Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Балконную дверь Илья держал чуть приоткрытой. На соседнем балконе заскрипели половицы, как если бы кто топтался у перегородки и хотел заглянуть к Илье через стекло. Занавеска, однако, была прикрыта, и ему никого не было видно. Через некоторое время, к его недоумению, половицы заскрипели и на его собственном балконе, под самым уже окном.
Не успел Илья как следует удивиться, как Леонид толкнул балконную дверь и преспокойно вошел в комнату.
– Что это вы по балконам лазаете? – спросил Илья, привставая на диване.
– Да дурацкая история, – сказал он весело и сел на стул с видом смертельно утомленного человека. – Я, знаете, прилег, а мой сосед отправился гулять да и закрыл меня. Не чудак ли?
Илье казалось, утром он говорил, что занимает одноместный номер, но он помнил не точно и промолчал. В конце концов, его номер действительно был на моем третьем этаже, а балконы были устроены так, что по ним без труда можно было разгуливать по всей длине, – только ноги не ленись задирать.
– А, – сказал Илья и отложил свое чтиво, – ну милости просим.
– Ну вот вам и вечер, и песни, и пляски, – развел руками Леонид.
– А что это за книга у Мадина? – спросил Илья кстати.
– Какая там книга. – Он махнул рукой. – Церковная, наверное. Стащили где-то. В Абхазии, скорее всего, во время войны. – Его рука еще разок качнулась. – Не знаю, не видел этой книги.
– Может, на самом деле ценная, – предположил Илья.
– Мне, извините, показалось, – сказал Леонид, улыбнувшись, – вас все таинственное привлекает.
Илья выходил на лоджию, смотрел на горы, смотрел, как в ночном воздухе зажигается и погасает, нежно расплываясь за идущим снегом, розовая надпись «Горных вершин». Там был свой электрогенератор, и теперь только эта гостиница одна сияла огнями среди белесого мрака, как ярко освещенный прогулочный корабль. Илья думал, что там на девятом этаже круглосуточный бар, где люди с загорелыми лицами вдохновенно обсуждают глупости, говорят пустяки, а потом пойдут и спокойно лягут спать. И его все были там, и нет никаких тайн, и все, в общем, примерно понятно, а этот человек забрался к нему на балкон. Это было непостижимо.
Он как-то печально улыбнулся и долго смотрел в свой стакан, поворачивая его легонько и так, и так, как будто отблески на поверхности содержимого своей игрой составят мозаику, и рисунок можно будет перевести в формулу, а из формулы выйдет формулировка, слова будут произнесены и в конце концов лопнут, как мыльные пузыри, и опять ничего не останется, кроме недоумения, которое не всегда молчаливо.
– Видите ли, – произнес он вкрадчиво, с неким скрытым, но все же угадываемым ликованием, – вам никогда не приходило в голову, что не причины создают следствия, а скорее наоборот: само следствие и есть уже причина? Причина всего того, что было прежде. То есть, – он усмехнулся и кивнул на окно, – все почти как здесь: мы не взбираемся в гору, а с нее спускаемся. И чем дольше, тем лучше для нас.
Илья честно ответил, что этого в голову ему никогда не приходило.
– Ну как же, – произнес он с некоторой досадой. – Сказано ведь: «Идущий за мною стал впереди меня, потому что был прежде меня».
На этих его словах ввалился сосед по номеру Толик и принялся рассеянно расхаживать по всем помещениям апартамента.
– Еще скажу. – Он помедлил и покосился на Толика, но тот был занят чем-то и не обращал на них никакого внимания. – Вот часто говорят: мы, мол, что-то приобретаем. Мы, люди, – счел нужным пояснить он. – Считается, что наша жизнь состоит из череды приобретений.
– Допустим, – сказал Илья. Ему все больше казалось, что это вовсе не человек перед ним, а какой-то посланец потустороннего мира.
