Электронная библиотека » Андрей Антипин » » онлайн чтение - страница 27

Текст книги "Радуница"


  • Текст добавлен: 4 мая 2023, 10:40


Автор книги: Андрей Антипин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 31 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Квартирантка

– Да разве я, милые мои, думала-гадала, что так оно дело повернётся?! Ведь и в мыслях не держала, а теперь вот, на старости-то лет, сижу, как… квартиранка! Оно так-то бы ничего, жить можно. Опеть же, дрова не колоть, печку не топить, воду не носить: оне са́ми, молодые! Чё не можно-то?! Когда и я чем… Ту же кашу сварить. Или бельё помячкать, только шайку направь. Не совсем ведь остяже́ла! Руки всё как есть помнят: и варку, и парку, и другое чё. Дак эта, Лопушиха-то, разве дозволит?!

Так рассуждала старуха Краева, опираясь всей оставшейся в ней жизнью на черенок от метлы, уткнутый острым концом в лунку. Её старуха проковыряла в оттаявшей весенней земле за то время, что так вот сиднем сидела на лавочке за воротами и ругалась с дочкой, разговаривая сама с собой.

Дочка была поздняя, вымученная. Других детей не было. Из родни какая не перевелась на белом свете, так та далеко. Свались не сегодня-завтра старуха – и не дождёшься, легче до чужих докричаться.

В райцентре, правда, болтался пьяница Олежка, покойной сестры Татьяны сын. Но старуха не видела его так давно, что и не знала, жив он или нет. Может, поморозился на Новый год и, искромсанный, культяпый, маялся в приюте либо уже упокоился в березняке. Теперь, по подсчётам старухи, всё больше на Новый год умирали: праздники долгие, дорога от кабака длинная, проводы скорые…

Получалось, что старуха куковала одна, если не считать дочки. Но с ней-то, нелюдимой, много ли накукуешь? Скорее, завоешь по-волчьи!

– Поедом заедат: то дверь я не закрою, то чай пролью, а то ногами шаркаю. Что ты, говрю, в само́м деле?! Я чё поделаю, если ноги нисколько меня не слушаются. Как… кокоры! Всю жизнь на них, никаких я отпусков не знала. Не доведись тебе, девка! Так ей и объясняю, Клавке-то… Ка-а-а-кой там! Даже слушать не хотит. Вцепилась в холку и жулькает, как собачонку, только шерсть клочьями!

Старуха, несмотря на больные ноги, изуродованные варикозом, весь день как неприкаянная мотылялась из избы да в избу, ночью бормотала за дощатой переборкой или, воспалив свет, стригла ногти мимо газеты, лязгая старинными массивными ножницами с источенными лезвиями.

Но за собой не замечала.

Когда ей указывали на оплошность (и, конечно, так, что стерпеть не было никакой возможности), старуха обижалась и запропадала, пока не шли искать с фонариком. Чаще отсиживалась на лавочке, вкопанной в угор. Вспоминала то недавнее и счастливое времечко, когда жили со стариком одни, а дочь с мужем – по соседству, в избе через проулок, куда скочевали после свадьбы.

– Клавка в своё время кончила Иркутское торговое училище. Ну, приняла от Шуры Чемесовой сельпо! Шура-то на пенсию, а Клавка и стала… Год-два всё было ладо́м. А потом отмочила номер: наступила на завёрточную бумагу грязной туфлёй, а в эту бумагу запаковала развесную халву и продала «вредному» покупателю, которого оне с девчонками невзлюбили и на совете договрелись наказать. Но этот (не буду называть его фамилию) тоже… спуску имя́ не давал: то мелочь на три раза пересчитывает, то колбаса ему несвежая, а то жалобы строчит. Ему и подгадили! Он дознался, поехал в райком. Ишо же было советское время, большие же строгости! Клавку на другой день и попросили. Приползла, змея, да ишо выпившая: так и так, мама. «Чё ж, – говрю, – на дураках земля держится: вместе учудили, а тебя одную́ видят!» Заплакала она…

С той поры всё у Клавки пошло ко́сом, а старуха взяла себе за правило называть дочку Лопушихой. Как было не называть? В магазине больше не заведовала, но и старых связей не теряла: пчёлка с цветка на цветок и мёд собирает, а Клавка совсем не пчёлка. Одну и другую беременность скрытно от матери спустила, а когда обуздала себя замужеством, оказалось, что навсегда пуста, неродяща, как худая земля.

