Текст книги "Патриот"
Автор книги: Андрей Рубанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Вагон-«хоппер» имеет раздвижное днище, поделенное на секции-люки. Надо подойти с ломом или кувалдой и сильным ударом сбить один за другим два стальных запорных крюка: тогда люк с тяжким грохотом отваливается, и чёрный поток каменного угля обрушивается на утоптанную землю. Тот, кто наносил удары, должен тут же отскочить, чтобы его не погребли под собой огромные глыбы.
Чёрная пыль тугими клубами поднимается над местом сражения. Салабоны тоскливо молчат. Глыбы угля выглядят ужасающе. Железнодорожный дядька – а именно он нанёс первые удары, освободил первый люк и наглядно показал все несложные технологические премудрости – бросает кувалду к ногам сержанта Ломидзе.
– В каждом вагоне по 70 тонн, – сообщает он. – До вечера успеете сделать два вагона.
Уходит вразвалку. Хлястик на его бушлате болтается на одной пуговице.
– Алё, воины, – зовёт сержант Ломидзе. – Готовы Родину защищать?
Все молчат. Чёрная завеса медленно рассеивается. Вагоны даже на расстоянии источают смертный холод, словно прибыли прямиком из Воркуты.
– Вперёд, – командует сержант. – Знаев, чего застыл? У тебя – лом, давай первый, не стесняйся.
Знаев молча лезет в открытый люк. Сначала швыряет внутрь лом, затем карабкается сам. На половине пути лом стремительно скользит обратно и едва не пробивает грудь Знаева. Но салабон твёрдой рукой перехватывает стальное жало – не настолько он ослаб и замёрз, чтоб утратить врождённую ловкость.
Делать нечего. Этот день надо как-нибудь прожить. Этот уголь надо как-нибудь победить.
Внутри выясняется, что лишь малая часть груза высыпалась из люка сама собой. Основная масса – слежалась и замёрзла.
«Из Воркуты, – думает салабон Знаев, – точно из Воркуты».
Он набирает полную грудь ледяного воздуха и вонзает лом.
Через час все становятся одинаково чёрными. Белорус Сякера неотличим от туркмена Язбердыева. Все сплёвывают чёрную слюну и яростно высмаркивают чёрные сопли. Чёрная пыль скрипит на зубах. Чёрный пот течёт по чёрным лбам. Зато все согрелись, вороты бушлатов расстёгнуты, и если остановиться, отставить лом и присесть на угольную кучу, отдохнуть, перекурить, перевести дух – мороз атакует не сразу. Можно жить. Только недолго – минуту, две: мокрое от пота исподнее быстро стынет, и салабон, вроде бы презревший стужу, вынужден снова вскакивать и хвататься за инструмент.
Ещё через час Знаеву становится понятно, что выгрузить всемером 140 тонн угля за один день абсолютно невозможно – а следовательно, нечего и пытаться. К тому же выводу приходят остальные, это понятно по невесёлым взглядам и неторопливым движениям чёрных рук, сжимающих чёрные черенки лопат.
Представление о времени – «час, ещё час» – весьма условны; часов ни у кого нет, устав не позволяет. Часы есть только у сержанта Ломидзе, но подойти и поинтересоваться никому и в голову не приходит: в худшем случае нарвёшься на удар в грудь, в лучшем – на старую поговорку о советском солдате, который «копает от забора до обеда».
Сержанту Ломидзе тоже нелегко, – он, конечно, не работает, он – «дед», старослужащий, ему «не положено». Однако никто не снимал с него обязанности руководить и контролировать. Сержант Ломидзе стоит в отдалении от окутанного пылью вагона, изо всех сил размахивает руками, в попытках согреть своё большое красивое тело, и курит одну за другой дорогие сигареты с фильтром. Ему никто не сочувствует.
Салабоны не сочувствуют даже друг другу; среди восемнадцатилетних, грязных, замёрзших сочувствие не практикуется. Каждый сочувствует в первую очередь самому себе. Сочувствие хорошо там, где все сыты, согреты и выспались. Там, где все промёрзли до костей и круглосуточно хотят жрать, – сочувствия не бывает.
