Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)
март 1999
В последних числа марта в Москву приехал Франсуа – тот самый Франсуа, который когда-то давно невольно поселил в Илье первые ростки сомнений и с которым тем уже таким далеким летом колесили по Франции в стареньком «Рено», – приехал представить свою новую книгу о России. Несмотря на истекшие годы, он оставался все тем же неутомимым и любознательным пешеходом, каким помнил его Илья, когда водил его по стогнам своей столицы.
Они встретились на Гоголевском бульваре. Начинался вечер. Отвоеванный у зимы час светлого времени укорачивала противная морось. Стволы деревьев были мокры и глянцево блестели отраженным светом. Черные в мутных сумерках пешеходы текли по бульвару в обе стороны, перегоняя тяжелые, медлительные ленты машин. Франсуа достал из портфеля экземпляр своего труда и протянул Илье.
– Хорошо издали, – заметил Илья, перелистывая книгу.
– Тут я главным образом спорю с Пайпсом.
– О чем? – спросил Илья.
– Да обо всем! – воскликнул Франсуа с веселым вызовом.
– «Крепость сомнения»? – сказал Илья, прочитав название.
– Да, – подтвердил Франсуа. – Ибо Россия есть крепость вечного сомнения. Недаром здесь любимый герой это Гамлет. И все ваши собственные герои – такие же Гамлеты. Сомнения мешают вам стать самими собой.
– Да уж, предостерег нас один мудрец, – усмехнулся Илья, – «идущий к самому себе рискует с самим собой встретиться».
– Ну, это немножко не об этом, – возразил Франсуа.
– А вот это здание бывшего Александровского военного училища, – указал Илья, – здесь в ноябре семнадцатого был центр сопротивления большевикам.
– Я помню это еще с девяностого года, когда мы тут с тобой ходили, – рассмеялся Франсуа.
– Я все думаю, – сказал Илья, – как это не случилось у нас гражданской войны?
Несколько шагов они прошли молча.
– Она случилась, Илья, – твердо сказал Франсуа. – В такой стране, как Россия, теперь невозможна гражданская война в старых формах. Но если нет протеста, не значит ли это, что народ потерял сердце? Я понимаю, вас это должно смущать. Пушки не стреляют, не идет в атаку кавалерия, нет линии фронта, а потери в населении тем не менее превышают обычные. Сколько покончили самоубийством? Сколько умерли раньше срока? Значит, она идет. Русский народ есть народ с неравнодушной душой, и он не откажется от исканий правды тогда, когда поймет ничтожность его нынешних учителей и той правды, которой они учат.
Некоторое время Илья обдумывал слова своего собеседника, глядя, как какие-то люди, сидя на спинках скамеек, пьют пиво из бутылок. Про неравнодушную душу пришлось кстати. Ему показалось, что с ним говорит не профессор западного университета, а его старый наставник.
– Если так, в чем же тогда долг? – тихо спросил он.
– Скажу, – охотно откликнулся тот, и стало ясно, что этот вопрос он себе уже задавал и всесторонне его обдумал. – Оставаться тем, чем ты был до ее начала.
Илья вздохнул и ничего не говорил в ответ. Через несколько шагов они уже оказались в конце бульвара, и спина Гоголя нависла над ними черной глыбой. Площадка вокруг памятника разнесла деревья, обозначив выход из аллеи, и она широко распахнулась Арбатской площадью, залитой светом фонарей и реклам. Здесь они опять остановились.
– У вас был уникальный шанс, – опять заговорил Франсуа. – Коммунизм пал. И сейчас вы ищете забвения в капитализме. Но очень скоро его недостатки станут не только очевидны – они станут чувствительными, уже стали. И появятся новые социалисты и снова вступят с ним в борьбу во имя социальной справедливости, а что дает такая борьба, мы хорошо знаем. Что получается? Заколдованный круг, скверный анекдот. Во имя чего же принесены гекатомбы жертв? Для чего была революция? Неужели так легко признать, что все эти десятилетия жизни народа прошли даром, впустую? Вы должны были идти вперед, а пошли назад.
– Как школьник на второй год, – вставил Илья.