– И этот… зятёк-то мой! – на другое плечо переваливала старуха. – Шоферил, как путный, в совхозе. Потом упёр несколько мешков кормосмеси, его и посадили в каталажку. Вышел уже при демократии: ни родины, ни флага. Хоть куда подавайся! Первое время ошивался по заугольям, праздновал вольницу. Но потом, правда, остепенился, устроился, как многие у нас, на вахты. Сутки езды от дому. Какой холерой занимался, я, откровенно говоря, не знаю. Оне же мне не докладывают! А я ради принципа не спрашиваю… В конце месяца заявлялся! Тут тебе и шашлыки, и водяра, и музыка на всю вертушку. Стал и её, подлец, втравливать. Мы с дедом постращали-постращали, да как сама Лопушиха выгвоздила, чтоб не сувались, мы и не стали. А тому деятелю чё не жить? Са́м прогулеванится, деньги просадит – и снова на свою вахту! Эта́, дура, залазиит в долги. Ись-пить-то чё-то надо… А платить с какого хрена? Он ведь ей не оставлял ни копейки! Вот так и жили – однем днём. Ну да мы с дедом после того раза не касались…

И это было ещё полбеды! Дочка, хотя и без царя в голове, всё делала по дому. Весной огород и у себя, и у них, стариков, посадит, осенью – поможет убрать. Когда и постирает, и побелит, если самая старуха не раскачается. Зять от вахты проспится, в дело сгодится. Вдвоём со стариком управлялись: где пятеро не осилят, там этот боров шутя перепашет, кто бы подсказал да направил. Старуха хоть всё чаще и хворала, но и ей забота: гоношила обед да мыла в железном тазу посуду, или просто служила на побегушках…

На неё словно наплыло облачко. И старуха вдруг увидела отсюда, из сегодняшнего весеннего утра, что не совсем они были пасмурные, те далёкие дни! Всё померкло, как умер старик, и дочь под руки увела мать к себе. Продать она, что ли, решила её избу за материнский капитал или подселить на лето отдыхающих, а только осталась старуха без своей крыши. Годы её были такие, что спорить не станешь. К кому-то уже надо было приткнуться, а старухе и приткнуться больше не к кому. Её потому никто и не спрашивал. Сказали собираться – она и подпоясалась.

У дочки жила эту зиму, за которую старуха осунулась и посохла, так что одёжка висела на ней, как кора на гнилом дереве. Слышала она уже не с первого раза, а пока не пошевелит в ухе булавкой. На веке выскочило фиолетовое пятнышко. И ещё тоска, глухая печаль назрели в голосе, чего за старухой никогда не водилось, а она, понятно, подсмотреть за собой не могла. Но всякий знавший её подтвердил бы, что это так.

Появление этих напастей старуха относила на тот счёт, что стронули с насиженного места. То, что сманили ради пенсии, высчитав, во что обойдётся старухино содержание и сколько перепадёт чистым наваром, смекнула гораздо позже, когда ничего нельзя было попятить. Старуха и не заметила, как они ловко скрали её! Но если от родной дочки можно было и потерпеть, то зятю старуха не прощала, и едва он чем-нибудь поддевал её, она в ответ зубатилась. Тогда и дочка поднималась на неё. Приходилось убираться с глаз долой и, как нынче, сидеть на лавочке и в воздух вымещать свою обиду.

– Встанет, когда солнце к закату повернёт, нажрётся до поросячьего визгу. Ну, опять на боковую, телевизер посматривает! – разговор снова возвращается к зятю, который год или два назад бросил свои вахты, жил вместе с женой на старухином иждивении. – Нынче по зиме воротчики оборвались. Ско-о-оль раз напоминала?! Договреться нельзя! Зубы свои жеребячьи оскалит: гы-гы-гы! Тьфу, сволочь… Пойду щас подопру чем-нить, а то чё ж будут стоять на растопырку. Мало что не живу там! Коровы зайдут в огород и всё ископытят. Да те же наркоманты шарятся, коно́плю промышляют! Залезут в амбар и утащут дедовскую бензопилку…

Нет, не всегда так было в её судьбе! Был бы жив старик – и воротчики были бы налажены, и сама не ютилась бы на чужбине, и никто бы не посмел ею командовать. Но только что теперь искать виноватых? Что толку сидеть и жаловаться? Никто не пожалеет, хоть до посиненья проторчи на этой лавке.

