Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 36 страниц)
Соседство его сделалось невыносимым, то есть вынашивать его в себе доставляло физические мучения. Ее облик она носила в себе, он стоял у нее в глазах, этот очерк каштановых волос и, как укор себе, ясный взгляд небольших карих глаз. И удивительно для самой Вероники было то, что она принимала эту укоризну как должное, без всякого внутреннего протеста, каким-то внутренним своим судом признавая за ней это право неосознанно укорять. Ничто в ней против этого не протестовало, и она как бы ее глазами узревала свое место в мире возможностей и желаний.
* * *
Как-то утром она шла на работу; она думала, как она сейчас придет на работу, как сладенько с ней поздоровается администраторша за конторкой – как пить дать уже все знает, разок увидит Аганова в конце коридора, где-нибудь в обед встретится с ним в кухне, куда он придет за кофе, сделает вид, что. И она сделает, хотя чувствует, знает: жизнь ее идет не туда, в никуда. Секретарши эти… Уже небось все знают. Как же они узнают-то, сны, что ли, видят какие?
В маленькой беленькой церкви Вознесения, мимо которой пролегал ее путь, шла служба, в окнах, полных голубых отражений, мелькнули трепещущие миндалинки свечей…
Она прошла в ограду, перекрестилась и повлекла на себя тряскую и грохочущую створку церковной двери.
Еще отходила утреня, а уже в обоих приделах поставили налои. Прихожан было не много, и ее очередь к исповеди подошла быстро. Она стала справа к алтарю к дородному молодому батюшке с румяным лицом, густо заросшим рыжими волосами.
И пока стояла за исповедью, вспоминала ту женщину, которая шла в церковь и сломала ногу. Когда это было? До Нового года или после? Уже забыла.
«Что же я скажу?» – подумала она вдруг, и ей стало ясно, что то простое и почти понятное, что она принесла сюда, чтобы высказать, сейчас не облекается ни в какие слова. Она не сомневалась в способности священника понять ее, она сомневалась в своей способности внятно высказать это. И чтобы это стало действительно понятно, ей надо было рассказать ему гораздо больше, чем позволяло здесь ограниченное время: и кто такая та девушка, и что беспокоит ее в отношении нее, и как это называется и в чем здесь грех, и кто такая она сама, Вероника, – да и вообще рассказать все, из чего до этой минуты слагалась ее жизнь.
В нерешительности она перестала думать, и ей стал слышен грех перед ней стоявшей женщины…
Когда настал ее черед ступить на солею, она еще была исполнена решимости, но уже чувствовала в себе совершенную растерянность. Она приблизилась, склонила голову. Священник прикрыл ее зеленой епитрахилью. Она смотрела не прямо себе под ноги, а вперед и наискось, и ей была видна красная дорожка, застилавшая пол, и на ней застывшая и посеревшая капля упавшего со свечи воска.
«Как же я скажу? Что же я скажу?» – мучительно, почти панически пыталась сообразить она.
И почувствовала, как над ее головой пошевелилась в нетерпении рука с епитрахилью.
– Я нищим не подаю, – сказала она. – Мне кажется, они все обманщики.
Он отпустил ее быстро, она даже не запомнила, что он ответил ей.
Улицу заливало солнце. Черные галки стаями возились на зеленой университетской крыше, склепанной из широких полос жести. По мостовой под серыми камнями бордюра неслись сплетенные в косички струи талой воды.
Вероника, ловко огибая прохожих, быстро шла вниз по Никитской по направлению к кремлевской стене. «Прости, Господи! Не сейчас, – лихорадочно повторяла она. – Не сейчас, Господи! Не сейчас».