– А на самом деле ничего мы не приобретаем. Потому что у нас уже все есть, даже когда еще нас нет. У каждого, конечно, свое. Но есть. Так что мы только теряем. Всегда есть что терять. Разве не так? Удержать то, что есть, – вот цель-то какая!
– Это точно, – вмешался Толик. – Вот я опять перчатки потерял. В кабаке, что ли, в этом треклятом? Георгий, может, принесет… если самого Георгия принесут. – Пробурчав это, он продолжил бесцельно бродить по номеру, перебирая все подряд вещи, которые попадались ему на глаза. Так Ходжа Насреддин искал самого себя, заглядывая в пиалы и поднимая крышки медных чайников.
– Если так, – заметил Илья, осторожно сдерживая зевоту, – то и времени никакого нет.
Хмурый Толик прошел в ванную комнату и включил воду.
– Ну, время… – Он остановился, словно споткнувшись об это слово. – Время всегда подходит к концу. Вот я, кстати, завтра уезжаю. На работу пора. «Вот и закончился круг, горное солнце, прощай…» Золотые слова.
– Ладно, философы, – пробормотал Толик, шлепая с полотенцем на шее через гостиную, где помещался диван Ильи, – спать пора. Завтра ведь еще кататься. В бар шли бы, что ли…
Леонид вручил Илье на прощание визитную карточку и аккуратно закрыл за собой дверь. Илье показалось, он все вообще делал исключительно аккуратно. В пустом коридоре некоторое время были слышны его аккуратные шаги.
– Кто это такой? – спросил Толик, зверино зевая.
– Так, – ответил Илья, – приятель. На Алибеке сегодня познакомились.
Толик рухнул в своей комнате и не издал более ни звука.
* * *
Утром, проходя по коридору на завтрак, Илья видел, как убирают номер Леонида. Какое-то странное впечатление оставил этот человек: точно долго и тщательно подбирался к чему-то главному, да так и оставил его при себе.
Снегопадение перестало так же внезапно, как и началось. Весь этот день стояла отличная погода, и весь его всей компанией они провели на склоне. Солнце как-то особенно злилось. Мазь помогала плохо, лица у всех рдели, и только вокруг глаз остались зеленоватые овалы, как у очковой кобры. Аля отошла от шока, но слабость еще осталась. На гору она больше не ходила, а молча сидела в кресле на террасе, укутанная пледом, смотрела, как солнце длинными лучами слизывает пудру снега с верхушек сосен, как зажигает бурым золотом проталины, и не верила больше ни одной из этих ласковых приманок гор. Ее бабушка, которая в Отечественную войну воевала в том самом знаменитом полку ночных бомбардировщиц, рассказывала ей, что в минуту настоящей опасности начинаешь призывать самых близких тебе людей, и так наконец, со смехом добавляла бабушка, можно понять, кого ты все-таки любишь. Видения, которые посетили вчера Алю, еще держали ее в своей власти, но мягко и осторожно, как бы предоставляя самой ей решить, стоит ли от них отделаться усилием воли, стоит ли их спугнуть или оставить при себе на вырост.
Она чувствовала себя точно в стеклянном колпаке, через который проникает один лишь свет, и прикасалась к предметам осторожно, как будто они тоже были стеклянными и их можно было разбить.
К полудню аварию ликвидировали, и стало поступать электричество, но как-то само собою решено было собираться домой.
* * *
После ужина всей гурьбой завалились в гостиничный бар. Вечер был, что называется, бардовский. Народу набилось уйма. Одни сидели вдоль стен, другие неподвижно стояли за их спинами, в камине яростно горели поленья лиственницы, и тут и там свечки упирались в положенный полумрак. В оранжевом свете камина гитара кочевала из рук в руки, как монета хорошего достоинства.
– Косте дайте, – раздавались упрямые полутемные голоса. – Пусть Костя споет. – И Костя, отвлекаясь от разговора, бросал в пространство бессмысленный, но добрый взгляд.
– «Лошади не хочут», – мотал кудрявой головой Костя и снова утыкался в стакан под понимающие смешки присутствующих.
