Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 36 страниц)
– И ты хочешь… – неуверенно начала Марианна.
– Да, – с вызовом сказала Аля, – я хочу.
– Но зачем?
Аля посмотрела в окно, наполненное блещущим светом, на пунктир капели, которая лихо, звонко, самозабвенно долбит в жестяной подоконник и отчаянно разлетается сверкающей пылью. И это веселое самоубийство наполняло ее сердце радостью.
– Зачем? Я сама не знаю зачем, – сказала она. – Сириус. Ты знаешь, что такое Сириус?
– Звезда такая, – пожала плечами Марианна. – А что? Послушай, он тебя бросил, в конце концов, – почти прошипела она, оставив на минуту свой чемодан.
– Да он не меня бросил, – с досадой сказала Аля. – Он жизнь бросил.
– Ну тем более, – сказала Марианна.
Марианна продолжала задумчиво ходить по комнате, то берясь за вещи, то откладывая их и хватаясь за другие. Аля взирала на нее с легким любопытным недоумением.
– Ну и что там, в этом Тибете? – спросила она.
– Там? – Марианна задумалась и не знала, что сказать. – Не знаю, как сказать.
– Ну вот и я не знаю, – сказала Аля.
– Теперь понятно, – сказала Марианна.
* * *
– Сделаю тебя героиней своего сценария, – сказал Тимофей. – А ты сама себя сыграешь.
– Только попробуй! – пригрозила Вероника.
После очередного недавно состоявшегося примирения они наслаждались обществом друг друга в недорогой кофейне на Чистых прудах.
– Ну я же документалист, – возразил Тимофей.
– Надо все из головы придумывать, самому. А так каждый дурак может, – сказала она. Даже в лучшие минуты их не покидала затаенная враждебность друг к другу.
– А я и есть каждый дурак, – миролюбиво сказал Тимофей и с тоской огляделся. Локтями он навалился на стол, плечи его были подняты, и это придавало его фигуре какой-то тоскливый вид. Украдкой он поглядывал на других женщин и думал, чем та, которая сидит перед ним, отличается от тех, на которых он сейчас смотрит.
– Да ты никогда его не напишешь, – сказала она зло.
– И что тогда? Не буду знаменитым? – усмехнулся он. – Параметры от этого не меняются.
Она полезла в сумочку, нащупала телефон и выложила его на стол.
– А тебе это важно, – заметил Тимофей. Внезапно взгляд его задержался на стакане с минеральной водой. Он простер над ним ладони и воскликнул:
– Воды, расступитесь! Женихи, явитесь!
– Не беси меня, – бросила она и вжикнула молнией.
– Вы нас черненькими полюбите, – сказал он. – И вообще, кто меня обижает, тем я по ночам снюсь.
– Знаешь, – сказала Вероника, – образ мыслей всегда проявляется в словах. То, что ты сейчас сказал, изобличает в тебе грязную и низкую душу.
– Ну извини. Какой есть, – огрызнулся он, недоумевая, как в том, что он сейчас сказал, так отчетливо проступила его грязная и мелкая душа. Он было собрался надуться, но женская логика тут же запутала его еще больше:
– Когда ты познакомишь меня с твоими друзьями? – спросила Вероника.
– С друзьями? – удивился Тимофей весело. – Это что-то новенькое. У тебя на меня виды?
Она засмеялась вместе с ним и повела плечом:
– Нравится?
– Ничего. – «Приговорен я к ней, что ли? – тоскливо думал он, глядя на ее новую жакетку. Он уже делал попытки выбить этот клин другими, но эти другие, как назло, попадались какие-то такие, что только вгоняли его еще глубже. Тут ему пришло в голову, что и она, возможно, делала то же самое. Возможно, наверное, скорее всего, однозначно. Однозначно. Он помрачнел. – Как же это, блин, бывает? Да очень просто, – тут же ответил он сам себе. – Ошень-ошень просто. – Ему уже захотелось пресечь развитие этой мысли, но неуправляемое воображение, как поезд без тормозов, неслось по уклону. – Сука поганая», – подумал он и развязно поинтересовался:
– Ну что, всех, небось, перетрахала?