Иногда до них доносится шум поездов. Нечасто, впрочем. Город невелик и расположен в отдалении от очагов цивилизации. Но и здесь жизнь движется, грохочут товарняки, гонят закопчённые цистерны с нефтью и солярой, вагоны с лесом и углём; из Воркуты, из Карелии, из Мурманска, со всех концов холодной страны. Заслышав железное громыхание, салабоны переглядываются. В их мифологии железная дорога занимает важное место. Когда 730 дней истекут и салабоны станут дембелями – все они разъедутся по домам именно на поезде. «Дембельский поезд» – возлюбленная мечта, он приедет за каждым, никого не забудет.
Его надо просто дождаться.
«На самом деле я совершенно счастлив, – думает салабон Знаев. – Все мы здесь счастливы. Жизнь заканчивается плохо, смертью, а служба – хорошо, возвращением домой. Из-за этого всё у нас наоборот, неправильно. Вместо того, чтоб жить, мы дожидаемся. Лучшее отложено на потом. Главное событие – в самом финале. Когда приедет дембельский поезд. Но это ошибка, так нельзя. Мой лучший день – сегодня, моё лучшее время – теперь, в эту минуту. Прошлое уже кончилось. Будущее ещё не наступило. Я имею в распоряжении только сегодня и сейчас. Миг между прошлым и будущим, как в той песне из того красивого фантастического фильма. Я живу, пока наслаждаюсь текущей минутой».
Это – собственная, сокровенная правда салабона Знаева. До главной идеи своей жизни он дошёл самостоятельно. Примерно в шестнадцать; точнее сказать нельзя. Идея оформлялась постепенно, Знаев не вычитал её в книгах, не услышал от друзей.
Живёшь только один раз. Каждая секунда – единственная.
Миг, ещё миг, тикают часики, безжалостно цедят быстротечное время.
От раздумий его отвлекает сдавленный вопль: появился первый пострадавший, салабон Алиев. Глыбой антрацита ему отдавило ногу. Подпрыгивая и ругаясь на родном языке, Алиев уходит из вагона. Остальные не обращают внимания. По тому, с какой ненавистью Алиев отшвырнул лопату (она ударилась о стальную стенку вагона, стенка отчаянно зазвенела), всем понятно, что уроженец города Гянджа просто выдохся и хочет отдохнуть.
Знаев тут же бросает лом и присваивает освободившуюся лопату. Она кажется неправдоподобно лёгкой, игрушечной. Из-за стенки доносится недовольный бас сержанта Ломидзе, не поверившего в серьёзность травмы; спустя краткое время Алиев возвращается, дрожа от холода и унижения, его лицо искривлено страданием, из-за чёрного голенища торчит, наподобие заячьего уха, угол фланелевой портянки: не иначе, снимал сапог и показывал сержанту повреждённые пальцы.
– Э, – хрипит Алиев трагически, – моя лопата куда делся?
Все молчат. Знаеву становится жаль повреждённого азербайджанца, но не до такой степени, чтоб возвращать инструмент. С какой стати? Он сам его презрел, выбросил.
Алиев смотрит на одинаковых сослуживцев, чёрных, как каспийская ночь, но, судя по взгляду, не может вспомнить, как выглядела его лопата, – наверное, мало дела имел с лопатами у себя в Гяндже, совковую от штыковой не отличает.
Алиев садится в угол вагона, очищенный от угля, на ребристый железный пол, и молча плачет. Слёзы текут по чёрному лицу, оставляя на щеках и скулах извилистые дорожки. Остальные отворачиваются. Сочувствия нет, но осталась мальчишеская деликатность, она велит не смотреть, не замечать слабости товарища.
Салабон Алиев, судя по всему, в первую очередь замёрз, слегка двинулся рассудком от холода. Холод такой, что смерзаются ресницы, а сопли, неизбежные при всякой физической работе, замерзают ещё внутри ноздрей.
У Алиева и Знаева есть общий секрет: оба закончили музыкальную школу, Алиев по классу аккордеона, Знаев – по классу гитары; оба в глубине души рассчитывали попасть на службу в какой-нибудь военный оркестр.
Оба оказались не совсем готовы к разгрузке угля.
В мечтах салабон Знаев предполагал, что он будет в первую очередь музицировать, а уже потом – ходить строем, в наглухо застёгнутом воротничке.
Ходило множество верных слухов, что студентов музыкальных училищ забирают служить в оркестры.