Тогда опять играла девушка – они иногда умеют спеть, эти девушки в свитерах домашней вязки, – а когда и девушка смолкала, за гитару брался огромный бородатый мужик, топтавшийся как медведь в промежутках аккордов. Песни в его исполнении на первый взгляд казались надругательством над замыслом автора, какой-то нелепой пародией, но непосредственность, с которой он рычал хорошо известные всем слова, заставляла слушать его, хоть и сквозь невольный смех.
Барды, столь послушные времени, потихоньку расходились. Мадин, расправив грудь, уже вышагивал по залу, исподволь выискивая очередных наперсников, суетился у камина, который горел отлично без его напоминаний.
– Слушай, – сказал он грозно, подвигаясь к бородатому, – кончай уже. Люди просят тебя.
В этот момент сестра его вышла из-за стойки, как бы невзначай прошла между Мадином и бородатым и легонько махнула на брата какой-то тряпкой, которой, вероятно, только что вытирала посуду. Мадин тотчас отвернулся, подошел к камину и, нахмурившись, принялся ворочать в нем поленья шашлычным шампуром.
– …они помогут нам! – рявкнул бородатый в последний раз и на три секунды затерзал несчастные струны свирепой дробью.
– Откуда ж ты такой взялся? – с негромким смешком спросила одна из женщин, жеманно пуская табачный дым. Но он все-таки услышал, повернулся, медленно поведя своей красной крепкой шеей, нашел в череде светлеющих пятен ее оробевшее лицо, посмотрел мутно, желто и рявкнул так же, как и пел, словно рвал на куски парусину:
– Из шестьдесят восьмого года. Все! – И вышел, тяжело и как бы обиженно топая в пол своими огромными ножищами в унтах.
– У нас в горах такой обычай есть, – наклонившись к Илье, тихо сказал Саид-Сергей, – если сражаются, туда-сюда, а женщина между ними махнет белым платком, то обязаны остановиться. Кто не остановится, тот плохо делает, обычай нарушает. – Он подхватил гитару, взял несколько сумрачных аккордов и, натужно вздохнув, сказал как-то неуверенно:
– Разве плохо? Сидим, чай, кофе пьем, айран пьем, на гитаре играем. Разве плохо? А эту водку – ну ее.
– А что это за растение, ну, все говорят, вроде наркотика? – спросил Илья.
– А-а, – сказал Саид. – Наркотик и есть. Мандрагора называется. Страшная вещь! Там только растет, где какой-нибудь человек повесился. – И Саид, отложив гитару, рассказал, что бывает с человеком, отведавшим всего полкапли настойки этого таинственного растения.
Все стали потихоньку разбредаться. Илья нехотя встал с диванчика. Мысль о том, что сейчас ему предстоит увидеть Алю, почему-то пугала его, как если бы случайное рождественское гадание уже постепенно начало исполняться. Дорогу ему преградил тот самый пожилой человек в войлочной шапочке, который на второй линии «У Зули» отстаивал Домбай перед Чегетом. Он разжал кулак и кивком пригласил Илью задержаться. Илья взглянул на ладонь и глазам своим не поверил: то был знак «Ледяного» похода – на георгиевской колодке терновый венец, перекрещенный мечом.
– И сколько? – спросил Илья.
– Зачем же сколько? – обиделся человек. – Не продаю. Так тебе даю. Может, прадед твой носил. – Илья скептически покачал головой, но «войлочную шапочку» это не смутило: – Ты же русский. Тогда у вас были люди настоящие. Знали, за что умирали. А теперь за деньги, и то умереть не умеют как мужчины. Мой дед мне рассказывал, когда пришли они сюда, спросили: за кого вы? А он сказал – как думал, так сказал: а вот у которого из вас штык длиннее окажется, за того и будем…
Илья усмехнулся.
– Памяти у вас, парень, нет.
«Зато история у нас есть, а у вас нет, хоть и память есть. Только нужна она, такая история?» – подумал Илья.