– Всё-ё, ребята, хва-а-атит! Спасибо, пожила по распорядку. Я вот ишо посмотрю-посмотрю на ваше поведенье, да, пожалуй, подамся обратно. Пеняйте на себя! Мне-то почему не жить? Своя изба под боком. Ходить за мной не надо: я не лежачая! Пенсию, какую никакую, выслужила. Сколь мешков одной только пшеницы переворочкала! Никто не отнимет… Ту же Гальку-квашёнку найму – и побелит, и по воду сходит, и в магазин когда… Да я и сама могу! Много ли мне, одной-то, надо? Дров на зиму куплю. Парни Логиновы привезут прямо наколотые, я тот раз с имя́ разговаривала: восемь тысяч за эту машинёшку бортовую берут… (Но это сырвяг, а сушняком – дешевле. Много, конечно, в любом случае, а чё поделашь? Топиться-то надо!) Однем словом, с умом-то можно. Не пропаду, не беспокойтесь! Ишо даже лучче заживу. По крайней мере, спокойне́й! Сама себе хозяйка. Я не отплёвываюсь, но давайте-ка по справедливости! Что вы мне кофту с цветными пуговками подарили, дак это на мои деньги, и вы меня не корите! Ты, сука, все мои ночнухи потаскала на тряпки, сказала, что эти обноски только в печке сжегчи, а я хожу как нищая, за ворота показаться стыдно. Тебе самой-то – как? Я, конечно, смолчу, а вот люди – оне видят! Оне скажут, люди: стяжёнка задрыпанная да боты суконные – и всё приданное у баушки. Пойдут тебя, девка, склонять! А то как? Ты дочь, ты обязанная! Меня-то с дороги не спихнут, что я хожу такая, а вот тебе, дорогуша, любой в морду плюнет. Тебе же наверное не понравится! Но ведь и в само́м деле: сколь ишо-то галиться надо мной? Я вам, милые, не пешка, а живая душа, и попрошу впредь с етим считаться. Нет – дак вон она, литовка, на перенбарке: мигом чё-нить с собой сотворю! Или, куда лучче, – в Лену…

На глаза набежало, и старуха заплакала, но не навзрыд, а словно параллельно голосу, точно голосом говорило одно, а слезами – другое, самое сокровенное, о чём словами не скажешь. Поплакав, помакала лицо в платок, разостлав его в ладонях. Потом не сразу, с раскачки снялась, подперев себя палкой, и поковыляла в избу: дочка с зятем через час-другой проснутся, так хоть картошек пожарить! У самой изжога в кишках, а они, молодые, любят со шкварками. Ей бы слаз в подпол осилить да на уличной кладовке, где сало, отомкнуть замок, который прихватывало заморозками, потому что этот дурак накапал в скважину летнее масло – оно, наверное, и застывало до этих пор, хотя была уже середина мая и разлившаяся мутная Лена обложила угор огромными мёртвыми льдинами. И в час, когда старуха ещё сидела на лавочке, а солнце вставало над деревней, льдины обтаяли и зазвенели, музыкальные, расслаиваясь стеклянными волокнами, а затем тенькая частым коротким дождём. Ну да ночи всё равно были минусовые, с крупным белым инеем на тротуаре и на жёлтой летошней траве, и пока старуха стояла в длинной тени ворот, прислушиваясь, поднялись или нет в доме, галоши её отпотели оттого, что ноги грели, а от земли шёл нутряной холод Севера…

Зайдя в ограду, она первым делом вынула из кармана коробок со спичками. Чиркнув несколько, поднесла и стала греть замок на кладовке, а когда задуло ветром, сверх того заплевала для верности, чтоб не наделать пожара, откинула на сторону и зажгла другие. И всё думала, думала, думала!

23 марта 2014 г.

Одинокие люди

Орясина бестолковая. Худой, как беглый человек. Плюс активно некрасивый. С большим носом горбом и маленькими жёлтыми глазками.

Поздороваются при встрече – и он в ответ буркнет, а нет – лица не поднимет.

С рожденья инвалид на голову, получает пенсию. Пишет фамилию в ведомости большими печатными буквами да деньги считать умеет, шумно листая купюры. И только.

Зовут Вовкой. И отчего-то на этой разговорной форме красивого имени Владимир – владеющий миром – нервно настаивает. Возьмутся старухи звать, чтобы посидел с ними на угоре (старухи любят поговорить с детьми и дурковатыми), назовут как-нибудь иначе, а он и поправит: «Я – Вовка!»