– Как школьник на второй год, – кивнул Франсуа. – Политических форм всего несколько, и изобрести что-нибудь новое не просто сложно. Это почти невозможно, это большая удача, это дар. У вас уничтожили советы, а советы – это выдающееся достижение восточной демократии. Ничего похожего на Западе нет, и от этого своего и нужно было отталкиваться, а не копировать парламентаризм. Вы должны были идти вперед, а вас повели назад, – еще раз повторил Франсуа.
– Все-то вы стремитесь наделить историю разумом, – покачал головой Илья. – А вдруг его там нет?
– Не учреждения делают человека лучше, а человек, улучшаясь, создает все более совершенные учреждения, – сказал Франсуа и стряхнул блестящую влагу с рукава плаща.
– Но это утопия, – сказал Илья. – Человек не меняется. Природа его не меняется.
– А вот здесь, – Франсуа улыбнулся, показав, что предвидел это непременное возражение и только ждал, пока оно будет высказано, – я уповаю… есть такое слово? Voilà. Я уповаю на эволюционное изменение.
Гоголь в мокром плаще, подняв голову, проницал своим острым взглядом блаженство параллельного пространства и все прислушивался к чему-то, что не имеет ничего общего со звуками вечернего города. С плеч его сползали желтые и красные отблески автомобильных фар.
* * *
Илья часто вспоминал то, что случилось в ночь перед Рождеством, вернее, никогда об этом и не забывал. Он уже знал, что эта женщина не будет принадлежать ему долго, но сама она еще об этом не знала. Ощущение, испытанное им тогда, было столь внятно, что он не ставил его под сомнение. Напряженно вглядываясь в каждую мелочь, он словно караулил минуту, когда судьба начнет выполнять свой план, в который он был невольно посвящен лепетом неосторожных губ. Но не происходило ничего внушающего тревогу, и ужас неизбежного соперничал в нем с любопытством. Во все эти дни, которые наступили со времени их возвращения с Домбая, он был с ней особенно нежен и осторожен, и она отвечала ему тем же. И эта удвоенная и подчеркнутая нежность и принужденная вежливость начинали выглядеть уже фальшиво, и заметить это было совсем не сложно. Казалось, оба они в глубине души предчувствуют то, что неминуемо должно случиться, и делают все возможное, все, на что они способны, – нет, не для того, чтобы удержать что-то, а чтобы в дальнейшем избежать упреков совести и рассудка.
Все чаще она замечала устремленный на себя его взгляд, который уже не старался разгадать, увидеть что-то, не тщился больше проникнуть в какую-то тайну, а только задумчиво созерцал, и поэтому она ничего не спрашивала.
Однажды она проснулась среди ночи и села на кровати. Илья спал, и отсвет уличного фонаря освещал ему половину лица. «Что делает здесь этот мужчина?» – спросила она себя, потом осознала пространство, увидела шкаф, в створках которого тоже стояли отсветы, и поставила вопрос иначе: «Что делаю здесь я?»
Утро она встретила, как перетянутая струна, и провела его каждую секунду, готовая к ссоре. Однако оно выдалось таким солнечным, умиротворенным, спокойным без причин, что не нашлось ни одного повода к грубости или даже нелюбезности. И вместо того чтобы успокоить ее, эта невозможность взрыва сделала ее взбалмошную прихоть еще соблазнительней. С утра по всем каналам показывали фотографию первого убитого в Косово русского добровольца, и выйдя на улицу, она немного отвлеклась от своих навязчивых мыслей.
Город не видел таких беспорядков с девяносто третьего года. Садовое кольцо напротив американского посольства было перегорожено огромной толпой студентов и молодежи. Все они пили пиво, а в переулках пожилые женщины, промышляющие сдачей тары, терпеливо караулили пустые бутылки.
Некоторое время на работе она еще думала обо всем этом, но рог звучал уже совсем близко. Его дерзкий, задиристый звук бился в жилках на висках, его серебряная тоска, как туман, наводила на взор поволоку. Противиться его зову не было больше сил, и она поняла, что и не желает этого. «Да, я этого хочу, – проговорил ее собственный голос отчетливо и властно. – Пусть он приедет». После того как эти слова прозвучали внутри нее, она почувствовала удивительное облегчение, как будто весь мир улыбнулся ей и она утонула в этой улыбке. Слезы навернулись у нее на глазах. Возникшая определенность была для нее тем же, что выношенный ребенок. «Сириус, Сириус», – крутилось у нее в голове.
Этим вечером она ждала Илью к себе и, когда он появился и стал рассказывать, что творится на Новинском и как разукрасили посольство, сразу почувствовала, что в ее отношении к нему появились естественность и легкость отчуждения. Еще на один шаг она стала дальше от него, и это нравилось ей, так как упрощало ее задачу и приближало желаемое. «Какая же я дрянь!» – думала она, но думала радостно, почти весело.
И все, что последовало потом, носило привкус какой-то новой, не знакомой ни ему, ни ей самой непонятно откуда взявшейся бесстыдной искушенности.
И в каждом ее движении, в каждой ласке, умело-небрежной и по-особенному нервной, Илья угадывал свой приговор.
декабрь 1919
Санитарный поезд, в котором положили Николая, был набит тифозными и ранеными. Сначала было душно и жарко. Никогда еще Николай не испытывал такой жажды и даже не думал, что такой она может быть. Когда состав делал остановку, на некоторое время наступала тишина, которую тут же оккупировали стоны больных тифом, сливавшиеся в один все затопляющий сплошной звук. Только две сестры и доктор оставались еще на ногах, но доктор уже очевидно слабел. Наконец не стало ни сестер, ни доктора, и только какой-то маленького роста кадет, шмыгая носом, неутомимо и бесстрашно ползал по полатям и поил всех, кто был в сознании, ледяной водой из мятого закопченного котелка. На нем была шинель не по росту, и рукава были повернуты обшлагами. Когда пришла очередь пить Николаю, он увидел его серые глаза. В них не было ни растерянности, ни боязни, ни даже, может быть, сострадания, словно возраст его спасал от этого ужаса.
– Отрешен генерал Май-Маевский, – шепнул он Николаю. – Теперь, слава богу, Врангель. – Он быстрым движением извлек откуда-то с груди, из-за пазухи, розовую четвертушку приказа. – Читать вам?
Николай согласно смежил веки.
– Славные войска Добровольческой армии, – зазвучали слова приказа. – Враг напрягает все силы, чтобы вырвать победу из ваших рук… В этот грозный час, волею Главнокомандующего, я призван стать во главе вас. Я выполняю свой долг в глубоком сознании ответственности перед родиной. Непоколебимо верю в нашу победу и близкую гибель врага. Мы сражаемся за правое дело, а правым владеет Бог. – Голосок кадета делался все звонче, набирал силу, и он звучал уже не таясь, отчетливо и громко в несущемся куда-то поезде мертвых. – Наша армия борется за родную веру и счастье России. К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук. Ограждая честь и достоинство армии, я беспощадно подавлю темные силы – погромы, грабежи, насилия, произвол и пьянство безжалостно будут караться мной. Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь, – ваши нужды будут моими. Ограждая права каждого, я требую исполнения каждым долга перед родиной, – перед грозной действительностью личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский. Генерал Врангель. Дано 26 ноября 1919 года в городе Змиеве.
Стучали колеса на стыках рельс, покачивался вагон. То ли день, то ли ночь были за его стенами – определить этого Николай уже и не пробовал. Перед глазами у него были крашенные серой краской доски потолка. Кожа его горела жаром болезни, и на фоне этого огня пропал зуд от укусов насекомых.
И наконец из сознания пропало чувство времени. Кадет больше не появлялся, видно, доехал-таки до того места, куда ему было надо. Николай не замечал уже ни остановок, ни движения, то ли потому, что поезд больше не останавливался, то ли потому, что некому больше было стонать. Снаружи этот поезд, обросший гигантскими сосульками, наводил ужас на персонал принимающих станций. Красные стенки теплушек в инее, мутный, будто в бельме, глаз паровоза, обледеневший, он был похож на чудовище, и хотя Николай не мог видеть, каков он снаружи, но почему-то он видел всю его внешность до малейшей подробности.
– …только вам скажу, прапорщик, искали, да не нашли, а я не искал, а знаю. Наверное знаю. И название скажу. «Душа уйдет… опять домой… но знаю, что опять тоскуя по милой и смешной Земле, покорный прошлому, приду я… и спрячусь робко в полумгле… и будет сладкая отрада… как было раз, – давным-давно… почуять запах листопада… и заглянуть в твое окно…»[2]2
Стихотворение Павла Булыгина (1896–1936).
[Закрыть]
Сначала Николай думал, что это обращаются к нему, и пробовал отвечать, но хозяин голоса оставался совершенно равнодушным к его словам. А потом сознание самого Николая стало заволакиваться видениями прошедшего, и один навязчивый ужас повторялся бесконечное количество раз.
Вот в дальнем темном углу вагона будто бы возникла какая-то очень знакомая фигура. Несмотря на свое грозное имя библейского полководца, Авенир Петрович обладал сложением слабым, если не сказать тщедушным, и вид имел какого-то причетника, а не преподавателя гимназии. Уроки его любили. Когда он, воспламеняясь, рассказывал о спартанском царе Леониде или о великом драматурге Эсхиле, который завещал выбить на своей гробнице только это: «Здесь лежит Эсхил, сражавшийся при Саламине», или о последних днях Римской империи, об императоре Юлиане, сраженном в гуще битвы с персами римской веруттой, он сам словно становился выше и величественнее, словно тени героических эпох падали на его худое невыразительное лицо.
«Да когда же была Греческая империя? – вопрошал он недовольно. – Был Новый Рим, Римская Восточная империя. И Константин, и Феодосий, и Юстиниан, и даже Ираклий – все были римляне. Гораздо позже, когда завоевания готов, арабов, славян сузили сие царство в пределы классической Древней Греции, тогда только начали появляться на престоле Комнины, Дукасы и Палеологи. Я совершенно согласен с господином Тютчевым, что сия Восточная империя никогда не переставала существовать, а перенесена только с Босфора на берега Москвы-реки, а потом на Неву».
При этом Авенир Петрович, словно выискивая несогласных, впавших в искушение и грех, грозно поблескивал стеклами очков и покачивал в узенькой кисти указку, но позвольте, какие же у очков стекла, если на голове у него надет противогаз, а стекол в нем вовсе нет? «Мы дети золотого века, – сказал вдруг Авенир Петрович с душевной глубиной. – Верь мне. Нужно лишь соединить наши усилия. Лишь бы последнюю часть не утратил я длительной жизни. Лишь бы твои прославить дела мне достало дыханья. Мчитесь, благие века. Вы, Парки немые, нить не порвите, прядомую тонко. Благословенье судеб не нарушьте капризом Атропос невольным».
Но вот кто-то говорил уже другой, уже не голосом Авенира Петровича, вернее всего тот человек, что читал стихи.
– Не проскочить туда железною машиной, ни лошадью, а только пешим трудом Божьим, и кто пробудет там – забудется все горе, отойдет от него печаль и будет одна благодать.
Но не хватало сил, чтобы приподняться и посмотреть, кто все же это говорил. И в сознании Николая как будто получалось так, что Римская империя пришла с Босфора в Москву, а оттуда на берега Невы, а оттуда сошла и скрылась под сенью горних высей, но продолжает существовать и собирает своих верных, и луч был тонок, и вместо гроз падали листья, и когда Николай в мае 17-го года уходил на фронт, Авенир Петрович плакал и крестил его.
Дверь не открывалась вот уже почти сутки. В вагоне не было больше никаких звуков, кроме этого голоса, звонкого, как лед. Николай то и дело терял сознание, но когда оно ненадолго возвращалось к нему, он и сам что-то говорил в зловещую тишину, а потом возвращалась способность слышать этот голос, идущий с верхних полатей.
– Запомните – право, несложно запомнить, – страна Псху. Каково? А? Экая прелесть! Не правда ли? Сколько поэзии в одном только слове! Три согласных и… удивительная буква «у». У-у. У-у. – Не сразу Николай понял, что собеседник его плачет, скулит.
Некуда было деваться от этого вынимающего душу звука. Но как-то незаметно выход нашелся: звук не становился тише, просто сам Николай, как в воронку, втягивался в него и скоро стал внутри него и поэтому ощущал только вибрацию. В бреду он видел, что мучительно взбирается на какую-то очень высокую гору, и все нет ей конца, а какая же гора без вершины? Разве так бывает?
Когда Николай в очередной раз открыл глаза, он услышал только эту пустую тишину и увидел необыкновенно прямой и тонкий луч света, наискось застрявший в щели в обшивке и упиравшийся ему в грудь. И пока он смотрел на этот луч, где-то вдалеке послышались звуки ударов, скрип отворяемых дверей, гулкий стук каблуков в днища вагонов. Наконец все эти звуки неимоверно приблизились, и от боли в ушах Николай сморщился. С четвертого удара дверь подалась, завизжала в полозьях, и солнце стало в проеме слепящим прямоугольником. От боли Николай закрыл глаза.
– Ну, что? – раздался снаружи чей-то нетерпеливый голос.
– То же самое, – не сразу отвечал другой, прозвучавший совсем рядом.
Николай собрал последние силы, свесился с полатей и пополз к открытой двери, стараясь скорее просунуть, макнуть голову в этот солнечный прямоугольник. Говорить он не мог.
март 1999
Он встретил ее в супермаркете. Точно так же, как и много лет назад, когда она уходила, с тем же изумленным и немного обиженным выражением лица она стояла сейчас у полки с джемами и пристально смотрела на него, а он со своей корзиной превратился в соляной столп и даже не мог найти в себе способность извиниться перед теми людьми, которым загородил проход. Сколько длился этот тягучий обмен взглядами – никто из них не мог бы сказать точно. По ее глазам почему-то он узнал о ней все: что она замужем, что у нее есть дети, что она живет здесь, рядом, что она, может быть, тоже читает в нем, как в открытой книге, и главное, что должно неминуемо случиться очень скоро, буквально через десятки минут.
После того как он отвез ее домой, он избегал своей квартиры часа полтора. Уехал в центр, сделал два круга по Садовому кольцу и только после этого, немного придя в себя, свернул на Кутузовский и дальше к себе в Крылатское.
В квартире еще стоял ее запах. Очень долго одну за одной он курил свои маленькие сигарки, стоял на балконе в накинутой куртке и смотрел в ту сторону, где должен был быть, но не был виден за другими домами ее дом. Он отлично знал этот дом: в нем была мастерская, куда он недавно заходил ставить крепления на лыжи, и еще какая-то лавка с непонятным восточным названием, где он купил потом минеральной воды. Ему были видны холмы, помазанные светом прожектора; были видны две-три маленькие фигурки лыжников, которые пластались по склонам, а потом медленно тащились вверх на бугельном подъемнике, была видна ярко подсвеченная церковь, такая маленькая и хрупкая в сравнении с окружающими ее, наползающими на нее глыбами жилых домов. Дальше за холмами изгибалась река в муфте заснеженного парка, а еще дальше в мутном клубящемся небе восставал штык парка Победы с пришпиленной, словно бабочка, богиней Никой.
Внезапно лицо его застыло, как если бы необыкновенная мысль пришла ему в голову. Но это оцепенение длилось недолго и моментально сменилось выражением решимости, которую отчасти можно было назвать злой. Он ухватил стул, подставил его под антресоль и запрыгнул на него. Расшвыривая вещи, он добрался до коробки от электронагревателя, рванул ее на себя, отчего на него повалились еще какие-то коробки. Не собирая их, а просто сдвинув ногой в кучу, он размотал электрический провод и распахнул картонные створки-крышки.
Лучше всего сохранились белила. Он выдавливал краски в крышку из-под видеокассеты, и маслянистый их запах восторжествовал наконец в помещении, смешивался с ее запахом, и эта смесь опьянила его окончательно.
Он расставил свои старые работы. Большинство были недоделаны, некоторые показались ему даже недурны. Плеснув в пустую банку из-под джема растительного масла, он принялся поправлять, и выглядело это так, будто человек доделывает вчерашнее дело, и первое же сегодняшнее движение кисти замазало те девять лет, которые прошли со времени последнего.
Остаток ночи пролетел стремглав. В квартире было накурено и холодно. Ее запах теперь держался только на нем, в каких-то самых скрытых и потаенных местах. Он даже не думал о том, что теперь будет. Было ясно, что кончилось какое-то очень длинное время, которое нужно было, чтобы стать окончательно самим собой.
Мутный рассвет, жидко разбавленный облаками, застал его тогда, когда исступление сменилось такой спокойной усталостью, какой он не уставал уже много лет. Он глянул на город. Две сталинские высотки бледными очерками проступали на бежевом фоне, правее на отшибе здание университета вырастало из ровно обрезанного частокола домов. «Халял», – вспомнил он название лавки, где покупал минеральную воду. И где жила она.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.