Оказалось – нет, музыкантов в стране много, оркестров – мало, любой знаток Генделя и Джимми Пейджа может оказаться рядовым необученным.
Наконец – обед. Приободрившись, салабоны бредут прочь от железной дороги, в поисках чистого снега, и кое-как удаляют чёрную пыль с рук и физиономий. Лопату каждый держит при себе. Раздатчиком пищи назначен рядовой Сякера. Он открывает оцинкованный ящик и достаёт буханки хлеба и банки с тушёнкой. Все рады, салабон Язбердыев даже смеётся беззвучно: сухпай всяко сытней жратвы из столовой. Каждому – по два добрых куска чёрного хлеба, и по половине жестянки тушёной говядины в мятой алюминиевой миске, и по три куска сахара. Чай в баке давно остыл, но и такой сойдёт.
Пока салабоны стучат ложками, сержант Ломидзе пролезает в вагон и лично инспектирует фронт работ.
– Мало сделали, – недовольно произносит он, закуривая новую сигарету с фильтром. – Если до вечера не разгрузим – завтра опять поедем.
– До завтра ещё дожить надо, – говорит салабон Сякера.
– Будешь п…деть, – веско обещает сержант, – точно не доживёшь.
Сякера затыкается. Прочие молча дожёвывают и допивают со всем тщанием, на которое способны. Разговоры про «завтра» никого не трогают. «Завтра» – это абстракция. Нечто отдалённое и нереальное. Главное – прожить сегодня, дотянуть до вечера.
И вот – однажды вечер наступает.
Вагон почти побеждён. Справа и слева от него внушительными кучами возвышается извлечённый уголь. Вышло – по десять тонн на каждого из семерых. Внутри, в пустом прямоугольном пространстве, звуки голосов отражаются от близких железных стен, мечутся пинг-понгом. Салабон Язбердыев справляет в углу малую нужду. Это принципиальная акция, символизирующая победу и капитуляцию неприятеля. Уголь никого не волнует, на проклятый ледяной вагон всем наплевать, но гордость всё равно распирает салабонов, – шутка ли, семьдесят тонн, считай, собственными зубами разгрызли и в собственных ладонях вытащили! Было доверху, а теперь – вот, ничего, голая металлическая коробка.
Начинает темнеть. Подходит давешний железнодорожный человек. Бойцы сдают лопаты и ломы. Железнодорожник и сержант Ломидзе отходят в сторону и несколько минут разговаривают о чём-то. Судя по хладнокровным жестам, железнодорожник никак не расстроен тем, что работа выполнена только наполовину. Железнодорожнику всё равно, сержанту тем более, они обмениваются рукопожатием, а со стороны города уже подкатывает тот же тяжёлый грузовик «Урал», и тот же водила скалится из уютной тёплой кабины, но теперь у Знаева нет сил ему завидовать. Если разобраться, то завидовать, наоборот, должен водила: он не испытывает удовольствия от того, что день прошёл.
А салабоны – счастливы.
И когда, с трудом разгибая спины, они залезают в кузов – рядовой Алиев даже поёт вполголоса какую-то невероятно красивую азербайджанскую песню, построенную на неизвестных Знаеву гармониях.
В гарнизоне грузовик катит мимо казармы, мимо столовой, – салабоны не сразу понимают, что их везут в баню. А когда понимают – эйфория усиливается до самого высокого градуса.
Из дверей, в облаке пара, выходит банщик, таджик Нуралиев. Он тоже – дембель, он одет в легкомысленную гражданскую футболку с улыбающимся олимпийским мишкой, спортивные штаны с лампасами и тапочки. Увидев группу салабонов, банщик округляет глаза и весело ругается на родном языке. От усталости Знаеву кажется, что олимпийский мишка на груди банщика тоже ухмыляется: чёрные салабоны выглядят, как группа бесов, изгнанных из ада.
– Внутрь не заходи! – командует банщик, морщась. – Бушлаты кидайте здесь.
Салабоны снимают и бросают в снег бушлаты. Банщик спешит отойти подальше: с бушлатов летит густая угольная пыль. Ветер относит её в сторону офицерского клуба.
В бане тепло. Сокрушительный запах хлорки никого не смущает. Знаева тут же тянет в сон. Раздетые догола салабоны смотрят друг на друга и ухмыляются. У всех – белые тела и чёрные лица.