Что ещё?

Пожалуй, из последних новостей: по осени перебрался к дурочке с переулочка, у которой дикая судьба. Жила-была нормальная, ходила в школу. Потом отец-вдовец стал домогаться, выскребал кочергой из-под кровати. Пошло помешательство. Собрали справки и отправили в Иркутск на Гагарина, 6. Назад прибыла с заключением: такая. Отец давно умер, кукует одна. Лет на десять старше Вовки. Жили (по разговорам) так: сядут пить чай, разрежут буханку вдоль – спорят, кому горбушку, кому – мягкий низ! Ну, как-то сладят, намажут маслом, а сверху вареньем, – и едят, смеются, облизывают пальцы. Вечером – режутся в «дурака»! И всё бы ничего, да подоспели родственники, развели в разные стороны…

Вовка водку не пьёт, но курит. В посёлке показывается редко – в магазин да на почту за пенсией в положенный день.

Летом часто на реке. Сидит на камнях, выстлав перед собой длинные ноги. В руках – нет, не тонкая сосновая хворостина, а китайское выдвижное удилище. Настойчиво топит глазами поплавок, как бы понуждая: «Клювай, падла!» На щеках – ямочки: тянет дорогой «Кенон» (и это тоже его примета – курить импортный табак). Сплюнув окурок, жуёт всухомятку булочный, от таскания в кармане загрязнившийся мякиш. У ног, свернувшись, лежит белая пушистая собачонка. Спит или по примеру хозяина смотрит на проткнутую спичкой винную пробку, застывшую на воде. Корысть её понятна: мелкая рыбёшка – ей…

Если подойти ближе, собачонка вскинет голову. Не залает, а широко зевнёт, выгнув мягкий пластилин языка, и снова кемарит.

– Не будет клёва, – подавая сигареты и спички («Угоща-а-айся-я!»), с дымом выдохнет Вовка.

– Почему?

– Ветер с откудава? Снизу! – медленно подёрнет серебристую леску. Морща обветренный носище, брезгливо рассмотрит на весу нетронутого червя.

– А я вчера миску пескарей надёргал прямо с лавни! Во-он, где лодка Петра Глебыча… – сообщит доверительно. – Жирны-ы-и-и!

– Сжарил?

– Не-а! Сварил на сковороде, а сверху ичками залил… Да ички-то какие-то пошли – с двумя желтками! Я их зараз восемь штук поколол ножом – по-о-олная сковородка!

– И зелёным лучком приправил?

– Ага! Схавали с мамкой… Тьфу! – Вовка три раза смачно плюёт на извивающегося червя, приговаривая: – Ловись, рыбка, большая и ещё больше!..

Или ещё занятия: бьёт берцами первый лёд в болотине за магазином, смотрит, как трескается белыми кругами. В лесу, надев пустое ведро душкой на руку, ворошит палкой сухие листья, натыкая на сучки синие от старости подосиновики – белкам на зиму. Один ли, с матерью ли везёт на тачанке куль сахара либо муки, взятый на почте под пенсию.

Мать у него – тоже… И летом ходит: тёплые рейтузы, кофта на пуху, байковый платок, галоши со вставным чулком. В мутных глазах – кровяные молнии. Рот замкнут и скорбящ. Губы – поджаты. О таких людях думаешь, что они знают о жизни что-то такое, отчего сплошная рана в душе, словно из окна вынули стеклину, и всё теперь зияет и сквозит…

Но чаще видно, как Вовка при всякой погоде идёт в Казарки по хлеб-соль.

Подымахино – село старинное, в основателях – русский казак Ивашка Подымаха, который срубил на ленском угоре зимовейко да и поселился, поднял (отсюда название) пашни. До поры в селе были и магазин, и почта, и фельдшерский пункт, и клуб с регулярным кино (разумеется, плёночным). Нынче ветхость и вёрткость в народе, в избах – пестрота городского обличья, усмирение старой резьбы.

И вот – Вовка с матерью…

Запахиваясь в камуфлированный полушубок (это у него тоже – стиль), бредёт в пургу – шаткий, как соломинка. Интересно, что рюкзак всё время полупустой, хотя недостатка в продуктах нет. Однако и ходит Вовка в магазин почти каждый день. Или это специально – повод, чтобы идти?

Сутулясь, шалашиком складывает у лица озябшие ладони. Долго чиркает спички. Ему отчего-то надо курить на ветру! Может быть, пурга навевает невесёлые мысли, от которых хоть в петлю?..