* * *
Галкин лежал на диване, читал дневник, оставленный ему Тимофеем, и вспоминал, когда и сколько раз видел он Машу… То немногое, что он знал о ней, с помощью запятых сводилось всего к одному предложению: она двоюродная сестра Николая, она биохимик, она четыре года работала в Сан-Себастьяне в каком-то институте, и вот теперь контракт закончился и она не стала его продлять. «Сан-Себастьян, – повторял он, – Сан-Себастьян», – и прислушиваясь к этим звукам, произнося их должным образом, он как будто поворачивал в замке ключ, и ключ этот двумя звонкими поворотами открывал волшебную шкатулку, полную чудес. Баскаки, Баски, Баскунчак. Мужчины носят береты и любят хоровое пение. Женщины любят и водят хороводы на горных полянах. Где находится Сан-Себастьян? Что это вообще такое? Он спрашивал это у всех – ни с того ни с сего. Наверное, чтобы по примеру первобытных народов обмануть духов и лишний раз не произносить имя возлюбленной. Как-то придя на работу, он встретил редакционного водителя, с которым приятельствовал. «Что-то очень хорошее происходит в твоей жизни», – заметил этот человек, внимательно посмотрев на Галкина. Галкин отшутился, но душа его распустилась от удовольствия. «Значит, это правда», – думал он день напролет и искренне дивился своим обычным сомнениям.
Но после того как один его приятель ответил ему, удивленно подняв брови: «Сан-Себастьян? Там много диких обезьян», – он спрашивать перестал. Он подумал немного еще и перевел глаза на страницу.
февраль 1919
«Привезли сегодня Булаткина. Не хотели давать паровоз. Слышал, как кто-то сказал за моей спиной: «Эти «цветные» хуже большевиков». Ну с таким подходом мы далеко не уедем. Обратил внимание на лица собравшихся. На лицах не сострадание, а простое любопытство. Просто проходили мимо и остановились посмотреть, как хоронят офицера.
Офицеров на улицах столько, что из них можно легко составить дивизию. Сидят в кафе с дамами, многие нетрезвы уже с утра. Глядя на это, вспомнил наших, и сердце кровью обливается. Вообще тревожно. На фронте нет людей, а здесь жизнь бурлит, как будто уже и нет войны. Штабы забиты, месяцами живут в тылу, формируют ячейки старых полков императорской армии. Ну к чему это? Какая уж тут императорская армия? Сегодня довелось и такое услышать: «Ловченье свет, неловченье – тьма». Что же это такое? Каким словом назвать это? Куда же смотрит Главнокомандующий? А Романовский? Похоже, правы те, кто говорит, что Романовский имеет на А.И. дурное влияние. Чувствуешь себя виноватым, как будто мешаешь жить всем этим людям. Да еще неловко от прохожих, к тому же вид у меня не офицера, а какого-то перехожего».
«Черт вас несет на фронт. Не ухлопали, опять хотите?» Все значительно огрубели. В ходу небывалые какие-то словечки: «драпануть», «угробить», «загнуть», «неважнецкий», «хужее», «извиняюсь», «ловчиться», «на полном серьезе». И это еще далеко не все. Так, на выбор».
«Дама-патронесса одного из госпиталей Ростова пригласила к себе на обед. Были военные и штатские. После обеда в гостиной разговорились на разные темы. «Что ни говорите, а никакого права не имеет генерал Деникин проводить мобилизацию». Давно, казалось бы, нужно забыть о прошлом. Начались дебаты, как будто мы были не в (неразб.), а на собрании Вольно-экономического общества в году эдак восемьсот девяносто девятом. Либеральный общественный деятель все так же держится своего мнения на самодержавный режим и на завоевания революции, а реакционер все так же его обличает. Нет, неправду говорят, что люди меняются. Остаются они теми же, что были раньше. Каждый остается тем, чем был. На ночь пошли в общежитие комендантского управления. После роскошной обстановки обеда – соломенные тюфяки и подушки».