Слипшиеся от грязи и пота волосы стоят дыбом. Отмыть их непросто. Салабоны яростно намыливаются. Грязная серая вода бежит по кафельному полу. Каждый моет голову и лицо в трёх водах.
Салабон Знаев засовывает скользкий палец в ноздрю, вынимает – палец чёрный. То же самое – в ушах.
Но вдруг оказывается, что самая большая проблема – это глаза, и конкретно – ресницы. Когда банщик перекрывает воду и голые салабоны возвращаются в раздевалку, у каждого глаза словно подведены жирной тушью. Взрывается смех и удалая ругань. Алиев бросается назад, зачерпывает из шайки, пальцами интенсивно драит веки; мыло попадает в глаза, Алиев жмурится, банщик его выгоняет, ругаясь на десяти языках.
Розовые, распаренные физиономии с обведёнными чёрным глазами выглядят фантастически; неожиданно Знаев понимает, что рядовой Алиев – весьма красивый парень, да и рядовой Сякера, уроженец Витебска, тоже практически Ален Делон, а рядовой Язбердыев в полупрофиль неотличим от Брюса Ли.
Но физическая красота презирается в советской армии. Главное – сила, твёрдость и терпение.
Гимнастёрки и сапоги – те же, пропахшие ледяной Воркутой, зато бельё – свежее, ласкает кожу. Чистое тело не так чувствительно к морозу, это известно каждому советскому воину. Грязный боец мёрзнет сильней. Миниатюрный отряд, ведомый сержантом Ломидзе, вразвалку марширует на ужин. Спина, плечи и руки Знаева окаменели от непривычной нагрузки, маршировать по правилам нет никаких сил.
– Песню – запевай! – приказывает сержант.
– Несокрушимая и легендарная… – хочет крикнуть салабон Знаев, но горло перехватывает от усталости.
Прочие тоже молчат.
– Что, никак? – усмехается сержант.
Ему никто не отвечает.
В гулкой прохладной столовой четыре сотни бойцов прекращают жевать: встречают вернувшихся с уголька бедолаг восторженным рёвом, свистом и хохотом.
– Макияж что надо!
– На дискотеку собираетесь?
– Красота – это страшная сила!
– Ресницы свои? Или – наклеил?
– Припудриться забыли!
– И губы накрасить!
Салабон Язбердыев, вдруг застеснявшись, обильно смачивает слюной большой палец и старательно трёт веки, но только размазывает грязь вокруг покрасневших раскосых глаз.
Меж длинных столов леопардами расхаживают хмурые сержанты.
– Прекратить разговоры!
Глухо и слитно звенят алюминиевые ложки.
Знаев жадно глотает прохладную солёную кашу.
«Хороший день, – думает он. – Может быть, лучший, за все шестьдесят дней службы. Главное – не забыть одолжить у курящих товарищей спичку и вычистить воркутинский уголь из-под ногтей».
Ещё спустя мгновение рядовой Знаев просыпается.
Теперь он старше на четыре с половиной жизни, но эта мысль не сразу до него доходит.
Он давно не салабон, и давно не рядовой, и весь уголь, который суждено ему было разгрузить, он давно разгрузил.
Часть третья
46
Он проснулся в середине дня, с ощущением лёгкости, чистоты и прозрачного золотого света в голове и сердце; в благодатных предчувствиях чего-то хорошего, правильного. Как просыпался в детстве. Или даже ещё лучше: ведь ребёнок привыкает к предвкушению долгой счастливой жизни и не осознаёт своего восторга. А взрослый – осознаёт, и каждое мгновение вдруг подступившего первородного счастья бережёт и ценит.
Побродил нагишом по пустой квартире. Маленькая художница ушла куда-то; может быть, в магазин, пополнить запасы хлеба, вина, гречневой крупы и хозяйственного мыла. Или на Крымский вал, докупить кистей и красок. Её жизненные потребности всегда сводились к элементарному монастырскому минимуму.
Посмотрел её новую, недавно начатую картину, большой холст, где раскручивалась, пока только вчерне намеченная, многоцветная галлюциногенная спираль, состоящая из геометрических фигур, перетекающих одна в другую, и ещё раз убедился – его подруга талантлива, а больше того – упорна и трудолюбива. Нежность захлестнула бывшего банкира, и он поспешно покинул мастерскую, вспомнив, что творческие люди не любят показывать незаконченные работы даже близким друзьям.