Он приходит домой (это я уже домысливаю), вытряхивает на стол: гречка, пачка чая, сигареты, сахар, сканворды с комиксами…

В избе – серо… Хотя нет. Это мы из-за своего высокомерного невежества представляем: паутина на окне, в печи – чугунки с затхлым варевом, в углу – горка луковой шелухи, а на лавке бородатый мужик ковыряет шилом в валенке! Нет, там чисто побелено, от порога – половички из разноцветных лоскутов, на стенах – журнальные картинки. В зале, в переднем правом углу, современный японский телик. Правда, показывает один снег: второй день как нагнуло ветром антенну – установленную над крышей жердь с витком проволоки на конце (а им с матерью и не надо!).

Вот Вовка насыпает в вазочку конфеты. Вот они – мать и сын – пьют чай. В кухне – уходящего вечера свет, жидкий и бледный. За окном то же, что и в телевизоре, – пурга. Сосед, сухой от старости, в залатанной стёганке вышел за ворота. Осмотрелся, поочерёдно высморкал на снег обе ноздри, повозил пальцы о штанину. Или: с утра забыл колун у поленницы и теперь рыщет голыми руками в сугробе. И конечно, материт старуху – варежки не связала, а там и Бога – распустил небесную канцелярию, а варежки старуха не связала!

Вовка – в кухонное окно, долго и пристально – на старика. «Завтра у Петра Глебыча алюминевой провлоки спрошу (он работал на почте монтёром, на штырях под навесом – видал я через заплот – огромные бухты провлоки!), да сплету к весне корчажку – ельчишек ловить… А может, не плести?»

– Какая, мамка, ещё конфетка есть! – шуршит трескучей обёрткой. Хотел бы, наверное, сказать «мама», но что-то мешает.

Разговаривают.

О чём? О Боге? О барине? О России державной?

Да нет же!

Снегу навалило, а к утру не отпнёшь ворота… Давно бы крыльцо пристроить с другого бока, куда не заметает… А то забрать досками (веранда!) и навесить дверь…

– Сколь отец твой собирался?! – хрипит мать, сковырнув прежнее, болючее, истёкшее в свой земной срок туда, куда скоро и ей дорога. – Всю жизнь прособирался! Вот и самого давно нет, а крыльцо – как стояло. Лежит себе… кости сгнили уж! А мне тут как хочешь…

Низко нагибает – словно боднуться с покойным родителем – косматую голову:

– А я сработаю, мамка!

– Ты-то – ага! На калитке своротка перетёрлась, сколь раз напоминала – ка-ак об стенку горох! Так что сиди уж! – Машет рукой, будто мух отгоняет, а у самой брезжит в груди: сделает сын!

– И сработаю! Возьму весной у Петра Глебыча лодку, досок наплавлю: сколько добрых досок несёт по речке?! Это пилорамы в городе размывает!..

Внезапно и с глубоким беспокойством:

– А вода есь в бочке?

– Есь на питьё… Да тоже – пить! Нынче заглянула: пиявка ползает по дну… А почему спрашиваешь?

– Ноги зудятся. Наверно, от шерстяных носков.

– Дак завтре баня!

Сопит, соображает.

– Где кусок линолюма, тот раз я приносил? Мне Клава давала, у них оставалося после ремонта…

– Там.

– Где там?

– Ну там же!

– А-а! Я тогда из него стельки вырежу. От них не потеешь.

– Мне тоже вырежи! Валенок-то с левой ноги износился на пятке, я ваткой заткнула – а чё толку? Кинулась полы подтереть, пока тебя нет, а потом воду выносила за угол… Вот и потеряла!

– Вырежу, ну! Сказал же!

И уже собирается:

– Пойду! Не могу я так…

– На ночь глядя?! Там и прорубь-то замело!

– Я, мамка, разве дурак?! Я же ломом потыкаю, ну!.. – Уходит, высоко подняв барашковый воротник, – только нос и видать.

Гремит в сенцах вёдрами.

Старуха следит за сыном в окошко, протаяв согретой в руке монетой (отдал сдачу!) наледь на стекле.