«В Екатеринодаре знакомых нет. Бродил по городу. Все дорого для меня, цены прямо неприступные. Обед из двух блюд – около 15 рублей. Зашел в «Чашку чая». Там один раненый дроздовец посоветовал столовую на Екатерининском бульваре. Цены, по его словам, для членов Добровольческой армии очень подходящие: обед из трех блюд 2 рубля 50 копеек, кофе 75 копеек, полное блюдечко варенья или повидла – 25 копеек. Устал, сел на лавку передохнуть. Подошли две дамы. Оказалось, мать и дочь. Пригласили к себе. Долго отказывался, потом соблазн иметь человеческое общение и удобства хоть на день взял верх. Их квартира – на Красной, оказалось пианино «Blutner», точь-в-точь такое, как у нас дома. Вспоминали прошлое, смотрели карточки. Алефтина Вальтеровна извлекла из каких-то неприкосновенных запасов коробку «Месаксуди», одна из лучших табачных фабрик старой России. Дочь (Елена) играла. Устроили мне такое ложе, что я даже испугался. Совестно снимать сапоги. Черт знает что такое. Починили форму. Такие они несчастные. Невольно приходит на ум, что мать привечает офицеров, чтобы не дать дочери пропасть в девках. И смешно это, и страшно. Ненавижу себя за такие мысли. Вот, думаю, идет война, что завтра будет, никто сказать не может, а думают все о том же: о свадьбах, да о родинах, да о прибытках».
«Мне нравятся только красивые. Стыдно за это. Как это Николай Ростов у Толстого полюбил Марью за глаза – не понимаю. Par solidarite легче самому не жить, чем видеть, как другие мучаются. Да и от смазливых одна беда. Откуда-то знаю: как-то у Софокла, когда ему было 90 лет, спросили, сохранил ли он мужскую силу. Он ответил, что нет и очень этому рад, но был бы рад еще больше, если бы это случилось с ним на семьдесят лет раньше. Молодец, Софокл!»
Галкин прочитал еще, и сомнения нахлынули своим обычным порядком. «Она красивая, этот очевидно, – рассуждал он, – а я? Кто я такой?»
«Алексеев в шутку называет добровольцев «ополчением Прокопия Ляпунова». Остроумно, но я не согласен. У Прокопия было дворянское ополчение, а у нас всякого звания люди. Сам Алексеев отнюдь не дворянин. Монархистов, конечно, много, но и республиканцев хватает. А Большаков вообще эсер. Я бы сказал, что… Но в том-то и беда, что мы все объединились не «за», как большевики, а «против». А «против» ничего не добьешься. Это не нападение, а защита. Как стратегия – ущербно. Читал, кстати, сегодня на Красной улице беспомощные произведения ОСВАГа в виде афиш. Все это столь же абстрактно, как и оторвано от жизни, от обывателя. А ведь там неглупые сидят люди. Странно все это. Вообще, настроение скверное. Надо быстрей обратно в полк. Дышится там легче…»
Больше читать Галкин не смог, встал с дивана и, заложив руки в карманы, стал мерить шагами комнату. Все смешалось у него в голове, как во время сна. Взгляд его упал на телефонный аппарат и на нем остановился. Это был черный, массивный и тяжелый осколок пятидесятых, с отличной мембраной, которая, как батут, как сетка теннисной ракетки, подбрасывала голоса и придавала им упругость мячей. Надо было только поймать минуту, когда можно будет снять трубку, выслушать длинные тягучие гудки и завязать этот узелок такими, в сущности, простыми и обычными словами… «Не сейчас», – подумал Галкин.
апрель 1999
Появление Ирины ударило Илью словно обухом по голове. Все ему казалось забыто, казалось, все отошло в область преданий, но вдруг в корзине оказался этот давно удаленный с рабочего стола файл, живший там своей собственной жизнью.
Сразу же после того вечера им овладела потребность уехать, скрыться, не быть в Москве, пока она там будет. Куда ехать – ему было совершенно все равно. Поездку домой он, как и всегда, рассматривал как самый крайний вариант и старался о ней не думать. Но пока он размышлял, случай поспешил ему на помощь. Позвонил Тимофей попрощаться. Он уезжал со съемочной группой в Казахстан. Вопрос Ильи не слишком его озадачил. Тимофей смутно понимал, какие были причины для отъезда, и так же смутно ощущал, что ко всему этому он также несколько причастен.
– Я тебя оформлю как фотографа, – сказал он, но тут же перечеркнул сказанное взмахом руки: – Да никак не буду оформлять. Поедем, да и все. Возражать никто не станет.