Спешить было некуда. Всё главное, что должно было произойти, уже произошло. Все решения были приняты. Всё начатое – закончено. И даже синяки под глазами исчезли. Не потому, что он их интенсивно лечил, втирал мази и прикладывал лёд – а потому что в этот особенный день всё начиналось с чистого листа. Прошлые проблемы, беды и раны отменялись.
Позвонил в рент-а-кар и через час, спустившись во двор, получил из рук деликатного юноши с обесцвеченными волосами ключи от маленького снежно-белого автомобильчика; уплатил наличными, дал весомые чаевые, и деликатный юноша ушёл пешком, немногословно поблагодарив. Молодое поколение, как уже не раз было замечено, не делало праздника из получения халявных сумм.
К магазину подъехал в начале вечера. Ни тяжёлая июльская жара, ни безбрежные пробки, ни даже выпуски новостей, сообщающие о непрерывных миномётных обстрелах и смертях мирных жителей, не поколебали душевного равновесия. Знаев не стал заезжать во внутренний двор, оставил машину на общей стоянке. Прежде чем войти, помедлил, посмотрел с расстояния в сто шагов. Ему всё здесь нравилось. И подъездные пути, и фасад, и вывеска, и клумбы с цветами по углам здания. И особенно – люди, покупатели, выкатывающие из раздвижных дверей доверху наполненные тележки. Для них это был просто большой дешёвый супермаркет, один из сотни таких же. Они, разумеется, не понимали, сколько нервов и сил вбито в зеркальные витрины, бордюрные камни и прожекторы ночной подсветки. И не должны были понимать. Они приезжали и пользовались, равнодушно, деловито. Именно за это равнодушие Знаев был им благодарен. Когда делаешь что-то действительно большое, серьёзное, требующее напряжения всех сил – понемногу черствеешь, и однажды уже не ждёшь, что кто-то оценит твои усилия по достоинству. С тебя достаточно, что люди примут результат. Просто примут, как должное. Просто подъедут, оставят машину на стоянке, войдут в двери, что-то купят.
При ярком дневном свете красные пятиконечные звёзды на фасаде смотрелись очень внушительно. Почти грандиозно.
«Может, переименовать? – подумал Знаев. – “Готовься к войне” – слишком длинно. Сократить до пяти букв. Товсь! Вот прекрасный вариант. Военно-морская команда. Товсь! Пли!
И никаких ландышей, фиалок и лютиков, никаких копеечек и десяточек. Будем последовательны. Война – значит, война. Кому не нравится – пусть идут в “Ландыш”.
И никогда никому я это не продам. Точка. Решение принято.
Корову свою не отдам никому; такая скотина нужна самому».
Он подхватил портфель и зашагал ко входу. Пересёк торговый зал, открыл своим ключом дверь. В коридоре прохаживался сонный охранник, штаны его на заду сильно лоснились; узнал хозяина, поздоровался, слегка отворачивая лицо. «Выпил, наверное», – неодобрительно подумал Знаев, вторым ключом отмыкая замок ещё одной двери, стальной, тяжёлой.
Вошёл, поставил портфель на бетонный пол.
Здесь была счётная комната. Маленькое, душное помещение без окон; каждый сантиметр простреливался видеокамерами, укреплёнными под низким потолком.
Две женщины, стоящие у стола, сплошь заваленного мятыми деньгами, повернулись и посмотрели вопросительно.
– Добрый день, – вежливо сказал Знаев и улыбнулся.
Обе узнали босса, кивнули и вернулись к своему занятию. Продолжили сортировать выручку – затёртые трудовые купюрки, извлечённые из кассовых аппаратов супермаркета, – и закладывать их в счётные машины, одновременно не забывая делать пометки в рабочих блокнотах.
Лохматые пачки лежали на железной поверхности стола в несколько рядов, и ещё в большом пластиковом чане отсвечивали металлические монеты, на глаз – килограммов пятьдесят. Для их обработки имелся особый аппарат. На глазах Знаева одна из счётчиц высыпала в приёмное жерло полведра медной мелочи, и нажала кнопку; аппарат зазвенел и загрохотал на манер скорострельного пулемёта.