«Совсем взрослый уже, четвёртый десяток пошёл. Женить бы, нехорошо бобылём. Чё ему с больной матерью? Считай, мученья одни! Или же взять да умереть на Паску; тогда, может, и пойдёт какая в пустую избу. Та же Галька-квашёнка… Конечно, завалит! Хорошая изба, крыльцо вот только… Шарф одел ли? Месяц шарф вязала на собачьем пуху… Надо Кнопке утрешнего супа дать полачить! Всё равно Вовка ись не станет, такой уж характер – утрешнего в рот не возьмёт… Чё ж, весь в отцовскую породу! Кто за него пойдёт?!»

Пуржит, сеет белым. Корчатся – перехлёстываясь – в электрических судорогах провода. И – как голос иных времён – стукает в окно сорвавшаяся с привязи ставня.

«Надо сказать, чтоб новый крючок загнул из гвоздя, а то – жу-утко…»

5 января 2008, 20 января 2014 г.

Шёл я лесом-камышом

1

Дядя Лёня Зотов приятен до идиотизма, то есть до того момента, когда человек, прежде внимательно слушавший, вдруг всплеснёт руками и, уходя, буркнет себе под нос: «Идиотизм!», а если не буркнет, то как-нибудь иначе даст понять, что это он самый идиотизм и есть.

Бывает это так: встанет дядя Лёня поутру, отряхнётся, как собака, и первым делом на остановку. Остановки, собственно, нет. Отъезжающие, если дождь или снег, толпятся под крылечным козырьком магазина, оборудованного в половине заброшенной кирпичной двухэтажки. В другую пору стоят под открытым небом и поглядывают на осиновый лесок по взгорью с чернеющим за деревьями высоким, как часовня, срубом водокачки: к восьми двадцати с этой стороны должен показаться городской автобус. Затемно (особенно ярко зимой и поздней осенью) горит за фонарным стеклом белая энергосберегающая лампочка. Но едва развиднеет, сторож из магазина тушит электричество. И тогда ничем не посветит, разве что кто-нибудь зажжёт спичку оранжевой ёлочкой, чтобы подкуриться, или вынет из кармана полыхнувший квадратиком телефон.

Дядя Лёня идёт на эти огоньки как зачарованный. Лиц не видно, да и не нужно, главное, что люди здесь, а не марсиане. И дядя Лёня, поравнявшись и простерев руки, орёт настолько неожиданно, насколько от него вообще можно ожидать, что он внезапно заорёт, то есть неожиданно ни для кого:

– Останьтесь, земляне, я всё прощу!!!

Раскачивается с носка на пятку и в обратном порядке. Изображая руками поднесённый к глазам «бинокль», делает вид, что «настраивает». Ни дать ни взять заправский моряк! Хотя в море никогда не был, а просто вчера, и позавчера, и все те дни, что были до позавчера, отчаянно штормило, да и теперь, когда волна улеглась, всего дядю Лёню мутит на старую закваску.

Присмотрев в «бинокль» кого-нибудь из небритой молодёжи, уже с утра заправляющей себя пивом, он решительно и не боясь возможных последствий вклинивается, осадив разговор на полуслове. Со всеми церемониально ручкается, отвешивая замечания в стиле: «Чё-то у тебя, сынок, рука волосатая!» – и к этому присовокупляет свои личные комментарии.

От этих «комментариев» хмельных и сильных клонит, как молодой лес от ветра.

И дядю Лёню с ходу, как родного, принимают в круг. Его хлопают по плечам и обнимают, пока кто-нибудь не вспомнит и не крикнет:

– Дайте дяде Лёне!

И тогда все вспомнят и закричат:

– Давай, дядя Лёня, за нас – вахтовиков! Завтра – паровоз: ту-ту! Сегодня – расслабуха…

Вот, как чарку на пиру, передают блуждающую из рук в руки пивную бутылку. Дядя Лёня, как бы через не хочу забрав в рот холодное влажное горлышко, после двух-трёх крупных глотков с сырым чмоком вынет, не преминув и в этом случае выразиться:

– Вы ещё не то заставите!

И уже с подлинным участием спросит:

– И куда вы опять едете, охламоны? Сибирь грабить?

Все разом замолкнут, как будто проглотили кость. Она тем острее, что кинул её ни кто-нибудь, а дядя Лёня – такой же, как они, «только старый». Посмотрят растерянно, как бы спрашивая: «Это шутка или нет?»

Но всегда найдётся тот, кто поймёт с первого раза:

– Ну а вы, типа, её не грабили! Только за казённые цацки…

Дядя Лёня даже с лица спадёт, не веря, что такое могли произнести в его присутствии.

