толстенная волчья шуба, поэтому Серёжка полоснул Жалом по кадыкастой жилистой шее. Жизнерадостный спаниель преподавателя лизал мальчишке лицо и руки, считая, что люди играют, пока тот отчищал снегом кровь с ножа. Пришедшая на замену убитого математичка, полуглухая пенсионерка, поставила всей группе экзамен «автоматом». А стипендии Серёжку лишили всё равно. За пропуски занятий.
Однажды, бродя ночью в ожидании, что на него наедет стайка шпаны, которая могла бы стать безупречной поживой для Жала, он увидел, как ссорятся два хорошо одетых подвыпивших мужика. Из-за столкновения на перекрёстке, в котором пострадали их блестящие тачки. Наконец один мужик уехал, а второй остался. Он топал ногами, громогласно матерился (убью, пидараса!) и пинал колеса своей «Тойоты». Сережка подошёл и спросил: а сколько заплатишь, если убью я? Мужик оторопело уставился на него, потом рассмеялся облегченно и сказал: сотню баксов, ты, киллер сопливый! Через день Серёжка с «Криминальным вестником» в кармане явился в один из небольших офисов, расположенных в обычной городской трёхкомнатной квартире – на первом этаже краснокирпичного дома, стоящего неподалеку от центра – и попросил секретаршу: передай газету шефу, он её очень ждет. Владелец битой «Тойоты» лениво развернул пачкающийся типографской краской листок, увидел отчёркнутый жёлтым маркером заголовок «Загадочное убийство чиновника», брови его поползли удивлённо вверх, и он велел позвать мальчишку к себе. Немедленно! Серёжка вышел из кабинета через полчаса. С гонораром, двумястами долларами аванса в кармане и первым настоящим «заказом».
Года не прошло, как Серёжкин работодатель переехал из своего смешного офиса в мэрию, в кресло первого зама по имуществу. И умер однажды в собственной постели, залив кровью из вспоротого горла не только французское постельное белье, но и роскошное тело оглушённой ударом в висок секретарши. Секретарша пришла в себя под утро, вызвала милицию и вновь потеряла сознание: сотрясение мозга! На вопросы следователя она отвечала потом, что помнит лишь облезлую «куртку пилота-бомбардировщика» из кожзаменителя и чёрную вязаную шапочку, натянутую убийцей до самых глаз. Он выскочил, говорила дамочка, из платяного шкафа со словами: «Не надо было тебе, дяденька, меня-то заказывать». Это пролило кое-какой свет на недавнюю гибель одного из городских КМСов по биатлону, не первый год уже подозреваемого органами (бездоказательно, само собой) в выполнении заказных убийств. КМСа закололи возле общежития техникума единственным ножевым ударом в сердце. В райцентр прибыла следственная группа из областного центра. Полетели головы. «Кто же этот новый неуловимый мститель?» – вопрошал «Криминальный вестник», поднявший благодаря сенсации тираж вдвое. «Кто этот кровавый и беспощадный провинциальный граф Монте Кристо?» – вопрошал с циничной ухмылкой ведущий скандально известных в области теленовостей. «Мы спрашиваем: когда маньяк будет остановлен?!» – едва ворочал на встрече с общественностью квадратной братковской челюстью решительно настроенный победить в грядущих выборах претендент на кресло городского мэра. Ответа не получил никто.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.