Электронная библиотека » Андрей Антипин » » онлайн чтение - страница 26

Текст книги "Радуница"


  • Текст добавлен: 4 мая 2023, 10:40


Автор книги: Андрей Антипин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 26 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +
5

Сеть как орудие наиболее добычливое и практичное, отвечающее деревенскому мировосприятию и придающее здешнему укладу жизни дополнительный упор, равный по силе сбору грибов, орехов и ягод, но уступающий огородничеству и пушной охоте, наряду с ряжем, корчагой и мордой была для сибирских мужиков – а в иных медвежьих уголках остаётся по сей день – основой в рыбацком инструментарии.

С удочкой Серёгу можно было встретить разве что в начале июня, когда на Лене совершается массовый вылет новорождённых стрекоз и рыба, карауля добычу, табунится на перекатах. Наживку Серёга ловил, собирая с камней клейких и сонных, едва покинувших кокон или только-только прогрызших его хрустящую кожурку. После шёл на косу и цаплей стоял взаброд, простерев, как шлагбаум, удочку над водой. Стрекозы, появившиеся днём ранее, порхали над рекой, а некоторые садились на удочку, вероятно, путая её с плакучим ответвлением от дерева. Серёга, не теряя самообладания, попеременно глядел то на этих, обсевших снасть, то на стрекозу, что парусила на течении, ради возбуждения рыбьего азарта подёргиваемая за леску, а иногда вкрадчиво, колено за коленом, начинал складывать удочку. Не замечая подвоха, стрекозы приближались, как на эскалаторе, одна за другой исчезая сначала в ладони, затем в бутылке. И если в этот миг, раздраконенный волочением стрекозы по воде, на мелководье вскипал сиг или ленок, одним клевком загубливая обманку, то его Серёга брал нахрапом и, возбуждённо пятясь от реки, со свистом наструненной лески выкатывал на камни в брызгах и трепете.

Спросишь немного погодя, подойдя с удочкой через плечо:

– Есть чё, нет?

Сощурится от солнца, осветившего лицо, и скажет, не делая тайны, хотя это принято у суеверных рыбаков:

– Вчера ведёрко ельца легонько хапнул, а нынче чё-то глухо. Вот этого задро́та только и поймал… Стрекоза прошла, от этого, наверно! Или обожрались. Пойду щас сетку брошу от опечка. Там чё-то плюскается и плюскается, аж зла не хватает!

И, воткнув сложенную удочку за оттопыренный резиновый сапог, отвинтит продырявленную гвоздём пробку и встряхнёт бутылку. Она к тому времени нагрелась в кармане и отпотела изнутри. Стрекозы прилипли крыльями к влажному стеклу и лежат, как в гербарии. Серёга раз и другой стукает горлышком о ладонь. Вызволенных и помятых пуляет на воду, и они плывут, атакуемые гольянами, или разом тонут в круговерти, созданной подошедшей ельцовой стаей. Но всегда оказывается, что кое-какие из стрекоз уже уснули навеки и присохли к донышку. Тогда Серёга с мелодичным бульканьем наполняет бутылку, нагнув горлышком против течения. Раскачав, выливает мёртвых с ополосками. Бутылку, словно гранату, швыряет на перекат, чтобы ребятишки не расстреляли из рогаток, а ты стой и гадай, для чего он её вообще мыл.

6

Зимой, как многие наши мужики, Серёга занимался удами.

У него был удобный – под боком – участок реки, богатый налимами, которые стекаются в тихий затон, образуемый двумя перпендикулярно выдвинувшимися в реку галечными косами, насыпанными во время дноуглубительных работ. Наперерез налимьему ходу, от одной косы к другой, Серёга и строчил свои лунки. С осени, прорубив тонкий лёд топором, ставит и чин чинарём проверяет, но как зазудело в душе – замораживает крючки вместе с налимами. Насчёт выдолбить отзывается как о чём-то несуразном, на миг даже трезвеет опоёнными глазами:

– Ну уж на-а-а!