Работа требовала полной концентрации; обе счётчицы, кажется, уже забыли про Знаева. Он переступил с ноги на ногу и громко свистнул. Треск и звон прекратились. Счётчицы повернулись снова. Одна, постарше, выглядела утомлённой и недовольной, что было типичным для её профессии, всё-таки считать чужие и большие деньги по восемь часов в день вредно для нервов; зато вторая, помоложе, блестела превосходным золотистым загаром и была похожа на доктора Марьяну Пастухову.
Вспомнив кабинетик на верхнем этаже сумасшедшего дома, Знаев вздрогнул, и у него снова дёрнулся глаз.
– Прервитесь пока, – сказал он отрывисто. – Идите и позовите Алекса Горохова. И главбуха. Сами тоже возвращайтесь.
Переглянувшись, обе дамы торопливо подхватили свои блокноты и исчезли за дверью. Знаев достал из портфеля сложенный в несколько раз вместительный полотняный мешок и стал сгребать деньги со стола, бесцеремонно перемешивая уже готовые, перетянутые резинками пачки с грудами скомканных, неразобранных купюр; увы, почти все они были небольших номиналов, в основном сторублёвки. За этим занятием его застал тревожно насупившийся Горохов.
– Привет, – сказал Знаев, погружая деньги в мешок. – Как твой брат?
– Нормально, – холодно ответил Горохов. – Пока живой. Что ты делаешь?
– Забираю всё, – деловито объяснил Знаев, продолжая набивать мешок; несколько пачек рассовал по карманам пиджака.
– Не хочешь объяснить?
Горохов жестом велел счётчицам исчезнуть.
– Стоп, – сказал Знаев. – Останьтесь.
Женщины робко отодвинулись к стене. Замок на двери снова щёлкнул; вбежала Маша Колыванова, уже всё понявшая: картинка с камер наблюдения поступала прямиком на монитор в её кабинете.
– Забираю выручку, – объявил Знаев, оглядывая всех четверых. – Всё, что есть. Кроме мелочи, естественно.
– Сергей Витальевич, – твёрдо сказала Маша. – Так нельзя. Все суммы пробиты в чековых лентах. У нас будет недостача. Вы грабите собственную фирму.
– Садись за стол, – произнёс Знаев, продолжая набивать мешок; счётчицы плотней прижались спинами к стене и, кажется, не дышали.
– Зачем? – спросила Маша.
– Составляй акт. Ты передала, я принял. Сколько тут было, примерно?
Счётчицы посмотрели в свои блокноты и озвучили. «Мало», – с тоской подумал Знаев.
– Пиши сразу в двух экземплярах, – продолжил он. – Вы все поставите свои подписи.
Маша Колыванова не двинулась с места. Знаев сообразил, что она продолжает стоять возле двери, то есть – загораживает выход.
– Сергей, – сказала она тише и решительней. – Я материально ответственное лицо. Я не могу выдать такую сумму.
– Составляй акт, – повторил Знаев.
– Не буду, – ответила Маша, краснея от волнения (или, может быть, от духоты).
– И я не буду, – произнёс Горохов, блестя глазами. – Я управляющий. Я не дам разрешения.
Знаев наполнил мешок доверху, взвесил в руке. Раздвинув полотняный зев, сунул ногу внутрь и грубыми ударами ступни стал утрамбовывать содержимое. Деньги хрустели и скрипели, как снег на сильном морозе. Счётчицы смотрели с ужасом.
– Дышать нечем, – пробормотал Знаев. – Вытяжка, что ли, не работает?
– Работает, – сухо ответил Горохов. – В половину мощности. Экономим электричество.
– Пиши акт, – сказал Знаев.
– Не буду. И деньги не дам.
– И я не дам, – добавила Маша.
«Хорошие, твёрдые люди, – подумал Знаев. – Зря я так с ними. Но другого выхода нет».
– Это что, бунт? – весело спросил он.
Счётные дамы опустили глаза. Загорелая снова развернула блокнот и стала обмахиваться, как веером.
– Никакого бунта, – тяжёлым голосом ответил Горохов. – Мы не будем стоять и смотреть, как ты совершаешь глупость.
Он подошёл ближе, протянул руку и стал вытаскивать мягкие лямки мешка из пальцев Знаева.
Тот грубо дёрнул на себя.
Опасаясь драки, счётчицы продвинулись друг к другу. Горохов тут же отступил назад, помедлил и извлёк из кармана брелок.