– Ты это… калитку закрой, сванидза! – И швырнёт на обочину опорожнённую пенную бутылку, и когда та разорвётся осколками и женщины, естественно, возмутятся, уже спокойно пояснит:

– Это была граната! Я продемонстрировал сынкам, как её нужно кидать, если нападут америкосы…

– Не нападут, Лёнька! – подначит кто-нибудь из мужиков. – Ты рот раскроешь – все лягут замертво ещё на границе!

– А ты правильно говоришь! – хладнокровно отреагирует дядя Лёня. – Он правильно говорит, сынки! Никто не посмеет на меня гавкнуть! Это на нас гавкают, пока такие, как Вася, стоят с закрытыми хлебальниками и бздят в валенок…

Но вот и автобус выкатил на пустырь, мерцает жёлтыми окошками. Все толкаются, лезут наперёд других, бодаются сумками. Кто-то из прибывших возмущается: «Да дайте же выйти!» – и ему, конечно, не дают.

Дядя Лёня, мало что никуда не едет, тоже штурмует автобус. Высвободив для себя место на нижней ступени, объявляет на манер контролёра, не сводя глаз с отчитываемых денег:

– Граждане пассажиры! Следующая станция – Петушки, берегите чемоданы и мешки!

Все устали от него. Никто не смеётся. Да и боятся, что станет просить взаймы. Дядя Лёня, заскучав, рыщет взглядом по салону. У парней, с которыми пил пиво, он уже стрельнул десятку. Женщин не берёт во внимание как наименее склонную к денежным займам группу населения. Одна надежда на мужиков, хотя бы на того же Васю:

– А ты, придурок, куда поехал? Алименты платить?! Дай-ка и мне семесят рублей, однако, твоего сынка воспитываю…

Но и мужики воротятся от его глаз, а Вася и вовсе делает вид, что не его касается. И водитель нетерпеливо ёрзает за своей баранкой:

– Ты едешь или не едешь?!

Что тут скажешь? На часах восемь тридцать, а магазин открывается в девять, и этого изменить нельзя, а пешую прогулку ещё никто не отменял… И дядя Лёня, подтолкнув отъезжающий автобус, идёт дальше.

Не дай бог оказаться на пути! Непременно и через всю улицу:

– Сыно-о-ок!!! Обожди-ка два часа, я на третий подойду, в половине пятого на проходной, ровно в двадцать один ноль-ноль по московскому времени… Смотри не опаздывай!

Сам – вразвалочку. Или тормознёт с кем-нибудь поболтать, но нет-нет да проверит: ждёшь ли? Вот уже:

– Здравствуй, сынок.

– Здорово, дядя Лёня!

– Как ты сказал, сынок?

– Здорово, дядя Лёня!

– А ты как должен говорить?!

– А как я должен говорить?

– А вот как ты должен говорить: «Здравствуй, Леонид Петрович, добрый день!» Повторяй-ка!

– Здравствуй, Леонид Петрович, добрый день!

– «Дай потрогать за коре́нь!» Повторяй за мной!

Слушает внимательно. Серьёзен. Так сверяют игру музыкантов с партитурой. Озирается по сторонам. В конце, расщемляя забранную для пожатия руку, шёпотом и тоже на полном серьёзе говорит:

– Ладно, сынок! Вечером приходи. Так уж и быть, дам…

Идёт дальше.

И навстречу, например, старуха. Ковыляет-скрипит. Идёт косонько, налегая на черенок, выдернутый из растрепавшейся метлы. Вся – ворчанье и боль: то в голову шандарахнет, то в спину отдаст, а то и сказать стыдно.

Только дядя Лёня не пройдёт мимо:

– Здорово, чувиха! Сбавь-ка обороты, уже скороходы дымятся!

И нависнет, и облапит, большой и мягкий. Скажет в самое ушко предельно нежным голосом:

– Здравствуй, мама…

И старуха, едва видная в его объятьях, шмыгнет носом: не то слезой прошибло от этого забытого «мама», не то дух спёрло от сивушного запаха, а не то просто набежало. Чиркает ладошками по щекам. Маленькая, слабенькая. Стоит под рукой сумраком и тленом. И только глаза – живые! На землистом посеченном лице – два нализанных кружочка акварели: обмакни кисточку и пиши апрельское небо с белыми облаками и приветливым кладбищенским леском в чёрном отпотевшем поле.

– Как сама-то, тёть Шур?