– Без обид, парень, – сказал человек, будто прочитав мысли Ильи.
Илья негнущимися руками принял подарок. Человек в войлочной шапочке хлопнул его по плечу и устремился куда-то за барные кулисы, а Илья, послонявшись по номеру, вспомнил про свой норвежский нож и захотел было отдарить этого незнакомого человека, но когда вернулся в бар, того там уже не было.
* * *
В девять утра за ними приехал микроавтобус. Всю дорогу до аэропорта раскраска их лиц служила предметом шуток со стороны попутчиков, водителей и кордонных постовых, смиряющих бег автомобилей своей расслабленной походкой усталых гладиаторов.
Аля смотрела в окно, но совершенно не отдавала себе отчета, что она видит за ним. Радость, какая-то подпольная радость, как давешний смертельный туман, медленно, властно обволакивала ее сознание. Не было больше обиды, что день за днем поедала ее жизнь. Чувство, охватившее ее, было сродни воспоминанию светлого, чудесного сна – сна, обещающего блаженство и прельщающего неизвестностью, приблизительностью обещанного будущего. На один короткий миг в ее мысленном взоре возник образ Ильи, и в ней шевельнулось предощущение чего-то пугающего, нехорошего, но чувство, владевшее ею, было настолько сильно, что скоро все опять растворилось в нем – и образ, и мимолетное беспокойство, и дорога, калейдоскопом мелькавшая в окне, и она сама. Свои чувства она никак не могла себе объяснить. «Ничего, это пройдет», – утешала она себя, но «это» не проходило.
Илья чувствовал, что что-то случилось, и несколько раз спрашивал, все ли в порядке. Она смотрела на него виновато, как будто ей было неловко от того, что то отчуждение, которое возникло между ними так глупо, не по чьей-нибудь вине, а просто по воле случайности, она сама еще не понимает.
август 1989 – март 1995
Среди своих многочисленных подруг и однокурсниц Аля вышла замуж одной из первых – ей не было еще и двадцати лет. В мужчинах она ценила независимость суждений. От отца, переводчика латиноамериканских мудрецов и поклонника Сепира и Бенджамена Уорфа, которого знала мало и только с одной стороны, она унаследовала эту меру, которую прикладывала ко всем, кто мало-мальски обращал на себя ее внимание.
Ни матери, ни отцу избранник ее не пришелся по душе. «Кто он у тебя?» – спрашивал папа. «Человек», – отвечала она. «Чем занимается этот человек?» – «Пока учится». Нередко случается так, что тот, кто в юности подавал большие надежды, впоследствии не оправдывает ни одной, и проницательный папа склонен был усматривать здесь именно такой случай.
Избранник казался не каким-то там скучающим фрондером, каких восьмидесятые годы расплодили достаточно и на любой вкус, а идейным бунтарем с глубоко продуманной программой действий, и действий именно положительных, и еще больше это впечатление подчеркивала шляпа колокольчиком из фиолетового войлока, которую он носил всесезонно назло общественному мнению университетских ретроградов. Само собой, что и на избранницу столь яркой индивидуальности ложился отблеск его харизмы, и Аля сочла, что такой отблеск украсит ее лучше иных жемчугов. Ведь влюбляются не в ум как таковой, а может быть, как бы в те выводы, которые он способен сделать из жизни.
Но выводы, которые сделал из нее ее муж, были совсем не те, какие смутно предполагались, но все же они удивляли приятно, хотя и неожиданно.
Изменение законодательства позволило ему разменять путем продажи коммунальную квартиру на Кропоткинской, в которой жила его бабушка. Потом он помог соседям, а другие соседи сами отыскали его и передоверили все нужные полномочия, и весьма скоро и вполне неожиданно для себя самого «харизматический лидер» приобрел славу надежного и удачливого маклера, которая от старой, любительской, «харизматической» отличалась прямо-таки сказочными материальными доходами.