– Блокирую все двери, – объявил он, глядя Знаеву в глаза. И нажал кнопку.
В тишине громыхнул дверной запор, а за стенами эхом пролетели щелчки прочих замков. Теперь технические помещения и коридоры – все, кроме торгового зала – были изолированы друг от друга, никто не мог войти и выйти.
«Всё-таки удобная система, – подумал Знаев. – Вот и пригодилась».
Он осклабился и достал точно такой же брелок.
– А я блокирую все твои блокировки.
Теперь уже он надавил на кнопку, и засовы громыхнули повторно.
– Сергей, – хрипло выдавил Алекс Горохов. – Мне что, охрану вызвать?
– Лучше не надо, – процедил Знаев. – Иначе я тебя уволю.
Горохов оглянулся на Машу. Та молча пожала плечами. Счётчицы окаменели; безусловно, испугались, что их уволят тоже.
– Бог с вами, – сказал Знаев. – Акт напишете потом. – Он улыбнулся Алексу широко и сердечно. – У тебя в столе, в среднем ящике, лежат пустые листы с моей подписью. Можешь использовать. А вы, – теперь он улыбнулся счётчицам, – если что, выступите свидетелями. Скажете, что я забрал выручку самоуправно. Против воли директора магазина и главного бухгалтера.
Никто ему не ответил.
Знаев поднял тяжёлый мешок и с трудом, клонясь то вправо, то влево, забросил его за спину.
– Не провожайте меня.
Посмотрел на Машу Колыванову – та молча сделала шаг в сторону, и Знаев незаметно для остальных выдохнул с облегчением. Не уступи она – что бы он сделал тогда? Уволил её? Оттолкнул?
В коридоре было много прохладней, чем в счётной комнате. «Надо было отругать Алекса, – подумал Знаев, – вентиляция должна работать как положено, что это за экономия такая за счёт здоровья рядовых сотрудников?»
Повернул за угол; нога ударилась о что-то твёрдое, он уронил мешок и сам едва не упал. У стены лежал, вывернув длинные ноги и руки, старый приятель, манекен. «Патриот». Уже раздетый, нелепый в своей розовой пластмассовой наготе. Поверженный символ веры в экономическую мощь Отечества. Знаев задохнулся от нежности и досады. Похлопал пластикового парня по гладкой голой башке и зашагал дальше.
Горохов догнал его на парковке, и вид у него был такой, словно он собирался ударить босса, или, может быть, загрызть зубами. Знаев даже почувствовал лёгкий испуг, а затем разозлился на себя: вот, довёл хорошего человека до гневного помрачения, до состояния, когда нет времени завязать шнурок на левом ботинке и заправить за ремень выбившуюся рубаху; всё-таки гнев уродует даже лучших из нас.
– Может, объяснишь? – спросил Горохов.
– Я уезжаю, друг, – сказал Знаев. – Завтра. Может, послезавтра. Дело решённое.
– Куда?
– Мне приснился сон. Восемьдесят шестой год. Армия. Город Котлас.
– И что? – презрительно осведомился Горохов. – Ты стрелял с двух рук? Бегал марш-броски с полной выкладкой?
– Нет, – ответил Знаев. – Гораздо круче. Ты не служил, не поймёшь.
– А при чём тут деньги?
– Я должен что-то оставить сыновьям. Вдруг не вернусь.
– И для этого ты ограбил собственную контору?
Знаев опустил мешок на тёплый асфальт.
– Извини, – сказал он. – Я унизил тебя при чужих людях. И Машу унизил. Мне очень стыдно… Когда-нибудь я заглажу свою вину… А сейчас мне нужен твой совет.
– Пошёл ты! – процедил Горохов. – Никаких советов. Мы договаривались! Касса неприкосновенна! Торговая выручка – это всё, что у нас есть!
– Да, – мирно сказал Знаев. – Договаривались. Теперь настал момент отменить договорённость. А теперь скажи мне, дружище… У тебя тоже есть дети… Скажи, как мне это поделить?
И пнул ногой мешок.
– Понятия не имею, – ответил Горохов, отворачиваясь.