– Драли по-всякому, – задорно, с вызовом, в тон ему заверила она. Он поглядел на нее озадаченно, не решив сразу, как следует понимать это откровение, но ничего не успел придумать – зазвонил ее телефон. Она скосила глаза и увидела в осветившемся оранжевом окошке обрезанное слово: «Аган».
«Ага», – сказала она про себя и перевела глаза на Тимофея. Во взгляде ее появилось насмешливое сострадание, как будто она была дорожным инспектором, а он пьяным водителем, и читать следовало его так: «Ну что, дружище? Похоже, ты приехал».
* * *
По Пятницкому шоссе Илья ехал впервые, поэтому не спешил на незнакомой дороге и с любопытством поглядывал по сторонам. Константинов пригласил Илью в воскресенье приехать к нему в загородный дом, и вот было воскресенье и он ехал к Константинову. Здесь за городом царила еще настоящая зима, снег, не тронутый весенним тлением, лежал в глубине леса плотным покровом. После кургана, на котором, задрав дуло, стояла зеленая сорокапятка, надо было смотреть поворот налево. «У деревни Крюково погибает взвод», – вспомнились ему слова из грустной военной песни, которую он часто слышал в детстве. Он повернул и через несколько минут лесной дороги уперся в КПП коттеджного поселка.
Дружба их с Константиновым взяла начало в строительном отряде, куда все отправились после первого курса. Там в один прекрасный вечер из удальства и на спор они пробежали двадцать четыре километра до Бородинского поля, и, едва дотронувшись до обелиска, увенчанного чугунным орлом, взмыленные, как кавалерийские лошади, рухнули в какой-то не слишком прозрачный пруд, спасаясь от комаров, также похожих на кавалерийских лошадей. Потом, немного оправившись, они сидели на платформе в сиреневых сумерках и долго ждали свою электричку, а между густых, сказочных елей мчались на запад сверкающие поезда.
Получив диплом, Константинов уехал в Швейцарию и поступил там в международную финансовую школу, несколько лет работал в «CSFB»[4]4
CSFB – Credit Swiss First Boston (англ.).
[Закрыть], а потом вернулся в Россию в сиянии профессиональной славы, которая счастливо и вполне заслуженно опередила его, открыл консалтинговую фирму и стал консультировать нефтяные концерны.
Со времени его возвращения они с Ильей виделись только дважды: первый раз на Татьянин день в университете, а потом еще отдельно – ужинали в «Театро».
Константинов был красивый мужчина под два метра ростом, с открытым мужественным лицом, и ему больше пошло бы называться молодым генералом, а не молодым финансистом.
– Часовня, гляжу, у вас тут своя, – заметил Илья.
– Уж да, – сказал Константинов. – In God we trust[5]5
В Бога мы верим (англ.).
[Закрыть], – так вроде на условной единице написано. Не безбожная Рублевка.
Константинов провел его в гостиную, стены которой были увешаны охотничьими трофеями.
– А где Лена? – спросил Илья.
Константинов как-то странно мотнул головой и взмахнул рукой, словно хотел показать направление, по которому нужно искать его жену.
– В Лондоне.
– Все с этой галереей?
– Чем бы дитя ни тешилось, – и опять его рука пришла на помощь словам. – Я вот тоже… диссертацию защитил. – Он улыбнулся широкой открытой улыбкой, и на щеках у него образовались две ямочки.
– Ты?
– А почему так удивляешься? Знаешь, как называется? – Константинов подмигнул. – «Приватизация в России».
– Да? – с сомнением произнес Илья.
– Ничего, я в теме, – заверил его Константинов.
Илья начал рассказывать, сколько и зачем нужно ему денег. Дослушав Илью, Константинов долго ничего не говорил и смотрел в окно на свои сказочные ели, засыпанные снегом.
– О, снегири прилетели… Схема хорошая, – сказал наконец он, – и жалко отказываться от такой мазы…
– Тогда что? – спросил Илья.