«Что же такое прошлое?.. – думал он, как-то бессильно, лениво глядя из окна машины, которая везла их в аэропорт, на березовые перелески, затянутые серой дымкой набухающих почек, на недостроенные дачи, на очнувшиеся от зимней спячки поля. Сила власти, которое оно, оказывается, имело на него, его испугала. Мы все уходим, уходим от него, а оно забегает вперед лесом и где-то сидит на замшелом камне у дорожной развилки, сидит, покуривая свою шкиперскую трубочку, и поджидает нас, насвистывая себе под нос Преображенский марш, или считает имена в синодике, а то отрывается, вскидывает глаза, смотрит ими поверх очков и говорит, как горячая пуля: «Дай-ка я тебя полюблю, поцелую». Сколько же нам таскать этот груз, помыкающий нами? Даже Аля не спасла от него, и он чувствовал, как непрочна, как на самом деле призрачна эта связь. «Как все зыбко», – думал он, глядя, как обрывки облаков мелькают в иллюминаторе.
* * *
В Алма-Аты прилетели вечером. Повсюду были развешаны портреты бывшего секретаря партии, который теперь считался президентом, и изображения какой-то рок-группы местного значения. На окраинах, широких и плоских, они оспаривали друг у друга первенство в количестве, но чем лучше угадывался центр, тем больше становилось первых.
– Ночуем здесь, – удовлетворенно сообщил Тимофей. Стоило ему покинуть Москву, он преображался. Энергия его удваивалась. Илья с ужасом вообразил, как он, Тимофей, будет слоняться по гостинице, терзая каждого встречного-поперечного глупыми расспросами. Но получилось все наоборот – напился как раз он сам.
Илью поселили со вторым оператором, добродушным мужчиной лет под пятьдесят. Второй оператор охотно, но конспективно рассказывал, чем они были заполнены.
– А были вы на каком-нибудь фильме оператором-постановщиком? – поинтересовался Илья.
– Не пришлось, – ответил он и задумался, а потом добавил уже веселей: – Всю жизнь на вторых ролях. Давай, что ли, понемногу? Ничего, что я на «ты»?
Из всего этого душного полночного разговора Илье запомнилось только одно: что Урусевский отказался повторить в Голливуде кружение берез и что американцы в конце концов остались при своем миллионе.
До обеда ждали автобусы, составив кофры в холле. Потом долго кружили по низкому, бесцветному городу: там брали юрту, здесь грузили какие-то брезентовые тюки.
– Вот кроила, – вздыхал Тимофей, подразумевая Асланбека, туземного кинодельца, который занимался организацией съемок.
Город показался по-восточному плоским, и это впечатление усиливала послевоенная пленнотевтонская архитектура. Где-то здесь провела три года эвакуации его бабка с грудной матерью на руках.
– Прекрасная декорация для фильма об эвакуации, – заметил Илья.
За городскую черту вывалились почти уже в сумерках. Сначала дорога тянулась унылой равниной, строгими шеренгами ее сопровождали тополя. Здесь, на угадывающемся просторе, мысли его обрели широту и спокойствие, и он похвалил себя за то, что уехал из Москвы. Жизнь его пробежалась перед ним трусцой. Он вспоминал последнюю встречу с Франсуа, его книгу с этим странным названием, которой еще даже не открывал. «Надо же, – весело подумал Илья, – нехристь, а понимает».
С полдороги хляби разверзлись. Небо начерно было спаяно с землей. Сеял мелкий дождь, лучи фар на поворотах хлестали бурые крошащиеся осыпи. Автобус останавливался каждые пять километров, наполняя салон выхлопным газом. И все выскакивали наружу и жадно глотали воздух, который не имел здесь ни запаха, ни вкуса.
– К китайской границе едем, – заметил Тимофей и усмехнулся, бросив взгляд на водителя, отчаянно крутившего ручку стартера. – Вот кроила!
Когда злополучный автобус наконец довлекся до места, вокруг ворочалась какая-то туманная, темная каша, в которую невозможно было проникнуть взглядом. Капли дождя влетали в фары, озаряясь их светом. Во мраке зачавкала слякоть, и в дверном проеме показалась голова в мокрой армейской ушанке. Концы ее развязались и торчали, как уши мультипликационного кролика.
– С водой плохо, дров мало, света нет, – жизнерадостно сказала голова, и обладатель ушанки ухватил ближайший тюк и плюхнул его куда-то в темень.