Это еще было то неопределенное ни в каком отношении время, когда деньги, которые и непонятно-то еще было как и куда тратить, возили в целлофановых пакетах, и платежное поручение от наличных отличалось в сознании активных дельцов эпохи так же, как когда-то ассигнация от серебряного рубля. Покупатели и посредник смотрели друг на друга довольно доброжелательно, стараясь угадать, какое место занимали в старой табели о рангах, и заключая о столь быстрых способах обогащения.
Успехи рождали самообольщение и уверенность, что обогащаться можно легко, а главное – безнаказанно. За ней пришли сознание, как на самом деле может и должен жить человек, и снисходительность к поколению отцов и уж тем более дедов. Стремительность перемен ясно показала внукам, чего были лишены те и чего могли быть лишены они, если бы не счастливый зигзаг истории и не благоволение к ним небесных светил, вызвавшее их к жизни в канун метаморфозы, достойной памяти одного римского изгнанника.
«Если бы вы хоть производили что-нибудь, – рассуждал папа, – куда ни шло, а то ведь это обыкновенная спекуляция». И на это, в общем, возразить было нечего. Он и не возражал. Он ощущал если и не сладостный вкус того плода, которым враг рода человеческого соблазнял прародителей, то уж наверняка – лакомый вкус того, которым боги подземного царства охотно угощали своих случайных гостей. Возражала за него Аля. Она говорила, что скоро, когда все примет наконец цивилизованные формы, эту спекуляцию назовут бизнесом и имена пионеров пропишут в школьных учебниках. И то, что началось как большая игра, стало обрастать какой-то философией, которая, впрочем, нравилась ему все меньше и меньше.
Пока он ездил в метро и в карманах пиджака у него были рассованы несколько тысяч долларов, это можно было еще воспринимать как игру, и по большому счету он так об этом и думал, только вот деньги были не игрушечные. Но потом дело потребовало атрибутов: появился офис, телефоны, несколько сотрудников, и название конторы примелькалось в рекламе на страницах газет.
Здесь-то игра и перешла в новую фазу, вернее, появились люди, которые не знали, что все это игра, а в силу своих весьма твердых взглядов на жизнь восприняли всерьез и пышный выезд, и ливреи секретарш, и даже польстили предпринимательской гордости размером своих запросов.
Как-то утром, когда он вышел из подъезда, его засунули в машину, надели наручники и с мешком на голове провозили целый день, пока его компаньон не привез выкуп. Над ним не издевались, даже влили в него полстакана водки, правда, потеряли ключи от наручников. Наручники были самостягивающимися, и пришлось их пилить ножовкой в каком-то гараже.
Уже в темноте его завели в какой-то подъезд на северной окраине города, сняли обручальное кольцо, и, пообещав дальнейшее сотрудничество, оставили одного.
Он приехал к себе в контору уже за полночь с порезанными ножовкой руками, пил водку, лил ее на порезы и слушал возбужденный рассказ компаньона о его злоключениях с выкупом, потому что был октябрь, толпа громила мэрию, всюду стреляли и проехать можно было далеко не везде.
Горел расстрелянный танками парламент, и из окна конторы им было видно зарево, отблески которого где-то в небесах как бы начертали девиз ближайшего десятилетия: «Блаженны имущие», и ничто, в сущности, не препятствовало развитию дела, кроме одного обстоятельства: надо было платить этим милым парням. Компаньон сходил на улицу за водкой, и до утра они рассматривали эту деталь. В итоге он ушел, а компаньон его остался, охотно приняв на себя весь груз и треволнения полномочий, и этот выбор свободных воль оказался настолько принципиальным, что они к своему удивлению не остались даже друзьями.
Аля была напугана, но все же сомнения беспокоили ее: жалко было оставлять этот поезд, который еще только-только набирал ход, и было, в общем, понятно, что вскочить на подножку при хорошей скорости скоро уже будет делом невозможным. «Ведь так делают все», – нерешительно заметила она. «И вот это-то ужаснее всего», – ответил он.