– А тебе оно надо? – спросил Константинов с выражением. – Слушай, было время, я поссать не мог один сходить… Ты с парашютом прыгал? – неожиданно спросил он.
– Нет, – сказал Илья, – а что?
– Опять, что ли, баба какая?
Илья немного смутился.
– Чуть что, сразу баба, – недовольно сказал он.
– Да потому что я тебя знаю. Тебе на хер это все не надо… Куда же нас тянет-то, а?
Некоторое время они молчали.
– Ты денег дашь? – спросил Илья.
– Да нет, дам, конечно, – упавшим голосом сказал Константинов. – Ты же переводить будешь? Ну, сам тогда обезналичь…
Он поднялся с кресла и, сунув руки в карманы брюк, прошелся по комнате. – Проехалось, конечно, по нам это время… Ты не поверишь, – он усмехнулся, – не ощущаю я полноты жизни. – Он задумчиво обвел взглядом глядящее со стен покоренное им царство дикой природы, как будто призывал в свидетели кабиров, антилоп и зебу. – Что-то ушло, а что – не знаю, как звать – не знаю, как сказать – не знаю. Так что: in God we trust. All others pay cash[6]6
Богу мы доверяем. Все остальные платят наличными (англ.).
[Закрыть].
Пожилая гувернантка, похожая на викторианскую леди, ввела детей: мальчика лет шести и трехлетнюю девочку, одетых для улицы.
– Виктор Анатольевич, – доложила она, – мы выйдем на воздух.
Илья смотрел за тем, как Константинов возится с детьми. Девочка была удивительно похожа на Константинова, только цвет волос у нее был русый, а у Константинова темный. Потом дети ушли, и они долго еще сидели и вспоминали то время, когда не знали еще такого выражения – полнота жизни.
Илья ехал домой, и почему-то все время мысли его возвращались к детям Константинова. Им можно было позавидовать, а ему было их жалко. Через несколько лет их увезут в Англию и отдадут в пансион, где сквозит еще пуританским духом. У них не будет друзей. Они будут расти в чужой стране. Будут гулять в подстриженных садах. Иногда будут приезжать на каникулы и сидеть за этим забором.
Расстались они с Константиновым не вполне довольные друг другом.
* * *
Газеты и телевидение так распропагандировали последние открытия науки, что все известные чувства, побуждения, то или иное поведение в какой-либо ситуации потеряли свой сакральный смысл, а превратились во все извиняющие диагнозы. Теперь не было больше любви, а был тестостерон, не было непостижимых небесных произволений жизни и смерти, а были они просто беспрепятственным током крови или просто тромбом, закупорившим сосуд. Любознательность людская, призванная развеять тьму и все прояснить, достигала обратного, и дотошность науки погружала человека в такой беспросветный мрак причин и следствий, что самый свет в этих синтетических потемках казался неуместным. Тайна, которую человек ощущал в себе и носил с рождения, не являлась больше тайной для людей, бывших в ладу с образованием и идущих в ногу с веком. Судьбы не ходили более неизреченными путями. Каждый психотерапевт знал способы воздействия на вашу душу, а Бог, которому она принадлежала, снисходительно допускался в качестве пока еще безобидной сказки.
До поры Тимофей представлял себе жизнь как совокупность эпизодов, каждый из которых является неизбежной причиной последующего. Предопределенность как будто лучше всего доказывала существование надлунного мира. Но все чаще и навязчивей тягостное подозрение овладевало им, и тогда он старался затаиться, замереть, заставляя себя прислушаться к работе организма, частью которого он себя так отчетливо ощущал. Сам он, как и многие другие, привык измерять свою жизнь знаками судьбы, с того времени, когда он обрел способность к анализу, ему казалось, что он чувствует их и замечает повсюду, но он отдавал себе отчет, что часто он видит то, чего нет, и даже больше: что сами по себе знаки эти ничего не предвещают, а оборачиваются в конце концов какой-то, иногда очень даже недоброй, насмешкой. И мир, вечно текучий, давал этим понять, что нет смысла подбирать к себе ключ, но что двери его раскрываются не по велению человека, а по собственному его непостижимому промыслу.