Илья в отчаянии взирал на свои замшевые туфли.
– Держите уж. – Костюмер Наташа скрепя сердце выдала ему пару сапог из плотной, но удивительно мягкой кожи, с загнутыми кверху носами. – Куда ж вы в таких ботиночках. От «Рублева» еще остались. Только аккуратней бога ради. Сейчас ведь даже ичиг хороших никто не сошьет. Старики перемерли да поувольнялись, а молодежь…
Она не договорила.
* * *
Чем свет все были уже на ногах. Оператор осматривал площадку. Завтракать пригласили в дом через размякшую дорогу – такой же пустой, как унылый степной пейзаж. Проходя по доске, наброшенной поперек лужи, Илья покосился на шкуру, растянутую у крыльца на каких-то кольях изнанкой кверху и дымившуюся липкой парной кровью. За столом на лавках сидели члены съемочной группы и озадаченно смотрели на алюминиевые миски, в которых бесстыдными кусками развалилась только что приготовленная баранина. Режиссер Худайнатов восседал во главе стола и давил свое смущение улыбкой удивительно белых зубов.
– Вот кроила, – опять пробормотал Тимофей. – Хоть бы чайку какого.
Но чайку не было никакого. Тимофей отправился на его поиски, а на площадку уже стали в грузовиках подвозить юрты, и он, заспорив о чем-то с водителями, назад уже не вернулся. Илья вышел следом и побрел в ту сторону, откуда слышался гул моторов.
Коричневая река, сплетаясь волнами на валунах, бурно неслась в ложбине глинистых отвесов. На возвышенности рабочие собирали операторский кран, а чуть поодаль стоял пожилой человек в волчьем малахае и внимательно слушал, что говорил ему Тимофей. Увидев Илью, Тимофей взял его под руку и отвел в сторону от этой живописной группы средневековых призраков.
– Вон он, Чингиз-то, – сообщил он, мотнув головой назад. – Еле нашли. Двадцать кассет просмотрели с пробами. – Значит, объясняю сюжет. Чингиз с сыновьями трапезничает у себя в юрте – вот в этой, белой, нарядной, – и как бы мимоходом задает им вопрос: что есть самое главное, о чем должен думать хан монголов. Старший – это бесстрашный воин Джучи. Вон тот здоровый, в доспехе. У него на уме сражения и битвы. Поэтому он отвечает: самое главное – смело нападать на врагов и обращать их в бегство. Такой ответ не нравится Чингизу, и он обращает взоры на следующего сына. Чагатай, изнеженный роскошью Северо-Западного Китая, вот этот – прилизанный, в китайском халате, – указывал Тимофей, – отвечает, что главное – это собирать богатства чужих земель. Тоже мимо. Наконец доходит очередь до самого младшего, до Угэдея. – Он нашел глазами мальчишку лет десяти, на бритой голове которого торчал хвостик черных волос. – И он говорит: главное для правителя – заботиться о благе государства. Вот это именно то, что Чингиз ожидал услышать. Поэтому пиалу с кумысом он протягивает именно ему. – Тимофей энергично провел рукой по воздуху снизу вверх. – Камера от пиалы взлетает по качме – для этого и юрту обрезали, – и море юрт до самого горизонта. Как символ государства. Понятен замысел? Ну а потом все как обычно: «всемирная история, банк «Империал».
Чингис в полном облачении стоял неподалеку и возился с тюбиком валидола. Во взгляде его чувствовалось что-то страдальчески тягучее, даже заискивающее. Столкнувшись глазами с Ильей, он виновато улыбнулся.
– Ну и во что это упирается? – поинтересовался Илья.
Тимофей несколько секунд прикидывал.
– Тысяч в двадцать должны уложиться, – выдал он наконец. – А то хоть на Кипр не поезжай. – И он многозначительно подмигнул. – Видал? – Он украдкой кивнул на «Чингис-хана» и понизил голос. – Актер, думаешь? Профессор китайского языка. Еле нашли.
– Лицо-то уж больно доброе, – неуверенно заметил Илья.
– Эх, стереотипами вы мыслите, батенька, – ответил за Тимофея высокий молодой человек в ковбойских сапогах.