«Как же ты сможешь меня любить, – спросил он еще, – если я стану одним из них? – И она согласилась с ним. – Я вообще не должен был этим заниматься. Это мне урок, и твой отец был прав». И с этим она тоже согласилась, однако не сразу сообразила, что он не сказал, чем же заниматься должен.
Интерес к жизни его покинул, и он погружался в апатию, в которой был склонен усматривать атараксию, но которая отличалась от нее так же, как смех отличается от зубоскальства. Он не пил и не искал забвения в объятиях более возвышенного утешителя.
Незаметно они отдалялись друг от друга. Он совсем потерял интерес к тому, что для большинства соотечественников стало вдруг смыслом их розно прожитых жизней, и разве что вяло следил, как все новые и новые полчища их вступают в кровавую битву за металл. Ей же искренне казалось, что внешние признаки благополучия не оказывают на нее ровно никакого влияния, но она привыкла жить комфортно, и это слово, даже помимо ее воли, частенько играло роль ведущей скрипки в симфонии послеперестроечного бытия. Тогда еще у нее не было нынешней работы, и она перебивалась переводами. Она все ждала, когда он оправится, ждала от него даже не деяний, коль скоро деяния сопровождаются таким риском, а просто какого-то действия, потому что все действовали вокруг, потому что она считала невероятным, чтобы в таком возрасте выбирать этот безжизненный покой, не преследующий никаких целей, кроме нелепого протеста.
Как-то незаметно для нее самой, словно от противного, из чувства противоречия возник у нее беглый роман с ее бывшим университетским преподавателем. Без особенных усилий ей удавалось удерживать роман с преподавателем в рамках корпоративной связи, все последствия которой заключаются в ней самой, и это было тем легче, что и сам он ограничивался и вполне удовлетворялся малым.
Но вместо того чтобы очнуться хотя бы этим и, как она втайне рассчитывала, чтобы опомниться и как бы наконец узнать ее и себя заодно, он устранился совсем. Он не только осознавал, что все больше и больше выпадает из жизни, но даже как будто радовался этому. Создавалось впечатление, что он следует какой-то своеобразной философии и желает дойти до пределов, указанных подчинившей его системой.
В конце концов оба уже чувствовали настоящее отчуждение, которое не просто было победить простыми разговорами по душам, ибо сами разговоры сделались мучительными и бессмысленными эпизодами жизни.
Она приняла это спокойно, как логическое завершение системы, как вывод из овладевшего им мировоззрения, противиться этому никаких способов не имела, да, быть может, до конца и не поверила, что это действительно осуществится.
Но он в самом деле уехал, исчез, пропал, да так надолго, что никто не мог сказать, куда он подевался. Вот тогда-то ее захватило горестное недоумение. День изо дня обида отравляла ее. Ее родные встретили это известие как давно предвиденное, не раз ими предреченное, а потому как бы и единственно возможное, и сложно было сказать, чего в них было больше – сожаления или не очень скрываемого торжества: мама скорбела, разумеется, над судьбой дочери, а не зятя, а папа сконструировал для свершившегося определение на одном из изучаемых языков, которое походило на афоризм и смысл которого весьма приблизительно можно было выразить словами: «То, что подготавливалось».
Аля так это и понимала. Все теперь говорило за то, что закономерный финал дарит ей свободу и позволяет устроить свою жизнь на новых основаниях. Но что самое удивительное, что-то – сама эта недоговоренность, оставшаяся как чашка с недопитым чаем вышедшего ненадолго человека, сообщала ей упрямую убежденность в обратном. «Это еще не конец», – чувствовала она с неудовольствием, но и с облегчением, однако это не было подчинением так понимаемому долгу забытого и не смененного вовремя часового. То, что она приняла за пустоту, оказалось лишь мраком безлунной ночи, и стоило только рассветным лучам пробежаться по темным уголкам ее души, как степень заблуждения стала ей понятна.
Вот почему, когда она почувствовала эту тоску, канат этот, до той поры ослабленно висящий, вдруг натянулся и упруго, тревожно подрагивал от силы своего натяжения.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.