«И это жизнь? – спросил он себя. – Это она и есть?» – С каким-то обиженным недоумением обвел глазами доступное взору пространство. Как если бы вместо крейсера, подминающего под себя волны, увидел себя заложником утлой, берущей воду и текущей плоскодонки, которую то и дело приходится тащить волоком, от плеса до плеса, бредя по бесконечному мелководью, как бурлак.
Взгляд его упал на книжного жучка. С видом деловитым, независимым и целеустремленным крохотное насекомое правило путь к неведомой цели и, казалось, улыбалось всем своим просвещенным существом.
Тимофей еще раз оглядел обстановку комнаты, в которой находился; еще раз его глаза свершили путь, похожий на синусоиду, еще больше удивления выступило в них. Тут он и услышал жизнь: шорох Садового, вздохи подъездов, и будто только сейчас постиг ее тайный замысел: двигаться, танцевать, создавать ритм. И даже вот эта букашка, неслышно свершающая свой путь, – куда? зачем? – и только сам себе он казался – самое живое из всех живых – существом совершенно мертвым. Только глаза, наверное, отражали, собирали остатки света, смешав на палитре сетчатки редкие отблески вечера.
И вдруг краем глаза увидел, как выплыла, взметнулась из серого, вспененного быстрым ветром облака луна с размытыми краями, исполненная наливающейся силы, и, взъерошив макушку тополя, стремительно протекла по восходящей дуге за соседний дом в неразличимые высоты, оставив только свет, и свет этот поверг все различимое в такую таинственность, из которой не было исхода.
Его обескураженный взгляд, блуждавший в потемках, напал на черный прямоугольник, лежавший на столе. Тимофей долго не мог понять, что это за предмет, но ему не хотелось протянуть руку, чтобы выяснить это. Довольно долго он сидел и задумчиво глядел на этот непонятный прямоугольник, но потом все же подвинулся и нащупал лендриновую тетрадку. Он включил свет, раскрыл ее на первой странице, где была карта, и с жадностью на нее уставился, словно бы надеясь, что, расшифровав ее, он получит ответы сразу на многие, если не на все, свои вопросы. Только теперь он обратил внимание, что обозначения эти образовывали как бы треугольник, на вершине которого стоял разъезд «Терпение». Форт «Безмятежность» занимал нижний правый угол, а крепость Сомнения – нижний левый.
И размышления о возможных путях захватили его. Можно ли было попасть в форт Безмятежности прямо из крепости Сомнения, или же путь этот пролегал исключительно через разъезд Терпения? И каково вообще было направление движения: из форта в крепость или наоборот? Или путешествия эти возможно было совершать в обе стороны, если картограф вообще предполагал здесь какое-либо движение? Или, быть может, полагалось пребывать на разъезде и с его высот хладнокровно озирать обе возможности бытия. Теперь он мог делать смелые гипотезы – то, чего никак не мог в обычном состоянии, – и был волен делать с ними все, что будет ему угодно.
Казалось бы, карта и обозначения на ней допускали исключительно аллегорическое толкование, однако наступали минуты, когда они проступали в своем незыблемом смысле. И когда Тимофей начинал об этом думать, просто отказывался верить в то, что ни этих названий, ни этих вершин, ни рек, текущих в ущельях, не существует в действительности, а есть они только на этой пожелтевшей странице офицерского блокнота. Иногда даже Тимофей открывал атлас и подолгу разглядывал незнакомые страны, стараясь применить свою находку к их пространствам. Но занятие это было пустое. Однако и сама эта желтизна страницы, и дата, поставленная в ее углу, и многозначительная вязь последующих страниц как будто создавали карте ценз времени, которым исключалась всякая аллегория. И ему не раз приходило в голову, что даже если тетрадкины кроки – только фантомы сознания, то всемогущее время – если придет оно – преосуществит слова, написанные химическим карандашом, в настоящие горы, реки и населенные пункты. «А то, – думал он, – страну эту и вовсе нельзя найти, а она сама может открыться».