У Ильи с самого утра болела голова. Он побрел в «море юрт», выбрал одну, которая показалась ему почище, и повалился на груду сырого войлока, источавшего острый аммиачный запах.
Дождь глухо стучал снаружи, все звуки отсюда слышались глухими и влажными. В щель между полостями капала вода.
* * *
Они никогда ему не снились, те люди, убитые тринадцать лет назад на его глазах: ни дородный мужчина с большими черными усами, ни женщина в хиджабе, ни их дети, мальчик и девочка, черты которых он не успел как следует рассмотреть в бинокль. Но случались сны, где они как бы незримо присутствовали. Так бывает в природе, когда дождя нет, но влажность настолько велика, что промокает абсолютно все. И тогда по пробуждении им владело чувство подавленности и своей умаленности в мире, сплетенном из непреложных судеб, перед которыми бессильны и молодость, и сила, и оружие… Палец его лежит на курке, мелко подрагивая. Он нажимает, жмет его изо всех сил, но спусковой крючок проваливается под напором фаланги. «Да стреляй же!» – кричит Илья, мокрый от испарины, кому-то из своих, которых не видит, но ощущает их присутствие. Оружие молчит, и те, с другого берега, сатанински хохочут, как будто знают, что выстрелов не будет, переходят бурлящую реку и наступают на Илью. И Илья для чего-то начинает снимать с себя камуфляж, но в руках его остаются лишь обрывки, как это было с хитоном, натертым отравленной кровью кентавра Несса, который Деянира послала Гераклу. Илья уже не видит, что там, на другом берегу реки, пятится и чувствует, что опора уходит из-под ног. Он летит неглубоко, так что и испугаться не успевает толком: то ли яма, то ли колодец, стены сочатся сыростью, откуда-то сверху, из коричневого мрака, капает вода: две капли, потом одна; две капли, потом одна… Но это на войлок шлепают капли: две, потом одна, и могут срываться бесконечно, если от них не отрешиться. Глаза блуждают в серо-буром сумрачном пространстве. Взгляд попадает в серый провал. Сквозит небо. И вода по войлоку стекает медленно. Набухающая влага, вырастающая в каплю. Две капли, потом одна…
* * *
Когда Илья выбрался из юрты, на дворе стоял тринадцатый век. Не видать было ни грузовиков, ни людей. Юрты, придавленные тяжелым непроницаемым небом, плотно, прочно стояли на земле, как толстые, коренастые грибы. Над некоторыми вились дымки. Дождь перестал. За его спиной над юртами нависал голубой кряж далеких гор, и над ним растянулась бежевая полоса заката, обмакнув розовым светом снег на зубцах верхушек. Две оседланные лошади стояли у коновязи. Илья постоял в растерянности, соображая, куда идти, и сделал несколько шагов в направлении косматого бунчука, торчавшего, как он помнил, там, где была ставка Чингиза. Тишина смущала его. На секунду он и в самом деле поверил, что проспал свой двадцатый век и невзначай угодил в прошлое. И тут из-за белой ханской юрты взлетел, как мечта, операторский кран, и камера зависла метрах в двух над бунчуком. Илья застыл, уставился в ее глубокое темное жерло, и мелькнула мысль, что сейчас оттуда, как из пулемета, прерывистыми струями польется огонь.
– Испортил я вам кадр? – виновато спросил Илья, подбираясь к группе.
– Беда поправимая, – успокоил его Худайнатов, блеснув зубами, – тридцать один дубль сделали. Есть из чего выбрать.
– Юрт как будто маловато, – заметил Илья, чтобы что-нибудь сказать.
– Ничего, на компьютере размножим, – пояснил тот.
Илья посмотрел в монитор. Он уже досадовал на себя за то, что уехал, что поддался своей растерянности и, может быть, малодушию. Сейчас мысль о том, что Ирина встретилась с ним только ради денег, опять показалась ему неправдоподобной.
Миша, присев на корточки, возился с чемоданчиком спутниковой связи.