– Два сына, – продолжал Знаев. – Одного растил с первого дня. Пылинки сдувал. А второго – неделю назад в первый раз увидел… Что у него в голове – неизвестно… Денег ему отсыпать – а вдруг он всё спустит на ерунду? Ребёнок совсем… Окна моет в каком-то спортзале, куда ни один спортсмен не зайдёт никогда…
Горохов молчал. Но Знаев не собирался уезжать, не получив ответа. Слишком мало осталось вокруг него тех, кто понимал скрытую логику происходящего, кто мог сообщить что-то дельное.
– У тебя тоже есть брат, – сказал он. – Сын твоей матери. Как бы она поделила деньги между вами?
– У матери не было денег, – тихо ответил Горохов. – Мы никогда ничего не делили.
– Это не ответ, – сказал Знаев, раздражаясь. – Не молчи, Алекс. Скажи, как мне быть. Я не могу придумать.
Горохов помедлил.
– Младшему дай на карман, – неуверенно произнёс он. – Остальное – старшему. Родному.
– Они оба – родные! – воскликнул Знаев. – Оба!!
– Тогда подели пополам.
– Пополам – нечестно! Старший жил в полном шоколаде! Сын миллионера! Залюбленный, забалованный мальчик! А как жил младший – я даже и не знаю… Знаю, что рос без отца… Мама – дура, либеральная стерва… Совок – говно, и всё такое…
– Не кричи, – сказал Горохов. – На нас люди смотрят. Из двух детей одного всегда любишь больше. Виталик – хороший парнишка. Отдай ему всё.
– Боюсь, – признался Знаев. – Мне кажется, если я его люблю по-настоящему – я не должен давать ему ни копейки. Деньги его испортят.
– Тогда и младшему не давай.
– А младший круче старшего. Виталик – весь в мать. А Серёжа, младший, – моя копия.
– Не знаешь, как быть – верни деньги в кассу.
– К чёрту кассу, – сказал Знаев. – Наш «Титаник» погружается, Алекс. Только не в воду, а в дерьмо. Оно течёт в пробоины, я чувствую вонь…
Горохов вытащил сигареты и закурил.
– Честно говоря, – признался он, – я думал, ты хочешь потратить всё на телогрейки. Рекламный ролик, проезд танка, расстрел из автоматов…
– Это совершенно неизбежно, – уверенно сказал Знаев. – И танки, и расстрел. Я нашёл гениального дизайнера. Скоро сошьют опытные образцы. А автомат мне обещали буквально завтра.
Знаев забросил мешок в багажник. Увидел: меж машин шагает паренёк в форменной безрукавке с красной звездой на спине, собирает тележки, оставленные тут и там небрежными покупателями; смуглый, белозубый, настоящий сын солнца.
– Дуст! – крикнул Знаев и махнул рукой.
Паренёк подошёл, глядя с подозрением.
– Сколько тебе лет? – спросил Знаев.
– Двадцать два.
– Дети есть?
– Четыре сына.
– Молодец, – сказал Знаев. – Когда сыновья вырастут – как поделишь между ними наследство?
Сын солнца осветился сахарной улыбкой.
– Пусть сначала вырастут.
– Вырастут, – уверенно пообещал Знаев. – Не успеешь оглянуться. Кому оставишь дом?
– Старшему, – ответил парнишка.
– А младшим?
– А младшим – ничего.
– Но так нечестно.
Сын солнца снова улыбнулся.
– Э, – сказал он. – Честно, нечестно – не разговор. Так правильно.
– Ладно, – сказал Знаев. – Спасибо, дорогой. Иди. Зинда бош[1]1
Будь здоров (тадж.).
[Закрыть].
– Я не таджик, – вежливо возразил парнишка. – Я туркмен.
Знаев смотрел, как отец четверых сыновей толкает состав из дюжины тележек, искусно лавируя меж тесно стоящими автомобилями, как напрягаются сухие мускулы на коричневых предплечьях маленького туркмена.
– Серёжа, – позвал Горохов. – А ты, между нами, куда ехать-то собрался? Неужели воевать?
– Я тебе этого не говорил, – ответил Знаев, садясь за руль. – А если говорил – ты не слышал.
– Так мы что, больше не увидимся?
Вопрос прозвучал с такой тревогой и грустью, такая трещина послышалась в голосе, что Знаев поспешил выбраться из машины; ему даже показалось, что в глазу Горохова блеснула слеза. Но нет – всего только солнечный блик прыгнул, отразившись от витрин.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.