Да и как можно было открыть то, что уже было открыто? Кто-то же дал ей названия, обозначил ее границы. Кто-то уже любовался ее закатами, пропадал в ее трущобах. Кто-то же унес туда свой страх и развеял его ее ветрами, кто-то внес туда свою надежду, и она сбылась, когда, казалось, наступил конец терпению. Кто-то же обрел безмятежность в согласии с теми юридическими нормами, которые там приняты. Но все же ему не давала покоя мысль, что, возможно, в руки к нему попало такое сокровище, за которое отдают полцарства. В океане остров, на острове дуб, на дубе ларец, в ларце шкатулка, в шкатулке яйцо, а в яйце… Вот это-то слово никак не давалось Тимофею.
Казалось бы, можно было попытаться прочесть текст, который шел за картой, и среди этих убористых слов найти секрет загадочной топонимии. Но именно этого делать Тимофей не хотел. Более того, он боялся проникнуть в чужую, конченную уже жизнь, боялся времени, которое войдет в него и расплющит изнутри, своей тоской выгладит душу, заставит думать и сопереживать и тратить себя.
И чем больше он думал и чем дольше смотрел на тетрадку, тем отчетливее ему становилось ясно, что записи в тетрадке сделаны ребенком. Эта мысль была единственная, которая мирила его с существованием последующих записей, однако само их уверенное, искушенное начертание восставало против его трусливой версии.
Отчаявшись в конце концов остановиться на чем-либо определенном, Тимофей оделся, сунул в сумку тетрадку и отправился коротать вечер к Галкину.
* * *
В этот день Галкин рано пришел с работы. Утром позвонил его товарищ с факультета и рассказал, что вчера вечером глава администрации президента встречался с историками, чтобы обсудить с ними варианты национальной идеи. Галкин попросил список приглашенных, так как сразу решил написать об этом статью. В списке он узнавал знакомые имена своих преподавателей. Не знал он только какого-то академика Прилуцкого. С одной стороны, он хорошо понимал, что национальная идея может являться только результатом уже сложившегося мироощущения. Нынешнее же мироощущение соотечественников Галкина было таково, что допускало только идеи о хлебе насущном. Поэтому попытки беспомощной власти производить себя то от Рюрика, то от Петра Великого вызывали у Галкина презрительную усмешку. С другой стороны, разве не идеи правят миром, и в этом смысле идею действительно можно придумать и утвердить примерно по тому же принципу, по которому несколько лет назад назначали миллиардеров.
То обстоятельство, что идеологи изо всех сил пытались перебросить навесной мост – этакий второй этаж истории – с бакинских нефтяных полей 1913 года сразу в Беловежскую Пущу 1991-го, придавало сегодняшнему дню известную иронию. Но тот, кто доверчиво ступал на этот мост, то и дело проваливался то в 29-й, в 37, 39, 45, 61, то в 64-й, и в общем-то в абсолютно любой из накрытых этой конструкцией год можно было провалиться. Более того, у каждого был здесь свой собственный год, а у многих и по два, и получалось так, что эти последние провели под мостом всю свою жизнь, как какие-нибудь парижские клошары. Тех же, кому в простоте душевной удавалось достичь по нему года 91-го и выбраться-таки на столбовую дорогу к светлому будущему, подстерегали две огромные зловонные лужи 93-го и 96-го и котлован 98-го, а дальше над путниками смыкалась чаща, в которой двуглавые орлы отнюдь не водились. Ничего не оставалось делать, как спасаться под трехцветной сенью национального флага, но многие неприятные факты заставляли давать этим цветам совсем иные толкования, чем во время оно имел в виду царь Петр со товарищи.
Правда, под этим бело-сине-красным полотнищем начинали свой «Ледяной» поход за «единую и неделимую» генералы Алексеев и Корнилов. «Единая и неделимая» – тот же девиз на программном альбоме современной партии «Един-ство». Но: под трехцветным флагом на стороне нацистов воевала РОА. Национальная идея в России всегда была религиозна. Но: в настоящее время церковь отделена от государства. Нации в последние годы сполна воспользовались своим правом на самоопределение. Но: насколько в новые времена тождественны понятия идеи национальной и идеи государственной. Либерализм в России должен иметь свою собственную физиономию. Но: традиционно считается, что либерализм с патриотизмом диаметрально противоположные вещи.
Эти противоречия, которые Галкин не только видел, но и сам извлекал на свет божий, ничуть его не смущали: для него они были просто волнами, на гребне которых он, как серфингист, должен был проскользнуть и не дать себя опрокинуть ни одной из них.
Сила жизни, ощущение нерастраченной молодости некогда – не так давно, совсем еще недавно, – рождали в нем убеждение, что именно он и есть Фортинбрас, вернувшийся из далекого похода, чтобы устроить и образовать свое царство на извечных развалинах Гамлетовской вотчины. Ощущения эти относились смутно к неким предощущениям, которые время вымывало, как вымывает ничем не сдерживаемая речная вода могилы старых кладбищ, раскинутых по ее берегам. Все казалось, что будущее есть и вот-вот начнется какая-то все еще плохо понимаемая, но настоящая жизнь. Но время шло, а жизнь, эта мифическая настоящая жизнь, все не наступала, а текла себе другая: самая простая, обыкновенная и привычная. И исподволь пришло сознание, что царство принадлежит другим и строится и образовывается по совершенно немыслимым, трагическим законам. И шум победы раздается все дальше в стороне, все дальше и дальше за стенами вырастающих вокруг таких же растерянных, копошащихся людей.
Он достал с полки справочник, и оттуда ему на колени упала небольшая фотографическая черно-белая карточка.
«Россия по-прежнему огромна и неоднородна. Не все жители этой обширной территории имеют одинаковое происхождение, но это не делает нацию, как иногда полагают недоброжелатели, простым скоплением разных народов и народностей», – написал он, зачем-то подул на лист бумаги и снова взялся за карточку и этим как будто уронил в прошлое целый клубок воспоминаний.
Было тихо в квартире. Внутренность ее от вечерних тягучих звуков мокрой улицы заграждали плотные шторы. Он долго смотрел на себя, с сожалением думая о том, что этот располневший человек с «кадетской» бородкой совсем не похож на солдата, смотрящего в свое будущее с этой небольшой черно-белой фотографии. «Что я пишу? – будто очнувшись, спросил себя он. – Что я делаю?»
Он вспомнил, как в первый раз увидел бегущие по облаку гигантские фигуры. На самом деле по хребту бежали афганцы, и их увеличенные во много раз тени лучи заходящего солнца проецировали на облака.
В ушах у него словно бы затрещал стремительный шорох эфира: «Стоход, Стоход, ответьте Девяточке…» Засквозили знакомые голоса: всегда обиженный, недовольный голос лейтенанта Балыкова и в ответ ему чуть ироничный, спокойный голос комбата: «По-онял, понял тебя, сам полез туда, сам и выбирайся».
Все-все он, оказывается, помнил, что случалось в этот последний для него день, и будет помнить всегда: и как они уходили, как несли на плащ-палатке раненного в ногу Сергеенко, и весь мучительный спуск, когда у него уже начинали подворачиваться от слабости ноги, он думал только о том, что делать с порвавшимся левым кроссовком, а внизу у полотняного клуба встретил прапорщика Семенова из строевой части, и тот просто сказал: «Галкин, завтра домой». Как бегал, подписывал документы, а замполита не было, уехал в Джелалабад в штаб бригады, и как предложил подписать за замполита капитан Проконич, и Галкин даже заулыбался, когда вспомнил, как, усомнившись в его полномочиях, неосторожно спросил капитана: «А вы имеете право?», а капитан посмотрел на него устало и многозначительно ответил, будто сильными умелыми ударами забил подряд несколько гвоздей в гроб благоразумия: «Кто воевал – имеет право у стойки бара отдохнуть…»
И как всю ночь смотрел на черные вислые плечи Хиндураджа, на парус неба, дырявый от звезд. Как утром взвинтился в небо пропахший отработанным керосином вертолет, как стекала в левых иллюминаторах темная теневая сторона хребта, и только стальная ленточка Кунара вилась у его черных подножий, а потом машина поднялась еще выше и развернулась, зачерпнув открытым бортом солнечного неба. Как фигурки на плацу, махавшие кто панамой, кто кепи, кто беретом, становились все меньше и меньше, превращаясь в какие-то черные шевелящиеся точки. Как на глазах у него выступили слезы от радости, что все закончилось, и от жалости и любви к этим маленьким фигуркам, оставшимся внизу, которых он никогда за собой не подозревал…
А потом аэропорт в Ташкенте… Собачий лай из-за двери. За два года он умудрился забыть, что у него есть собака…
С тех пор он никогда никуда больше не возвращался. Воспоминание это внезапно сделалось до такой степени осязаемым, что у него задрожали руки. Он подошел к окну и стал смотреть во двор.
И ему показалось, что ничего лучше не было больше в его жизни.
* * *
Галкин долго еще стоял у окна. Он видел, как какой-то человек со смутно знакомой фигурой решительно шагал к его подъезду. «На Тимофея как похож», – машинально отметил он, и тут же раздался сигнал телефона.
– Дома, заходи, – ответил Галкин и с неохотой отошел от окна. Он выключил компьютер, поставил чайник и сунул фотографию между книг.
– Ты ее теперь вместо паспорта с собой таскаешь? – хмуро спросил он, увидев в руках у Тимофея знакомую тетрадку.
Они сели за стол и молча уставились на карту.
– Это ведь могло быть аллегорическое название, – заметил Тимофей.
– Ну, если аллегорическое, тогда в облаках его ищи. – И он опять увидел, как бегут по небу, в белых подушках облаков, гигантские фигуры, и ему стало досадно, что пришел Тимофей и нарушил его воспоминание. – Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья, и навсегда из списков части исчезнут наши имена, – продекламировал он, засмеялся и спросил с беспокойством, заметив, что Тимофей зорко оглядывает стены кухни:
– Ты что удумал?
– Ничего страшного. В коттаб сыграем? – предложил он.
– Как это? – буркнул Галкин.
– Ну-ка, назови женское имя какое-нибудь. Все равно какое.
– Ну, Людмила Ивановна, – сказал Галкин.
Рука Тимофея с рюмкой застыла в воздухе.
– А попроще что-нибудь? – сказал он, скептически поглядев на Галкина.
– Кристина, – сказал Галкин.
– Эк тебя заносит, – покачал головой Тимофей.
Галкин немного подумал.
– Тогда Маша, – произнес наконец он и накрыл собственное слово таким вздохом, будто это грустил и сомневался не человек, а кит, изгнанный сразу из всех океанов.
– Что ж, пусть будет Маша, – согласился Тимофей.
Капля угодила точно в лицо коннетаблю Бертрану и, задержавшись на нем на мгновение, поехала вниз, размазывая себя по стеклу.
– Смотри ты, – удивленно заметил Галкин, – не в бровь, а в глаз.
Оба они наблюдали, как коньячная капля не спеша стекала вниз, но едва до белой рамки оставался ей какой-нибудь сантиметр, Галкин с проворством кота сорвался с места, схватил губку и молниеносным движением остановил ее сползание к рамке. Тимофей покачал головой.
– Ишь ты, Ма-аша… – передразнил он Галкина. – Что ж. В музеях легче переносится бренность надежд.
Но Галкин его не слушал. В ушах у него еще звучал горный ветер, и мысль его витала в трущобах Азии.
– Предлагаю обмен, – сказал наконец он тоном, не предполагающим отказа. – Ты мне оставляешь для расшифровки эти записки, а я, так и быть, уступаю тебе черепок. Греческая буква «кси», которая на нем, приносит счастье. Тебе нужно счастье?
– Да пожалуйста, – легко согласился Тимофей. – Счастье так счастье.
Но черепка не тронул.
* * *
Когда зазвучал сигнал телефона, работал телевизор и Илья не без внутреннего какого-то стыда смотрел, как опереточный донской атаман с офицерским Георгием на выпуклой груди прогуливается по набережной Дрины в толпе есаулов и раздает интервью. «Все. Войско уже в походе», – с неброским достоинством заверил атаман корреспондентов и телезрителей, и Илья взял трубку.
– Где ты взяла телефон? – судорожно сглотнув, спросил он, но снова тут же охрип от напряжения.
– Тима дал, – сказала она. – Надо встретиться.
– Надо встретиться? – тупо переспросил он. – Да, да, понял, понятно: надо встретиться.
И странен был ее голос – знакомый и несущий в себе время. Нельзя сказать, чтобы он ждал этого голоса, нельзя сказать, что уже забыл его ждать, нельзя сказать, что и не ждал, – гадать об этом было действительно бессмысленно, даже если вы и выдающийся фантазер. Просто опять, как и при смерти Кирилла Евгеньевича, его поразила простота и будничность значительного события. И если это было так просто, почему тогда надо было ждать этого так долго?
И все же глодало его сомнение, правильно ли он сделал, что согласился. Но такие решения, как правило, принимаются не нами, и он это чувствовал. Чувствовал и то, что у него не достало бы сил поступить иначе, и не обманывал себя долго. Весь день он провел как в лихорадке. С работы уехал на час раньше, выпил две чашки ужасно крепкого кофе в подвале на Никитской и не отрывал глаз от часов. Времени было навалом, нужно было уминать его, укладывать секунда к секунде, словно вещи, не лезущие в переполненную сумку. Он оставил машину и побрел в глубь переулков, мимо маленькой белой церковки со стеклянными дверями вышел к бурому костелу, осененному парой древних тополей. Каждая мелочь западала в сознание, лихорадочно и неотвязно привлекала внимание, как часто бывает в минуты сильнейшей рассеянности.
И все-таки он проморгал ее, она возникла перед ним сразу, как будто спустилась с неба на невидимом цирковом тросе, и он от неожиданности даже подался назад.
– Ты, может быть, ждешь от меня чего-то, – начал Илья.
– Нет, – поспешно сказала она, – я ничего от тебя не жду.
Получилось еще глупее, чем он предполагал.
– Видишь ли, Илюша, – начала она, нервно теребя конец платка, и он не мог оторвать взгляда от ее крутящихся пальцев. – Муж немного запутался. Знаешь, эти бега… Лошадиная просто страна… Помешаны на этих скачках… Я ко многим обращалась. Ничего не получается.
В последние годы Илье лучше удавалось владеть собой. Ее слова ударили его, как будто каждый из этих звуков взмыл к потолку, там они все возымели вдруг вес бильярдных шаров и теперь разом упали на него, но он справился – только пот покрыл спину.
– Сколько надо? – спросил он.
Она посмотрела на него несколько испуганно.
– Немного, – сказала она поспешно и тут же поправилась: – Не так много. Пятнадцать тысяч.
– Пятнадцать тысяч, – повторил он за ней. Около семи было у него дома. Он тут же набрал какой-то номер. Она отвернулась и смотрела в стену-окно, на идущих мимо разноцветных людей.
– Долго еще будешь? – сказал кому-то Илья в трубку. – Я сейчас заеду минут на пять.
Выключив телефон, он молчал. Она повернула лицо и тоже напряженно молчала, ждала, что он скажет.
– Здесь недалеко, – сказал он. – Заедем на пять минут.
Она согласно кивнула и достала из сумочки зеркальце. Он подозвал официантку и расплатился по счету. Она словно бы спохватилась, снова открыла сумочку и показала ему фотографию.
– Забавные, правда?
– Что ж… Цитируя небезызвестного тебе Галкина, скажу так: дети как дети.
– Кстати, как он? – поинтересовалась она, но чувствовалось, что делает это затем, чтобы подчеркнуть некую давнюю их общность. – Не женился?
– А надо обязательно жениться? – отозвался он, усмехнувшись.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.