– Лена? – заорал Худайнатов в трубку. – Леночка, заказывай перегонку на субботу… Да… Да, более-менее. Целую. Что? Це-лу-ю. Вот ты, – усмехнулся он, оторвавшись от трубки и выпутываясь локтем из провода, – чудеса прогресса.
Илья извлек из кармана куртки свой телефон и с унынием посмотрел на онемевшее табло. Худайнатов перехватил его взгляд.
– Если надо позвонить – валяйте, – предложил он. – За счет фирмы.
– Спасибо, – поблагодарил Илья, но звонить не стал.
* * *
Со стороны поселка показался вихрь бурой пыли. Всадники рассыпались по площадке. Лошадки все были маленькие, грязненькие, невзрачные, немножко смешные, похожие на своих седоков. Один из них, на такой же точно маленькой серенькой лохматой лошадке, грязная грива и хвост которой болтались колтунами, подъехал вплотную к Илье, выпростал ногу из стремени и, согнув, положил на круп у лошадиной шеи.
– Моего отца ебать будем? – спросил он задумчиво.
– Не понял, – пробормотал опешивший Илья.
– Отца моего, говорю, ебать будем? – Парень, сощурившись, обратив свои раскосые глаза в еле заметные щели, пристально смотрел на него с высоты седла.
– Да нет, – неуверенно сказал Илья. Он не мог сообразить, в чем здесь подвох.
– То-то, – ответил казах, удовлетворенно засмеялся и перебросил ногу обратно в стремя. – Моего отца не поебешь. Он сам кого хочешь…
– Теперь понял, – сказал Илья. – Понятно.
– Смотри, – с угрозой сказал казах, наезжая на него лошадью.
– Чего мне смотреть-то? – нахмурился Илья.
Парень дернул поводья, так что приоткрылась розовая десна лошади и мелькнули поеденные, коричневые ее зубы.
– Смотри, – предостерег он еще раз и, дав шенкеля, помчался в степь, разбрасывая скрюченные отростки пересохшей травы.
– Азия, – заметил оператор, не пропустивший всю сцену, и развел руками. Он закурил и, лениво выпуская дымок, долго смотрел вслед кавалькаде, и Илья опять подумал о Франсуа, вспомнил давнишнюю картинку. В глазах его встала московская ночь, луна, словно потертая монета, подвешенная на серебряной нитке, луковица церковного купола, влажный запах весны.
Выглянуло солнце и немного скрасило пейзаж. Лучи его пробежались по равнине, наспех ощупывая выгоревшую траву. Илье делать было нечего, и он зашагал в направлении аула, надеясь купить что-нибудь съестное. Пустой базарчик торговал китайским печеньем и фруктовой водой ядовитого цвета. В растерянности Илья оглядывал пустые торговые столы.
«И на эти бумажки я променял свою жизнь?» – вдруг подумал он, с удивлением глядя на свою ладонь.
* * *
Поселка сзади уже не было видно, а съемочную площадку впереди закрывала складка степи. Он остановился: волнистая степь облегала его, и тут же атавистический страх перед нею толкнул его изнутри. Вот сейчас выскочат всадники, возьмут его на аркан, надрежут пятки, насуют в раны конского волоса, и он повиснет между выжженным бесконечным небом и изнемогающей от жажды землей, стараясь в узорах чужого языка угадать свою судьбу. Словно откликаясь на его мысли, впереди показался человек. Они не спеша шли навстречу друг другу и сошлись наконец у груды камней, еще хранящей очертания не то кургана, не то пирамиды. Илья узнал художника, с которым, впрочем, еще не был знаком.
– Ты смотри, лежат! – радостно воскликнул тот и бросился к кургану, увлекая за собой Илью. – Лежат наши камушки! Это, если видели, от Тамерлана остались. Полтора года пролежали. Тоже такой ролик был. Ну, когда воины отправляются в поход и каждый оставляет камень, а когда возвращается, то забирает.
– По-моему, да, – решил Илья. – Забавные вы истории рассказываете.
– Замечательный режиссер, – указал художник глазами в сторону ханской юрты, где крутился Худайнатов. – И оператор у нас исключительный – курит только. Нельзя ему курить. У него в прошлом году инсульт случился. Прямо на съемке. С крана упал.
– В тридцать пять лет инсульт? – переспросил Илья и поглядел на оператора с уважением.
Художник, состроив кислую мину, ковырял носком ковбойского сапога камни.
– Были, были люди на Святой Руси, – сказал он, но не пояснил, какое отношение имеют к Святой Руси камни азиатских воинов. – А нам свободы захотелось. А потом нахапали и лозунг бросили: спасайся, кто может. И куда несется теперь наш корабль, на какие скалы, один Бог только и знает.
– Вас, простите, как зовут?
– Валера, – назвался художник таким упавшим голосом, как будто фонема его собственного имени низводила в пропасть безнадежности, ввергала в бездну низости все те слова, которые он только что произнес.
– Вот уж, честно говоря, – неожиданно вырвалось у Ильи, – от вас не ожидал таких слов.
– Почему это? – добродушно спросил Валера. – Потому что на мне техасские сапоги? И волосы в косичку забраны? Все мы одним миром мазаны. Явится вот такой Чингиз – и пойдем как миленькие под знамена. Ну, которые побогаче, те, конечно, успеют слинять. А остальные – будьте покойны. И баррикад возводить никто больше не станет. Все – под знамена. «Каких штандартов тень падет на лоб холодный, раздробленный кувалдою смычка», – с шутливой театральностью продекламировал он.
– Ради чего только?
– Ради чего? – удивился художник. – Да мало ли химер на свете? Бог Отец, Бог Сын, кто кому единосущен… Это так кумушки наши весь прошлый век родством считались… Великая и неделимая – сюда же относится, кстати.
– Вы сами себе противоречите, – заметил Илья.
– Может быть, – согласился художник, но тут же пояснил: – Все вокруг противоречиво, вот и я противоречу. Да все на самом деле очень просто, – сказал он, помолчав. – Просто есть люди достойные, а есть недостойные. Одни воруют, другие – нет. Одни так решают, а другие – эдак. Помните, как это у Высоцкого: «Мы выбираем деревянные костюмы – люди, люди…»
Не сговариваясь, они медленно пошли обратно.
– Это о страстных временах сказано. А нынче время не то. Одни воруют, а другие на ворованное живут, – сказал Илья и глянул мельком на съемочную площадку, где суетился Тимофей. – Раньше существовали на свете вещи более драгоценные, чем жизнь, а сейчас таких вещей нет. И время это было не так давно.
– Да почему оно не то? Всегда оно то же самое… Вы о колорадских жуках слыхали? – И приняв утвердительный кивок Ильи, он продолжил: – Знаете, я однажды внимательно за ними наблюдал. Тоже вполне свободные товарищи. Жрут и выделяют. А мы их в банку. Ну, разные способы есть: можно просто кислород им перекрыть, можно по дороге раскатать, сжечь можно. Все можно. Все, как всегда. Единственное, что их спасает – это плодовитость чудовищная. А у нас и плодовитости этой – кот наплакал. Вот и судите. То ли дело муравьи. Бегают, суетятся, что-то тащут, спасают кого-то, кусают. Одно государство развалили, а новое никак построить не можем – что, разве жизнь остановилась? Ничуть. А честное слово, это повод. Ничто нас не вразумляет. Так что мы еще, может быть, даже и не муравьи. Если б с атлантами что-нибудь подобное случилось…
– Да как будто с ними что-то подобное и случилось, – сказал Илья. – Воскресни хозяин этой пирамиды – были бы вы визирем.
– Да уж, – с усмешкой подтвердил Валера и оглянулся на шум.
– Что случилось? – спросил Илья.
– А, ничего, – досадливо отмахнулся директор группы по имени Миша, отходя от возбужденной группы, где перемешались персонажи «Сокровенного сказания» и герои миллениума.
– Да жалуются, что мало заплатили, – все-таки буркнул Тимофей. – Кстати, он сказал, что не стал бы сниматься за такие деньги.
– Да ну, не стал бы, – зло и тихо, как будто сам себе, сказал Миша. – Куда б ты делся? – Он закурил, отвернулся и, без выражения глядя на дальнюю цепочку снеговых гор, так и стоял, быстро поднося и быстро отнимая от губ фильтр сигареты.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.