– А ничё, сына, спасибо! Помирать вот скоро, труба-кранты придёт нашему котёнку…

Оба посмеются. И оба – грустно: одной не до веселья, а у второго вдруг изострится на сердце, и вспомнится такая же кроткая и милая, которая кормила из рук, а нынче лежит под бугорком и держит над собой рассохшийся крест, чтобы птицы сидели да сынок видел и не забывал. И тоже, наверное, набежит, так что быстрее сморгнёт и спросит не сразу:

– А сейчас-то куда, мам?

– Дак а на почту! – начнёт доклад старуха. – Сахару взять под пенсию да старику сигареты… Он заколебал меня! Утром чуть глаза разинет – сразу за курево! Глушит газовой атакой, хоть в поле беги. Вся моль передохла! Теперь, видать, я на очереди…

Старуха говорит, нимало не беспокоясь, интересен или нет её рассказ постороннему человеку. И, разумеется, не упустит случая пожаловаться, хоть на миг, но снять беду-горе с плеч:

– Ишо дочка, холера, устраиват концерты. Нигде не работат, а вот ерундистикой заниматся! Поставит бардумагу да потаскиват из фляги, крышка всю ночь – хлоп-хлоп!.. Станем со стариком говреть – худые! Материт, как собак… Да что ты, говрю, в самом деле?!

– А Григорьич?

– Старика-то ишо побаиватся, а на меня – с кулакам! Давно ли ковшиком угостила, маленько не в висок… А-а, туда и дорога! Устала я, вались оно всё пропадом. Не старик, дак скочевала бы к Борьке в Ыркутска. А с етим дураком куда поедешь?! Он же орёт, как самашедчий, никуда ехать не хотит! Вылупит глаза и давай зепа́ть во всю матушку…

И вдруг осердится старуха, станет чернее тучи:

– И чё вы, слушай, пьёте и пьёте?! Сколь можно-то, а?! Ведь всё как есть пропито, куда к чёрту ишо-то лакать её, проклятую! Вы башкой-то маленько подумали, чё с вам завтре будет, к кому вы, такие-то, приткнётесь?! Никому же не нужны! Это только мы занимамся, ходим да упрашивам! А сдохнем – выбросят вас, как поганцев, на улицу, скажут: уябывайте! И куда вы, дураки, подадитесь?!

Кто выбросит и по какому праву, старуха не уточняет. Но и без этого понятно, что всё пойдёт пропадом, когда помрут они, старики…

Наконец попросит у старухи денежку, а старуха сразу и оглохнет:

– А?!

– А-а! – смекнув, отчего в старухе такая разительная перемена, передразнит дядя Лёня. – Хэ на-а-а!!!

– Ой, Лёнька, горе твоей матке! Ты почему такой-то?! – засмеётся и вместе заворчит старуха, и будет это так, как будто сплёвывает с языка мокрый волос, а сплюнуть не может. – Материшься, как этот… Как тебе, слушай, не стыдно?!

– А чё ты мне впариваешь: прям, не слышит она! Сосед у меня тоже… под дурака работает. Говорю ему вчера: «Дай, старый, двести рэ!» Он (как и ты же): «А?» Я ему: «Дай двести рублей!!!» Он: «А-а-а???» «А-а! – не вытерпел. – Хулахупу на-а-а!» Ну, обиделся: «Чё ты мне, – говорит, – её суёшь!» «Во, – говорю, – я у тебя двести рэ попросил – ты глухой! А хулахупу предъявил – сразу все пробки открыло!»

Старуха, покивав для вежливости, вздохнёт пропаще, да тут же и выдохнет – как будто весь воздух вон. Повернётся спиной и потянет из кошелька, словно травинку из стога, боясь оборвать, но и надеясь, что передумает и не возьмёт.

– Когда отдашь-то?! – не выпуская сторублёвку из рук, спросит напрямки и не скрывая, что даёт безо всякой охоты. – Смотри, Леонид, я в сельсовет пойду…

Но это редко. Чаще сошлётся на что-нибудь для отказа, а сама долой, сморкаясь в платочек и громко разговаривая в воздух:

– Вам, беспутным, займёшь, дак потом не выходишь! Идите-ка вы в сраку, самим на пашню надо…

Идёт дядя Лёня – как мёду попил, и когда из подворотни выскакивает и, напружив длинную тяжёлую цепь, не лает, а захлёбывается кашлем и слюной особо ретивая собачонка, некоторое время с разочарованием смотрит на неё.

– А ты вообще р-р-рот закр-рой!!!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации