Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
– Вы ему тут подливаете, а он юродствует, – возмутилась Вера. – Слушай, – обратилась она уже к Тимофею, – ты грязью своей души можешь полмира залить.
– Я и весь могу, – удивился Тимофей. – О правде кричать надо.
– Да знают все правду эту, – раздраженно заверила Вера. – Так, господа, демократия на всех одна, а этой тут полбутылки осталось. Славянофилов прошу поэтому прикончить ее, тоталитарушку, а западники… там в буфете еще виски есть. А-агромадная бутыль. Джонни Уокер. Голубой, кстати.
– Пропала Россия, как есть пропала, – невозмутимо продолжал Тимофей, наливая себе водки. – Да и чему удивляться? Господа. Мы вот все сидим, господа офицеры и приват-доценты, переливаем из пустого в порожнее. Посидим, поговорим, язык-то на что нам дан? И так посмотрим, и эдак прикинем. Горячку не будем пороть. Так, что ли? Вот ведь, скажи, времена настали. В ногах правды нет – вот мы и сидим, все в пыль перетираем. А она все летит себе да летит, только давно уже не тройка – белый «Мерседес», белый бэтээр. Да уже даже и не «Мерседес»: так, пара стульев на ковре-самолете.
– Может, поспишь? – робко спросила Иванова.
– И посплю, – с вызовом сказал Тимофей. – И еще как посплю. А сны какие увижу! М-м. А кто со мной будет спать, тот тоже кое-что увидит. – Он растопырил руки и сделал вид, что собирается сгрести Иванову в объятия. Она прижала руки к груди и взвизгнула, а Петруччо расхохотался громче всех.
– Аркаша, – попросил Николай притихшего математика, – прочти нам лучше что-нибудь.
Аркадий смущенно покраснел, но отказываться не стал.
– Все окажется сном, нет спасенья в тоске, эту мысль об одном напиши на песке, напиши на воде, что не знает преград, напиши на земле, где растет виноград… напиши на углях: нет спасенья в вине, чтоб рассыпчатый прах возродился в огне…
Тимофей внимал каждой строке с преувеличенным вниманием. Ему уже стало стыдно, что он ни с того ни с сего обидел Аркадия, вот только совершенно не помнил, что именно он ему сказал, и теперь он старался подчеркнутым дружелюбием смягчить свои неосторожные слова.
– Ветру дай истрепать безмятежности флаг, чтоб на нем начертать этот звук, этот знак. Все окажется сном: никого не зови, не жалей ни о ком – нет спасенья в любви.
– Старик, здорово! Ты утешил, утешил меня, усладил, – сказал Тимофей Аркадию, пожал ему руку и вышел на улицу.
Стояла ледяная тишина. «Все окажется сном, никого не зови, не жалей ни о ком, нет спасенья в любви», – повторил он про себя и усмехнулся. Он прошелся по дорожке, глянул вверх в кроны сосен с нахлобученными на них шапками снега. Стоять с задранной головой ему надоело, и он лег прямо в снег. Он знал, что есть несколько минут, пока холод не проникнет под одежду, и это время можно спокойно лежать в сугробе, как на перине. Он заложил руки за голову и смотрел в небо. Между припорошенными кронами сосен стояли безучастные звезды. Ему вспомнилось, как в детстве они с сестрой больше всего на свете боялись Снежной королевы, боялись, что она унесет их в свою пустынную страну на краю света и замкнет их навечно в своем дворце, сложенном из льдистых глыб, и будет тогда только темное небо и перламутровое сияние льда. Он смотрел на зеленые звезды и думал о том, что не стал ни великим путешественником, ни выдающимся ученым, а стал каким-то просвещенным бездельником из Простоквашино. – «Ничего, «все окажется сном…»
Вспомнились ему эти академики. Он представил себе горы, как там все сейчас завалено снегом, как низкие звезды касаются верхушек черных сосен. «Все-таки находятся люди, которые могут бросить всю эту канитель… – думал он. – Да, так и надо. Бросать все и уходить. В горы, в степи. Рубить избы, ни от кого не зависеть… Уносить свое достоинство. И когда таких станет больше, тогда все перевернется. Как у гуингмнов все станет. А эти пусть здесь остаются, в своих офисах. Пусть делят свою нефть, дырки друг другу в башке долбят… А вдруг космос захватят, пока мы там избы будем рубить? Ничего, у нас академики. Мы тоже не лыком шиты. Мы. Хм. Я должен, следовательно, я могу. Но я должен, а не могу. Я могу, следовательно, я должен. Но я не могу. Пока не могу, – тоскливо подумал он. – «Разъезд «Терпение». Терпеть. Надо терпеть. Забыт не будешь… Откуда придет спасение? Надо же, – удивился он сам себе, – «нет спасенья в любви». Сказать такое. Да это бунт!» Через секунду ему показалось, что звезды холодно мигнули, соглашаясь с его признанием, он плотно зажмурил глаза и снова открыл их. Он неуклюже поднялся на ноги и пошел к дом, в дверях он столкнулся с Галкиным.
– Ну что, печальник о земле русской? – шутливо приветствовал его Галкин.
– А ты полежи с мое в сугробе, – беззлобно ответил Тимофей. – Многое о ней поймешь.
– Где лежать-то? – спросил Галкин с задором.
– Да вон там, где вмятина, – указал рукой Тимофей. – От моего земного тела.
– И помогает? – спросил Галкин.
– От всего, – заверил Тимофей и со стуком захлопнул за собой дверь, которая, как придушенный дракон, выпустила наружу хилые струйки пара.
Галкин постоял, поглядел на сосны, на освещенные окна дома, за которыми осталось тепло, подошел к сугробу и, опершись правой рукой о наст, улегся на спину, уставив широко открытые глаза в прозрачное небо. Звенящая тишина и звездное небо заворожили его. Холод еще не достал его, и он поймал себя на мысли, что не смог бы сказать наверное, сколько уже так лежит.
Спереди и чуть слева раздался скрип снега под чьими-то шагами, но дверь в дом не открывалась. Галкин ждал, что его окликнут, но никто его не окликал. Он шевельнулся. Что-то темное, чей-то силуэт показался у калитки. Пока Галкин недоумевал, откуда он взялся, – как какая-то сильфида материализовался из воздуха, – силуэт бесшумно приблизился, склонился над ним, и звезды заслонило лицо, на которое слабым фоном падал отраженный снегом свет. Он больше не двигался и спокойно смотрел в глаза, смотревшие на него с испугом, и чем дольше смотрел, тем лучше различал их блеск, видел, как они из испуганных стали просто изумленными, а потом тоже успокоились и стали просто смотреть.
– Ты настоящая? – спросил он.
– Не знаю, – неуверенно сказала хозяйка этих блестящих глаз.
* * *
Теперь, когда Маша слушала мелодичные сигналы объявлений, когда смотрела, как на табло дружно раскладывают пасьянсы рейсы и города, ей казалось странным, что еще неделю назад она испытывала сомнения, ехать ей или нет. В другое время, может быть, люди эти показались бы ей неприятными, но сейчас она с удовольствием перебирала глазами лицо за лицом, и ей казалось, что они смотрят на нее так приветливо и с таким сдержанным пониманием, словно не только знают, что она летит к счастью, но и сами каким-то таинственным образом причастны к тому, что совершается, и на лицах их лежат отблески того света, который освещает ей путь. Даже смуглый араб из-за стойки контроля так дружелюбно глянул на нее, возвращая документы, что и он словно бы знал, что через четыре часа ей предстоит превратиться в прекрасную принцессу, но он, прекрасно зная об этом, не смеет нарушать правила игры и, не смея торопить время, может только молча и осторожно выразить свое почтение этим молниеносным проблеском своих черных восторженных глаз.
В салоне ее соседом оказался полный, средних лет мужчина, который то и дело доставал из портфеля плоскую стальную фляжку и благоговейно и со вкусом прикладывался к горлышку, и чем чаще прикладывался, тем чаще и продолжительней останавливал свой взгляд на Маше, готовясь, видимо, завязать разговор. Вступать в разговоры ей не хотелось, и она глядела в окно. Она знала, что когда внизу кончится паркет многоцветных игрушечных полей и под крылом раскинутся огромные бесформенные куски возделанного пространства, то это будет уже ее земля. Но облака скрывали землю, и граница между западом и востоком проплыла незамеченной под этим покровом, и ее можно было наблюдать только по часам.
Тогда она стала листать журнал, который вытащила из кармашка переднего кресла. Речь там шла об афганских статуях Будды, разрушенных талибами. Автор цитировал записки какого-то посольского доктора, который после какой-то войны пробирался из Туркестана в Кабул и заночевал в долине Бамиана, у подножия священных великанов. Фамилия автора и его инициалы были какими-то очень знакомыми, и это тоже показалось ей добрым знаком. Но дальше вспоминать она не стала. Мягкий старообразный строй языка цитируемых мест оставлял в душе ощущение уюта, да и все остальное было написано легко и ясно. Сосед дремал, откинув голову на спинку сиденья и бесшумными толчками заталкивал в себя воздух полными раскрытыми губами. «Милый доктор, – думала Маша, сложив журнал на коленях и глядя в иллюминатор на торосы сбитых в стадо облаков, – я тоже лечу домой. Я так давно там не была. Всего-то четыре часа с хвостиком. Такие у нас возможности. А вам, милый доктор, пришлось…» Она заглянула в журнал и прочла еще раз: «По возвышенному берегу Зеравшана тянулись только что спаханные поля. С каким удовольствием я смотрел на тянувшуюся вдоль дороги нить телеграфа!»
На вопросы о том, приедет ли, она отвечала уклончиво, хотя знала уже наверное, что приедет. Она представляла себе, как придет на факультет, его сумеречные аудитории, лампы под зелеными абажурами, скрип волнистого дубового паркета, источающего запах мастики, сосредоточенную стеклянную тишину лаборатории, и щурилась от удовольствия.
Она посмотрела на часы, помедлив, перевела их на два часа вперед, полюбовалась, что получилось, и подумала, что все уже, наверное, на даче. Этой дачей владели совместно ее родители и родители Коли, а точнее, его и ее мамы, и они с Колей тоже всегда бывали там вместе и тоже считали ее своей и так любили, что мысль о разделе показалась бы им нелепой, как никогда не приходила она старшим. Для них это был своего рода клуб, куда каждый мог приехать в любое время и на любой срок. На лето на веранде выставляли рамы, и бывшие налицо пили чай под низко висящей лампой, обрамленной оранжевым абажуром, похожим на коробочку физалиса, который все, и дети и взрослые, любовно называли китайскими фонариками, – иногда допоздна, когда из-за черных деревьев доносился усталый перестук последних электричек.
Зимой родители на дачу не ездили принципиально, и в это время года она традиционно была отдана целиком на откуп детям. Первым стал ездить брат с одноклассниками, потом к ним прибавились однокурсники, а потом она подросла и стала ездить со своими одноклассниками и однокурсниками. В конце концов почти все перезнакомились, и компании стали видоизменяться. «Лишь бы в мою комнату никого не положили», – думала она и представляла себе ее так ясно, как если бы она уже в ней была. Скошенный потолок мансарды, ее старомодная кровать с широкой и высокой спинкой, которая выступала над подоконником и мешала смотреть на куст боярышника, рассохшаяся дубовая этажерка с полным изданием Гамсуна 1911 года в строгих черных переплетах без четвертого тома, отсутствующего изначально, и неописуемый оттиск луны на фиолетовых сухих, бледно-выцветших, отслоившихся от стены обоях.
Машина такси была с иголочки, а водитель попался пожилой, в традиционной старомосковской кепке и на все ее подробные и несколько сумбурные объяснения дороги как-то едва заметно кивал, но немного и хмурился, видимо, от недоверия к себе. Он рассказал, что работает в такси уже тридцать два года, ругал частников, особенно армян и азербайджанцев, которые Москвы не знают, но берутся возить, сбивают цены и портят настроение пассажирам своими неумелыми виражами.
– Вот вы мне скажите, – попросил он, – вы ведь из-за рубежа? Откуда, если не секрет? Из Испании. – Он кивнул. – Ни разу не был. Я вообще нигде не был. Как Пушкин, – улыбнулся он. – Я читал, что Пушкин тоже ни разу за границей не был. Ну и что там?
– Там? – переспросила Маша. – Ну, там люди более открытые…
«Открытые», – повторила она про себя, вспомнила что-то и отвернулась к окну.
– Та-ак, открытые, – повторил за ней водитель, – понятно.
После этого разговор как-то умолк, Маша смотрела в окно. Ее поразило обилие автомобилей в столь поздний час. Выехали на Ярославское шоссе.
– А сюда в гости, – поинтересовался он, – или насовсем?
– Сюда-то? – рассеянно сказала Маша. – Я закурю?
– Кури. – Он выдвинул пепельницу.
Она достала «Barclay», зажгла сигарету и сказала:
– Домой.
Еще только как въехали в улицу, между вытянувшихся сосен Маша увидела знакомую зеленую крышу и над ней – легкий прозрачный дым, каким он бывает тогда, когда печь или камин топятся уже долго. Она специально попросила водителя остановить машину не у самой калитки, а за несколько участков, чтобы побыть немного одной. Водитель развернулся и медленно уехал. Смолк шум мотора. Маша сделала несколько шагов по обочине дороги, наступая на снег, и он бодро радостно скрипел. Она улыбнулась, развела руки, словно желая обнять эту улицу, этот старый дом. Так славно дышалось этим морозным ночным воздухом, и в эту минуту ей казалось, что нигде нет такого чудного, прозрачного и волшебного воздуха. Окна на первом этаже были занавешены, и внутрь ей заглянуть не удалось. Тогда она прошла обратно вдоль забора до калитки, просунула руку, нащупала щеколду и подвинула ее. Калитка подалась без скрипа, она вошла. Старая баня нахохлилась под снегом. Поленница была разобрана, и внутри ее светлели продолговатые сколы, как тесто надкушенного кулича, а рядом в беспорядке под снегом лежали большущие неколотые чурки. Дорожки были расчищены, но между сосен снег был помят и истоптан. Маша уже было пошла к крыльцу, как вдруг поодаль от неосвещенной веранды увидела что-то темное, непонятное, лежащее на снегу. Она опустила свой чемоданчик на ступеньку, подошла ближе и окончательно убедилась, что это человек. Она склонилась над ним и заглянула в его лицо. Глаза его были открыты и смотрели прямо на нее без удивления, как будто ожидали увидеть именно то, что увидели.
* * *
Илья уперся взглядом в вывеску «Любовной битвы» совершенно случайно. Два часа они с Тимофеем провели в мэрии, где Тимофей познакомил его с чиновником, от которого зависело, дадут ли ему выкупить в собственность несколько десятков рекламных щитов или нет. Увидав «Любовную битву», Илья толкнул локтем Тимофея, и тот даже присвистнул от восхищения.
– Зайдем? – одновременно спросили они друг друга и после незначительных препирательств со старичком-охранником в какой-то несуразной униформе быстро взлетели на второй этаж.
Марианна стояла у окна и по своему обыкновению смотрела на купола Спаса на Песках. Сегодня с самого утра на нее нежданно-негаданно нахлынули воспоминания, и она вспоминала, как лишилась своей театральной работы: в два счета и к тому же очень просто. Работала она вторым режиссером у одного напыщенного гусика, мнящего, как водится, себя гением и первооткрывателем. Последним он и в самом деле был – первооткрывателем молоденьких актрис, терявших завитые головенки при соприкосновении с большим искусством на кожаном итальянском диване, образовавшемся на средства от сдачи внаем малой сцены и нескольких костюмерных ночному клубу с сомнительной репутацией. Кроме того, искренне верил, что на страже его удачи вечно дежурит Наполеон: купленный в Париже за двадцать пять франков бюстик величиной с пачку махорки моршанской табачной фабрики. Как-то она слышала, как он пищал в трубку одной из своих: «Радость моя, я потерял своего Наполеосика. Просто из рук все валится. Рыбка моя, пойди во дворец Инвалидов, там должны быть… Нет, непременно белого… Нет, в треуголке. Без треуголки не бери». «Бедняга Буонапарте, – подумала тогда Марианна, – стоило двадцать лет не вылезать из седла, часами просиживать на барабане, чтобы кончить талисманом у этакого безобразия с изнеженными пальцами портье».
Его голос до сих пор звучал у нее в ушах, как будто это было вчера: «Так, радость моя, ты лилипутов мне достала? Это, по-твоему, лилипуты? Кто же я тогда-то? Нет разницы? Ты уж запомни, будь добра, голова то, чай, не опухнет: карлики это карлики, а лилипуты это лилипуты. Так уж мир устроен». Лилипуты, карлики, гномы, лесовики, пигмеи, нибелунги, гвельфы, гибеллины, Саломея под лестницей, пьяные осветители, задолжавший повсюду Тигеллин, возьми да скажи: «Может, вам сразу эльфов? Эти хоть экологически чистые. Понимаю – не смешно, да ведь и мне не до смеха». А он посмотрел эдак на ее грудь и говорит: «Пиши по собственному. Ты у меня уже в печенках сидишь».
Вышла на Тверской и долго брела бульварами, глядя, как дождь летел в фонарях. А мимо рядами шагали творцы Галатей, Синие бороды в поисках идеала… В этом месте воспоминания ее оборвались, потому что в дверь постучали. Марианна оглянулась на дверь и отошла от окна.
– Вы что, любите одну женщину? Или друг друга? – увидев друзей, воскликнула Марианна.
– Друг друга мы любим, – подтвердил Тимофей, бесцеремонно занимая вертящееся кресло напротив хозяйского места Марианны. – Теряешь ты остроумие на этой работе.
Марианна смущенно пожала плечами. Только что Марианна два часа занималась с пожилым господином, любителем лошадей, который запутался между женой и молоденькой любовницей. Дабы обрести душевное равновесие, он совершил паломничество в предгорья Гималаев, но и там, в дальнем ашраме, проклятые вопросы новой русской жизни не получили окончательного разрешения.
«И знаете, – спросил пожилой господин, – что я понял, когда вернулся? По ком я по-настоящему соскучился? – Не дав Марианне никак отреагировать на свой вопрос, имеющий быть риторическим, пожилой господин торжественно сказал: – По лошадям!»
И своим победоносным взглядом поддерживал изумление, проступившее на лице Марианны, с горделивым сознанием того, что только что устремил психоанализ к неведомым ему вершинам познания. Марианна не была вхожа в мир животных: когда-то давно у нее была собачка – карликовый тибетский терьер, и этим, пожалуй, ограничивалось знакомство ее с меньшими братьями человечества. Но коль скоро пожилой господин сам разрешил свои сомнения, ей ничего не оставалось, как утвердить его приговор многозначительным молчанием, долженствующим изображать отнюдь не праздное раздумье.
– Теперь объясняй разницу между бонусом и скидкой, – шутливо предложил Тимофей, припомнив их крымскую болтовню.
– Это значит: тебе чай, а ему кофе, – нашлась Марианна.
Тимофей прошелся по комнате, оглядывая пустые стены.
– Можно? – спросил он, указав на барабан. Марианна кивнула.
– А я опять в Тибет собираюсь, – похвасталась она.
– Ну поздравляем! – сказал Илья. – А кто звал на горных лыжах кататься? Твоя подруга уже все решила, так что и ты решай, а то пора гостиницу выкупать.
– Это в апреле, – сказала Марианна, – а вы же в марте поедете.
– В конце марта, – уточнил Илья. – На Домбай.
– На Домбай? – не то разочарованно, не то удивленно переспросила Марианна. – А почему на Домбай?
– Так нам захотелось, – сказал Илья. – Тварь я дрожащая или право имею?
Марианна пожала плечами и посмотрела на Тимофея:
– А ты что такой кислый?
– Видишь ли, – ответил за него Илья, – вступил на свою голову в любовную битву и терпит поражение на всех фронтах. – И не успел сказать это, как в голове его ударили серебряные молоточки: кем? кому?
Тимофей безучастно следил за вращением барабана.
* * *
В Веронике Тимофей встретил достойного соперника. Если она чувствовала себя с ним так неуверенно, как до этого не чувствовала себя ни с кем, что, конечно же, не приходило ему в голову, то и он чувствовал себя не более уверенно.
Первое время после разрыва с ней все шло так, как обычно бывало у него после всех предыдущих разрывов: он немного скучал, немного грустил, немного пил, много общался с друзьями и искал новое развлечение. Но эта разлука давила его душу такой тоской, что он чувствовал себя совершенно беспомощным, подавленным и жалким.
Он все время вспоминал слова Марианны, сказанные в Крыму: «Как вы думаете, от любви умирают? Еще как!», и еще он думал с унынием, что еще немного – и он превратится в одну из тех крыс, о которых рассказывал Аркадий на даче у Николая.
Он не был уверен, было ли то, от чего он умирал, любовью, но он умирал. Если раньше алкоголь надежно защищал его от ненужных переживаний, то теперь от него становилось только хуже.
– Ты не сможешь без меня, – сказала она ему, прощаясь, как он думал, навсегда. – Я буду в глазах у тебя стоять.
И она стояла у него в глазах. Каким образом удавалось ему исполнять свою работу, он и сам не знал, ибо чувствовал себя неспособным ни к какой работе. Никогда он не верил ни в какие привороты, но теперь его мысль все чаще блуждала в этих жутковатых понятиях, которые дотоле не играли в его жизни никакой роли. Эта была какая-то физическая зависимость сродни наркотической, когда невозможность получить желаемое приводит к распаду. Двигаться ему не хотелось. Напялив на голову противогаз, он валялся на диване без дела, без участия в своих собственных делах, словно рассчитывал, что та чудодейственная сила, которую когда-то в детстве он за ним замечал или приписал ему, проявит себя и избавит его от этого наваждения.
Презирая себя, уже больше из чувства самосохранения, он все-таки набирал ее номер, и она всегда отвечала ему, будто зная наверное, что он позвонит. Она была внутренне благодарна ему за то, что он первый делал эти шаги, и отзывалась с облегчением. Мысль о том, что за то время, пока они не виделись, она могла принадлежать еще кому-то, была и невыносима, и одновременно распаляла его до безумия. Она испытывала примерно то же самое, только, будучи женщиной, ревность свою скрывала глубже.
Никакие прелюдии были им уже ни к чему, и они принадлежали друг другу бездумно, как звери, и со всем бесстыдством, на которое способен только человек. «Крыса, – думал он с тоской, когда все заканчивалось, – я противная серая слабовольная крыса». Во время близости они словно бы давали выход своей ненависти, и ее выражение в эти минуты проходило безнаказанно, потому что в эти минуты она ничего не значила. «Я теряю себя, – думала она с тревогой, – теряю, теряю себя».
Власть над ним давалась ей нелегко. И все же она властвовала. Это не было больше ни смешно, ни забавно, это было серьезно и страшно. Не раз ему казалось, что все их беспричинные ссоры – всего лишь продолжение игры, преследующие одну затаенную цель: сообщить ей новый накал, и если это было так, думал он, то тогда это было еще отвратительней и страшней. Уже оба не отказались бы положить конец этой игре, но выхода из нее пока не существовало.
* * *
Маша пробыла на даче недолго. А вечером следующего дня уехала в Москву с одним из друзей брата. Дрюня, которого она знала с детства, как всегда, талдычил о своих двух машинах, одной из которых он в это время и управлял, и как всегда, все у него было плохо и безотрадно, но в итоге получалось, что все-таки жить можно.
– Ну Галкин, ну шляпа, – неожиданно сказал он и покачал головой. – Ну надо же такое сказать! Я думал, ты его задушишь.
Но Маша, как ни силилась, не могла вспомнить ничего такого, что сказал бы ей Галкин и что с ее стороны могло бы вызвать такое негодование, которое предполагал Дрюня.
– А вообще-то он молодец, – заметил Дрюня. – Все мы учились чему-то, а занимаемся совсем другим. А он – нет.
Говоря это, Дрюня ничего не имел в виду, кроме того, что сказал, и слова его только то и значили, что значили. Но Маше показалось, что Дрюня сказал это не просто так, а нарочно.
– Да, приятный человек, – согласилась она спокойно и испытующе посмотрела на Дрюню.
– Как сказала про моего деда некая актриса, – со смешком добавил Дрюня, – «он ничего не понимал в женщинах, зато какой это был мужчина». Звезда, прошу заметить, не померкшая и до сей поры.
И снова она попыталась прочесть на Дрюнином лице, но его простоватая невозмутимость и непосредственность ни на что не намекали, и тогда она снова надеялась вспомнить, что же такое сказал ей Галкин, и опять никак не могла, а спрашивать уже ей было неловко, а он опять уже болтал про лысую резину и какой-то злополучный техосмотр. Ей казалось, что и вообще Галкин не сказал с ней и нескольких слов. От нее, конечно, не укрылось, как он наблюдал за ней украдкой и как смущался, когда во время общего разговора ее взгляд задерживался на нем. Теперь, когда они вошли в дом, это был совсем не тот человек, которого увидела она лежащим в сугробе. Говорили что-то о каких-то крысах, о политике, топили для нее баню, а утром он, едва выпив кофе, уехал по своим делам. Правда, от этого она испытала легкую досаду, причину которой не сразу объяснила себе; когда она увидела, как он прощается со всеми и пришла очередь и ей с ним попрощаться, откуда-то взялись в ней робость и давно забытая застенчивость. И по тому, как посмотрели они друг на друга, обоим стало понятно, что этот взгляд – продолжение того, первого, ночного, и что, как писали в старинных фельетонах, «продолжение впредь».
* * *
Утром она ездила на кладбище к отцу, а вечером должна была встречаться с одноклассниками, которые собирались отметить очередную годовщину окончания школы.
Отец, она знала, всегда был против ее отъезда, но никогда не заводил с нею прямого разговора. Эту деликатность, которая одно время казалась ей чуть ли не равнодушием, она смогла оценить лишь впоследствии. Можно было не звонить ему, не отвечать на его старомодные почтовые письма, можно было даже подсмеиваться над его странностями, с годами все более коснеющими, но простое сознание того, что он живет, ничего не меняло в привычном мировосприятии: все было на своих местах, и можно было мечтать, и даже не нужно было чересчур дотошно держаться всего привычного, и все это была все та же старая знакомая жизнь до. Когда он умер, она почувствовала себя словно заброшенной среди чужих людей, и мир стал чужим, не были больше отрадны маленькие его подробности, в котором сама она – подробность.
Но самое страшное, плохое, как угодно его назови, – когда это случилось, она была далеко. Конечно, успокаивала она себя, произошло это внезапно, и никто не мог предвидеть, и хотя и говорят, что такое всегда неожиданно, все же иногда бывает и обратное.
Маша ехала по красной ветке вниз, и когда объявили станцию «Воробьевы горы», тут только она поняла, как давно не была дома. Она помнила только черный грохочущий пролет между «Спортивной» и «Университетом», на середине которого состав сбавлял ход и аккуратно миновал ремонтирующийся мост. И река, и холмы были скрыты строительными панелями, в щелях которых стоял дневной свет, а иногда вечером застревал на долю секунды луч какого-нибудь электрического фонарика. Сейчас же поезд притормозил, остановился, и в стеклянных полукруглых стенах станции по обе стороны широко и неторопливо плыла подо льдом река, от черных деревьев на снегу склона лежали сиреневые тени, и солнечные лучи свивали гнездо медноцветного навершия здания Академии наук.
И эта солнечная белизна, стоило ей только ворваться в электричеством освещенные вагоны, воплотила другую: берез, густо-желтоватых от косого солнца, снега с набросанными поверх него голубыми, а то черно-фиолетовыми тенями; впереди – спина отца, почти неподвижная над большими медленными шагами; козырек меховой шапочки налезает на глаза, она подвигает его повыше и щурится на солнце, и в радужном поле зрения смятых прищуром век пшенично горит золотой волосок, отбившийся от челки. И когда она засматривается на лучи, безмятежно плавающие в пустоте рощи, вздернутые носки лыж предательски наезжают один на другой… Эта нежданно-негаданно возникшая картина была до такой степени реальна, коротка, как удар в солнечное сплетение, что Маша беспомощно и как-то боком опустилась на свободное место, и какая-то женщина пристально на нее посмотрела, как бы желая спросить, не плохо ли ей и не нужна ли помощь. Вся плотно слежавшаяся стопка лет, сверх тех первых шести, слетела с нее как дрема. Это было воспоминание о том, что никогда не повторится, и вместе с тем ощущение навсегда утраченного покоя. Ей захотелось плакать. Но поезд снова устремился в толщу земли и со свистом мчался на юго-запад…
* * *
Одноклассники собрались в боулинге в Хамовниках. От кладбища это было совсем недалеко. Маша взяла такси и приехала чуть раньше условленного времени. Все ей вспоминалось гнездо, которое она увидела в рогатинке маленькой яблони, которая каким-то чудом принялась на участке и выросла за эти четыре года Маше по грудь. Это гнездышко, теперь уже пустой птичий дом, виделось ей как символ примирения с тем, что случилось, и прощением, если и вправду была она настолько виновата.
Только она сдала пальто в гардероб, как явились тоже приехавшие раньше Неелов и Наумкин, последний записной Петрушка, который в шутку ухаживал за всеми девочками, принимал отказы с добродушным смирением и так же в шутку женился на первой красавице соседней школы. Увидев Машу, Наумкин приблизился и, легонько обняв ее за талию, сказал:
– Все так же взглядом одним полки наземь кладешь, а полководцев бросаешь под ноги себе… – остановился, поморщил лоб, догадываясь, что заговорил стихом неведомого размера, но продолжения не нашел.
– Да-а, – без особого выражения и не очень понятно подтвердил Неелов, – полный аналог.
– Как это? – спросила Маша.
– Это так, что девушки есть аналоговые, а есть цифровые, – сказал Наумкин. – Ты прям как с другой планеты.
– А еще какие бывают? – поинтересовалась Маша. – И сейчас, и вообще.
– Да самые разнообразные, – удивился Наумкин и стал перечислять: – Рыженькие, короткостригущиеся, бегущие по волнам, фанатки Земфиры, корыстные, крохоборки, озабоченные, лентяйки, неряхи, страдающие сахарным диабетом, мечтающие похудеть, сердобольные профессионалки, мечтающие поправиться, мечтающие, поющие в терновнике, зарабатывающие на хлеб…
– Ясно. Я поняла, – остановила Маша этот нескончаемый поток классификаций.
– Но это уже другое сечение, – добавил Неелов.
И в первый раз за все время, что прошло со смерти отца, ей не то чтобы понравился этот бесхитростный комплимент, а она приняла его.
Гудели по дорожкам шары, с сухим треском разлетались кегли, и в этой горячечной атмосфере она и сама чувствовала озноб, горячку, возвещающую начало болезни. Мало-помалу собрались все два параллельных класса и два младших на один год, с которыми дружили, и еще много разных людей, отбившихся, так сказать, от своих частей.
Она дурачилась, выпила два коктейля, и ей они показались вкуснее, чем те, которые она совсем недавно пила в Сан-Себастьяне. Два раза шары соскочили с ее пальцев и покатились назад, к переполненным столикам. И это светлое и хорошее, присутствие чего она неизменно ощущала, разрасталось, как бутон прекрасного цветка. Это была и радость, и печаль, и какое-то проникновенное понимание окружающих, и в то же время она чувствовала свою отдельность от этих хорошо знакомых и, в общем, близких ей людей. Но не как изгой, а как избранный чем-то расточительным и могучим. «Вот, – говорила она всем своим поведением, – у меня есть что-то такое, что я счастливее вас всех, а почему, пока не знаю. Если вы знаете, то скажите». Но то, что ей говорили, все было не то, и даже ненамеренные нетрезвые пошлости она встречала со снисходительностью случайного гостя или прохожего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.