Так вешки и торчат до реколома, а затем уплывают со льдом. Но бывает и так: в апреле вешки нагреваются на солнце и прожигают снег. Вокруг день ото дня вытаивают сквозные воронки, и с талой водой, пучащей реку, лёд снимает с вешек, как с гвоздков, – и уносит. А вешки остаются, накрепко всаженные в дно ещё зимой, с частыми посадками льда, и перемогают всё половодье, накрытые огромным текучим пространством. К середине июня река устаканится, и вешки начинают исподволь мырить на течении. Потом покажутся их макушки и даже выметают два-три листика, а если река обмелеет от засухи, то вешки и вовсе вышагнут из воды и разбредутся. Иной раз выдернешь неприметную сухую жёрдку с размотавшейся и обвисшей корой, а следом поползёт из песка капроновая нитка со сгнившим крючком на конце.

Из-за этой Серёгиной расхлябанности приключилась история.

Однажды, видя, что Серёга почти месяц не смотрит крючки, я насверлил лунки неподалёку от его заметённых вешек. Пять или шесть уд, что я начинил, редко не приносили налимов. Он, конечно, сразу узнал, однако ничего не предъявил. Всё-таки, должно быть, он посовестился своим бессрочным загулом и, оклемавшись, стеснительно подселил несколько уд повыше моих, вдоль косы. На следующую осень после ледостава я уже рыбачил на его местах, тем более, что сам хозяин прохлаждался. И тут Серёга не стерпел. Наверное, науськанный кем-то, высмотрел меня через забор и, когда я возился с крайней удой, сошёл к реке, в качестве предлога захватив с собой вёдра. Долго и несвязно говорил на общие темы, а повернувшись уйти, робко и тоже стеснительно сказал:

– Это, я чё хотел-то… Ты убирай-ка уды! – а когда я без спора согласился, Серёга воспрянул. Стараясь замять возникшую неловкость, ринулся объяснять, что ещё с лета договорился на пару с местным мужичком, владельцем КамАЗа, транспортировать грузы дальше на Север, но забухал (сказано было с той непередаваемой интонацией, которая изымает из речи некоторые слова и, зияя провалами, обязывает слушателя самому постичь суть явления, ему – разумеется, как никому другому – хорошо известного), и хозяин машины дал от ворот поворот. Из всего сказанного надлежало уяснить, что теперь он, Серёга, как и раньше, будет рыбачить на своём законном участке, а мне лучше закатать губу.

Я, выслушав рассеянно, тут же убрал свои крючки, хотя и переживал, что пойдут разговоры о том, как Одняра «выгнал» меня с реки. От сердца отхлынуло и пришло облегчение, едва я, поостыв, задумался, что бессребренному Серёге, помощи ни от кого не ждущему, иной раз и курево-то купить было не на что – и он шелушил в газету давнишние окурки или сшибал сигареты по соседям. Налимы были хотя слабой и непостоянной, но всё же подмогой, на вырученные от их продажи деньги можно было купить крупу, макароны, растительное масло, да и себе оставить на уху-жарёху. А тут я, рыбачащий скорее в охотку, чем от нужды, украл у него реку! И дело даже не в том, что Серёга, как у него повелось, раз и другой проверил свои уды – и баста, а в том, что не надо толкать в спину человека, который и так на краю.

7

Кроме ловли налимов, зимой у Серёги была ещё одна забота.

Едва леденела река, как Серёга, прощупав надёжность переправы пешнёй, кривыми ольхами помечал между торосов тропинку от своей избы на тот берег Лены. Ориентируясь на эти метки, каждый день как прокажённый возил на самодельных санках сушняк, заранее напиленный и скученный на полянке. За несколько вылазок тори́лась широкая надёжная тропа, по низу, словно раствором цемента, скреплённая смешанной со снегом, а потом замёрзшей водой, с оседанием льда фонтанировавшей из трещин и полыней.

После метелей, которые следовало пережидать, Серёга заново открывал путь, рванув поводья истошным наклоном всем туловищем вперёд, головой к дому, потому что занастившийся снег скользил плохо, драл деревянные полозья и вдобавок ломался, как вафельный, глубоко погружая саночный задок. Покупные дрова слишком дороги, и быть их у Серёги не могло. Несомые вешней рекой были недосягаемы, поскольку не было лодочного мотора. Приходилось запрягаться в постромки. Одной во́зки, как правило, хватало на топку-другую, а затем по кругу, мороз ли, хиус ли на дворе. Но в пургу-то нужно было кочегарить тем более: в старой, давно не конопаченой избе свистало.

Так, с осени до первых промоин топление печи становилась основным делом, равным, вероятно, тому поручению, какое давали древнему предку, на время общей охоты решением племени оставляемому в пещере для поддержания огня. И только та разница была, что современный человек давно приручил огонь, заключив его в коробок, не глядя нашариваемый за дверным наличником, и, следовательно, не было боязни его проспать, да никто и не приговаривал человека к этой бессменной вахте.

Тут, возможно, главным было другое. Человек сам, своим хотением определял для себя цель и, важная она или ничтожная, самозабвенно шёл к ней, словно к вешке, страшась заблудиться и самого себя потерять, как тот первобытный огонёк, рождённый благодаря природе и не способный объявиться на белом свете никак иначе. А когда человек всё-таки блудил, спалив дрова и бросив санки под навес, то с окончанием запоя, точно на выходе из чёрного леса, обретал себя тяжко и долго, и первым делом из последних щепок раскладывал в холодной печи огонь – как непосредственный и зримый смысл для дальнейшего существования.

8

Вот и всё. Больше ничего в Серёгиной судьбе как будто и не было. Всё это: и пьянка, и рыбалка, и дрова, и калым – односложно и тягуче проистекало из года в год, не разветвляя жизнь иными притоками, но вместе с тем наполняя её вечным и грешным содержанием, из которого, как из песни, ничего не выкинуть. Но к которому, правда, нечего и добавить.

9

Спустя день-два после Серёгиной смерти снег дыбом в лицо и уже задувает налаженную тропинку, будто, словно белую ковровую дорожку, которую Серёга постелил, хочет свернуть трубкой и унести. Смотрю через реку на притихшую избу: голодное клацанье ворот, чёрное молчание окон, серебряная подпушь изморози по срезу продымившей ещё при хозяине и вместе с ним остывшей печной трубы.

10

Последний раз видел его в декабре, незадолго до трагической ночи. Снял с уды налима и, вьющегося, ещё живого, небрежно поволок, продев сквозь жабры проволочный крючок, который издалека не было видно, а потому казалось, что налим, как в сказке, сам едет за человеком на хвосте.

11

На девятины, когда нужно поминать на кладбище, Серёгу привезли из города в глухом – без боковых стёкол – микроавтобусе. Раньше не смогли, потому что выдавать из морга стали после праздников. Ненадолго занесли в избу и стали хоронить. Приехали обе сестры, сошлись местные, в основном мужики. Подогнали ЗИЛ послевоенного образца, отвалили задний бортик, смели на сторону снег и щепки от дров. Тут же, у ворот, водрузили красный гроб, хотя обычно несут некоторое время на рушниках и лишь затем поднимают на кузов. И как всё буднично началось, так же обыденно, без всяких слёз, слов и снятых шапок, повлекли Серёгу на погост. И только тем люди выразили своё отношение к произошедшему, что шли и шли за машиной. А там, на другом конце деревни, несмотря на мороз, тоже стояли и ждали.

Проводив Серёгу глазами, я, клевавшийся как раз на реке, посмотрел затем на его забытые вешки. Их уже заметал хиус, дувший и вчера, и позавчера, и, кажется, все те дни, что Серёги не было на свете. Ветер был со стороны Якутии. Наслезив глаза, он облудил изморозью ресницы, когда я, поворотившись от Серёгиных, поглядел на свои уды. Рядом с ними снег был исчерчен, но не позёмкой, а стараниями человека, который каждый день приходит сюда на лыжах. Сверив те и другие вешки, я словно отыскал границу между жизнью и смертью, не измышленную, а вполне настоящую, дышащую, – словом, такую, какую можно наблюдать, например, между снулым гольяном и плещущимся в котелке живцом. Не сегодня-завтра на этого живца клюнет налим, я извлеку его из лунки и, чтобы отомкнул пасть, стукну по голове лопатой, вырежу крючок, а нож вытру о суконную штанину.

Так я делал всегда.

Нынче, однако, нашлась та разница, что в это же время хоронили человека. И было странным и непостижимым то, что вот я держу в руках тяжёлое рыбье тело, ещё полное нерастраченной жизни, которая нет-нет да взбунтует конвульсивным вздрагиванием хвоста, а он, этот человек, недавно суетившийся неподалёку, уже никогда не явится и не сотворит подобно. До весны его уды будут чернеть из нетоптаного снега, словно меты пути, по которому уже никто не пройдёт. А с шалой водой навсегда отчалят и эти меты. И берега, и река ничем не оставят и не остановят Серёгу, ведь в них нет памяти. И на свежем снегу, через год после Серёгиной смерти выпавшем там, где сейчас его вешки, уже не отобразится ни след от его валенка, ни канавка от сбуксированного налима, ни мёрзлый плевок, жёлтый от разжёванной карамели.

12

В нём, Серёге, гнездилось и существовало на равных всё то светлое и тёмное, что испокон не переведётся на Руси. Был он, может быть, интересен не сам по себе, а именно как этот хрестоматийный и слепо зазубренный, но до конца не понятый нами типаж русского человека, который, однажды убоявшись своего пропащего пьянства, нашёл по-своему единственный выход и, свозив на саночках, спихнул в полынью тридцать мешков бутылок, совершив это, вероятно, с тем же проворством и твёрдым убеждением в правомерности своего поступка, с каким ставил сети в нерестовую пору или, сам того не осознавая, кормил рыбок вытряхнутыми в реку стрекозами.

Однако ни лес, ни река, ни забота о дровах, ни, наконец, сгинувшие под водой бутылки от пагубы не спасли.

Серёга распоясывался, вновь и вновь курсировал по деревне с голубыми, как у всех пьяниц, глазами, запавшими в лицо, в то время как длинный нос и подбородок подковой, а с ними семечковидный череп выпирали тем резче, щетина на землистом лице прорывалась клочками.

Как от смерти самой, всё не прибиравшей его, Серёга долгими днями и ночами корчился от похмелья, но ни в чём не мог найти себе избавления.

Однажды легчало, и он, судя по времени года, опять устремлялся то в лес по дрова, то трясти сети, а то пасти коров.

Пастушество его было редким, от разу до разу, и угадывало на позднюю холодную осень, когда принятый на лето пастух объявлял забастовку, хозяева тем более не хотели мёрзнуть, а Серёга соглашался. Один ли, а чаще с кем-нибудь вдвоём, уходил до вечера за деревню, благо изба не вязала никаким хозяйством, и от ветра со снегом кутался в «еврошоповскую» куртку из дерматина, давно облезшего кусками. В обед зябкой рукой доил с красного куста и ссыпал в рот, придерживая ладошкой, жухлые ягоды шиповника с расползающейся от спелости кожурой, а попросив закурить, трусил через ископыченную луговину и от спешки едва не припадал на обе ноги разом. Схватившись за руль велосипеда, благодарно выскребал из пачки пару-другую сигарет. Одну с трепетом закуривал, вдыхая много и поначалу неровно. Остальные, подбив о ладонь, чтобы фильтры – вровень, с сосредоточенностью охотника, наполняющего заряженными гильзами патронташ, посылал в нагрудный карман со специальной вставной картонкой, за которой не изомнутся и не сломаются. И по всему было видно, что смысл жизни, истаявший вместе с выкуренной ещё поутру сигаретой, вновь наливал его до краёв, и теперь ни мрак, ни морок ему нипочём, были бы спички с куревом да котелок со смородиновым настоем над золисто-серебряным костром, и провести вот так неприметно и негромко на этой печальной земле он, не отмаливаемый никем грешник, сможет ещё много-много лет, как бы ни было худо завтра и что бы о нём ни говорили.

Но вот умер он – сложный и разный, один из тех, кого с какого бока и сколько ни наблюдай, а они всё равно напоследок вывернутся неожиданной изнанкой, какую в них никто не знал, – и русский человек сказал о нём: «Он ведь, вообще-то, безобидный был…» – и этим подвёл итог Серёгиной непростой жизни, отшелушив от неё всё дурное и озарив благодарным светом памяти то главное, что в ней было. И этим-то главным, этими редкими сполохами красоты и добра человек остался и, как живой, по сей час говорит про сосновый бор за речкой Каей:

– Выйдешь сюда после дождя – вобще-е краси-и-во!

Такое рабочее, натёршее мозоли понимание природы, выраженное доступным материалом.

А про мокрую ягоду – сушить не сушить? – коротко и категорично:

– Без по-о-ользы!

О покойниках спокойно и делово:

– Уже и в живности нет!

Вот и самого «в живности нет», а слова как никогда и не замолкали. И, провожая в прощальный путь ещё одного деревенского мужика, думаешь всякий раз: чем или кем рано или поздно пробудится русский человек?

* * *

…Потому что обязательно грянет оно – пробуждение. И это видно уже из того, что ушёл обыкновеннейший человек, наш брат-земляк, а мы не совсем прошляпили, и пусть, как и прежде, не оплакали, но научились – или, скорее, приблизились к умению – и видеть этот уход, и жить те заповедные несколько минут, что думали об этом уходе, с открытыми глазами, и, стало быть, были почти милосердны, а значит – уже не спали.

7 февраля 2014 г.

Русские песни

Пастухи в смутный осенний день жгут в лугу костёр. Он, она, мальчик лет одиннадцати. Дым. Ветер. Котелок на таганке. Стадо у ельника. В дождь залезают под навес из досок и ржавого автомобильного капота вместо крыши. Если затяжной – оттуда, из-под капота, глубокое женское пение: она, Наташа, работает в клубе хористкой…

Это у неё от Бога – петь. В школе выступала на всех утренниках. Ездила даже в район, привозила отстуканные на печатной машинке грамоты с тиснёным Лениным, потом – с двуглавым орлом. А вот учёба не давалась. Экзамены за девятый класс провалила. Шла по школьному двору и ревела, как пела – навзрыд. Пожалели, поставили тройки, сказав:

– За голос!

Он у неё и вправду – на редкость. Не парит, не звенит, не льётся ручейком, как обычно говорят. Ничего такого! Весь – земной: вот с этим костром на ветру, колбасой на дымном прутике и балаганом за поскотиной, а вслушаться – то и с мужем-пьяницей, с зарплатой в семь тысяч рублей и каким-то неизбывным бабьим горем, понять и пережить которое Наташе как будто довелось ещё девчонкой. Такими голосами раньше кричали на похоронах обученные плакальщицы. Профессия сошла на нет, а вот способность к этому, сила, страсть и страдание плакальщиц неожиданно проснулись в Наташе. Притом что ничего похоронного в её пении нет.

Песни её русские, народные, а сама Наташа – якутка. После школы потыкалась-помыкалась, некоторое время перебивалась в городе. В девяносто восьмом вернулась, устроилась на почту техничкой, хотя ей говорили, чтоб не попускалась и поступала в Иркутское культпросветучилище. У неё уже был ребёнок, отец которого внезапно умер. И Наташа, конечно, никуда не поехала, а вскоре присмотрела себе пару. Расходились, снова сходились. Жили в брусовой квартирке на берегу. Он нигде не работал, разве что зимой иногда возил дрова на гусеничном тракторе, а с весны до поздней осени пастушил. Она приходила к нему после смены – не столько помогать, сколько следить, чтоб не запил и не распустил стадо. Когда сын подрос, стала и его отправлять – следить.

Потом в клубе освободилось место, и Наташу позвали. Наверное, вспомнили про её талант и понадеялись, что всё-таки поступит в училище, хотя бы на заочное отделение. Ей было уже тридцать, и она тем более не поехала. Наоборот, стала опаздывать, а то и вообще прогуливала. И тогда ни её, ни её кавалера в лугу не видели, Витёк пас один. Зато в квартирке на берегу становилось шумно и весело, и когда отворялась дверь, был слышен глубокий Наташин голос. Она пела про сирень и про то, как любимый целовал её колени. Вокруг смеялись, а Витёк просил:

– Мам, не пой! Они же над тобой угорают…

Спустя день-другой объявлялась, оплывшая и красная, с расстроенным горлом, в котором сипела какая-то ослабшая струнка. В перерывах между репетициями лущила пачки с таблетками, мерила давление, вжикая тонометром и с треском отдирая липучку, – и курила, курила!

По утрам он привозил её на мотоцикле с дощатым коробом, в котором сидела собака, высаживал возле клуба, а сам ехал в луг, где управлялся Витёк. Под вечер приезжал, сигналил, сманивал за собой. Месяц, второй… И Наташа снова пропадала, пока не приходили с работы. Так повторялось раз за разом, за тем исключением, что «скорая» всё чаще мигала в темноте и забирала Наташу в город, где её обкалывали под системой и пичкали лекарствами. В последний раз её предупредили, что больше живой не довезут.

Год, другой, третий такой жизни – и Наташин голос надломился, сдвинулся, и там, за открывшимся краем, оставалось всё меньше света, надежды, силы.

Теперь уже не только репетиции, но и сами районные концерты, к которым долго готовились, Наташа стала избегать. Отключала телефон и запиралась в доме, а то высылала сына – сказать, что её нет и не будет. Он же, Витёк, несколько раз приносил записки, в которых Наташа просила уволить её по собственному желанию.

Неделю назад Наташа умерла. Ей было тридцать шесть.

Хоронить пришли со всех концов посёлка. Приехали даже подружки, с которыми не виделись со школьной поры. Сенцы были тесные и узкие, и гроб подавали через окно. Тётка Саяра, старая тощая якутка, шла за гробом в расстёгнутых суконных сапогах и кричала:

– Доченька, это я тебя не углядела!

Везли на грузовой машине мимо ельника и навеса в лугу, где Наташа с мужем и сыном пасла стадо. Был ясный солнечный день, над навесом трепетала от ветра Наташина косынка, которую она для чего-то повязала за день или два до смерти. И многие, глядя на эту косынку, говорили, что Наташа «чувствовала».

Поминки были долгие, в три потока. Сначала поминали друзья и одноклассники, затем – земляки и коллеги по работе, и лишь в конце – родственники.

После её смерти одни сказали:

– Он, сволочь, втравил её!

Другие:

– Спилась и оставила сына сиротой!

Третьи обсуждали, как её ужасно раздуло в гробу.

И только Верка с Береговой вспомнила, что однажды разругалась со своим, прибежала к Наташе на пастбище, обе поплакали, сидя под навесом, и Наташа пела ей русские песни.

Осень 2016 г.

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации