Текст книги "Крепость сомнения"
Автор книги: Антон Уткин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)
– А вот я тебе что покажу, – пробормотал Галкин, вскочил на стул и полез на полку, задел свернутые трубками карты, грудой лежавшие на ней, и оттуда низвергнулся целый ливень картонок, тускло звякнула продавленная медь туркменского кувшина, босфорские монеты сплясали у ног Тимофея дружным коллективом, а прямо ему на колени упал какой-то невесомый глиняный лепесток – обломок чернофигурного сосуда, на котором можно было различить женскую головку в греческий профиль, а под ней сохранилось начертание первой буквы слова, давно рассыпавшегося в прах.
Галкин слез со стула и увидел, что рядом с бутылкой явилась черная лендриновая тетрадка.
– А это что? – поинтересовался Галкин, взяв ее в руки и перелистнув несколько страниц.
– Не знаю, – пожал плечами Тимофей. – Что-то написано. Инструкция, как найти золото Колчака, – усмехнулся он.
– Что же ты такой нелюбопытный? – с упреком сказал Галкин.
– Какой есть, – огрызнулся Тимофей. – Давай скажи свое слово, – призвал он Галкина, положив ладонь на обложку, словно давая клятву не разглашать ее содержимое, если удастся его понять.
– Скажу, если оно у меня есть, – согласился Галкин, беря в руки тетрадку. – Что же это такое? – спросил он, перелистывая пустые листы. – Остров сокровищ какой-то.
– Да вроде того, – подтвердил Тимофей. – Остров сокровищ, где живет Синяя птица.
– Синяя птица, – повторил Галкин без выражения. – Названия какие-то странные: «Крепость Сомнения», форт как?.. «Без-мя-теж-ность», – разобрал он, наклонив голову. – Насколько помню, форт в России был только один – Александровский, на Каспийском море со стороны Туркмении. Я там был, кстати. Ну, еще форт Росс был в Калифорнии, но это… Да он и сейчас есть, по-моему.
Лампа была выведена из своей задумчивости и, как корабельный прожектор, строго уставилась на восточное побережье Каспия, ужаленное Александровским фортом.
– Погоди, – вспомнил Галкин, – есть ведь еще мыс Терпения и залив Терпения на Сахалине.
Тимофей отрицательно поводил головой.
– Где ты взял тетрадку эту? – спросил Галкин и придал лампе ее обычное отстраненное положение обиженного ребенка, на которого не обращают внимания поссорившиеся родители.
октябрь 1994
В Сухуми Тимофей спустился, когда сумерки поздней осени вяли над стылым морем. Волны, налитые недоброй свинцовой силой, угрюмо били в бетонный парапет. Пугливо скользили по глянцу мандариновых листьев фары запоздалых маршрутных такси – старых перегруженных «РАФов», едва не цепляющих днищами асфальт. Лучи их фар, длинные и острые, как стилеты, освещали редких прохожих, пугливо жавшихся к развалинам.
С трудом он нашел улицу, на которой жил его университетский друг Инал. Сам Инал был по делам в Очамчире, но пожилая неразговорчивая абхазка, следившая за домом, была предупреждена и устроила Тимофея.
Утром он пошел бродить по городу. Два дня назад он видел его с большой высоты. На покрытой инеем траве полукругом стояли мертвые ацангуары – жилища мифических пастухов, – глухой поток, выходящий из недр горы, сбрасывал по ступеням каменных глыб ледяную воду, и шум его напоминал шум автомобильной дороги, и влекла себя по небу полная белая луна, а потом размытым красным пятном сползала за черный хребет, и далеко внизу плоский город пылал у плоского края земли.
А сейчас он был уже внутри этого города, и на изломанных голых ветках во дворах его оранжевыми шарами висела тяжелая хурма. Женщины, как черные птицы, стояли в очереди за хлебом, и их молчание было страшно, и жутки были петли этой черной очереди.
На здании бывшего Верховного Совета, каждое окно которого смотрело обожженной черной дырой, красовалась надпись красной масляной краской: «Первая Кубанская сотня 1993 год», рядом стоял сгоревший БРДМ, и асфальт шелушился гильзами, и ноги шаркали по ним, как по нападавшим осенним листьям. Дома через один стояли или сожженные, без рам и дверей, или просто брошенные, и ветер сновал в открытых окнах.
Свернув на какую-то улицу, Тимофей набрел на здание республиканской библиотеки. Некоторые окна там были заставлены картоном, в одном гулял ветер, некоторые каким-то чудом остались целы и приглушенно отражали разрушенный мир. На фасаде зияли два здоровенных отверстия, видимо, от танковых снарядов. Груды книг, перепаханные огнем, лежали прямо на асфальте, у широкой лестницы, ведущей к входным дверям. Некоторые посверкивали тусклым золотом роскошных дореволюционных переплетов. Тимофей слышал, что в библиотеке хранилась коллекция герцога Ольденбургского, имевшего огромное поместье в Гаграх. Постояв над книгами, Тимофей присел и стал ковыряться в этих беспорядочных кучах. Вокруг не было ни души, и только тощая серая собака зигзагами мерила улицу, перебегая с одного тротуара на противоположный.
В руки его попала черная лендриновая тетрадка. От огня она совсем не пострадала. Это была полевая офицерская книжка, каких в русской армии в мировую войну ходили тысячи. Стандартная книжка, выпущенная Березовским – официальным поставщиком Императорских военно-учебных заведений. На первой странице синим химическим карандашом была проставлена дата: «1916».
Поколебавшись, Тимофей сунул тетрадь в боковой карман рюкзака.
* * *
Спустя два часа они с Иналом сидели на набережной в единственном работающем подобии кафе, покрытом маскировочной сетью, и ковыряли гнутыми вилками тощих цыплят, похожих на перепелок. Было видно, что Иналу не хочется говорить о главном. Но Тимофей терпеливо ждал.
– Он не в бою погиб? – спросил наконец он.
– Нет, – ответил Инал, глядя в море, – не в бою. – Спина его была прямая, как спинка железного стула.
– Слушай, – сказал Тимофей после непродолжительного молчания. – Не знаешь, что это может быть такое?
Инал пролистал лендриновую тетрадку и пожал плечами.
– В наших горах таких названий нет, – добавил он, задержав свой взгляд на первой странице, где была начертана карта. – Может, знаешь, шифр какой? – предположил он.
– Дзидзигури живым в землю закопали? – спросил Тимофей, убирая тетрадку в карман рюкзака.
– Ну кто тебе сказал? – обиделся Инал, помолчал, потом зло спросил: – А ты знаешь, что они с нами делали?
– Не знаю, – хмуро ответил Тимофей.
– Лучше тебе не знать.
С гор сползли тяжелые тучи, волочившиеся по хребтам как лавины, и стали выбрасывать в серый воздух мягкие, мокрые, бесформенные хлопья. Скоро снег посыпал густо. Инал удивленно посмотрел на падающий снег и сказал:
– Это очень редко бывает, чтобы снег в такое время шел.
Тент защищал их от снега, и они наблюдали, как он ложится на набережную, обводя под ним серый квадрат сухого асфальта.
– Понимаешь, – заговорил наконец он, поморщившись, – там как было? Он же у Басаева был в отряде. Они когда Гагру взяли, стояли в одном там пансионате бывшем. Короче, он автомат оставил свой, ушел куда-то. А кабардинец один взял автомат.
– Зачем?
– Зачем? Да кто его знает? Ну, взял подержать. Оружия совсем мало было, с дробовиками стояли. Вот он и взял, короче. Шурик ему сказал, чтобы отдал. А тот выстрелил. Под кайфом был. Его потом, кабардинца этого, расстреляли там же. – Инал вздохнул и посмотрел на море. – Если бы наши ребята были, такого бы не случилось.
Подавленный услышанным, Тимофей тоже смотрел на море. Серые барашки делали его похожим на седое руно. Когда-то – очень-очень давно – к этому берегу приплыли аргонавты. А возничие Кастора и Поллукса попали здесь в беду и никогда больше не вернулись в Грецию.
Инал проводил Тимофея до маршрутки. Снег завалил перевал, и длинная колонна разномастных машин, ооновских джипов, изогнувшись, как искривленный позвоночник, застыла в ожидании. На склонах там и сям под шкурой снега горели оранжевые шарики мандарин. Из одной машины вылез темнокожий офицер с шевроном Бангладеш на рукаве. На его коричневом лице застыла растерянность, и встретившись взглядом с Тимофеем, он как-то виновато улыбнулся. Он тоже был похож на засыпанный снегом мандарин. Наверное, так чувствует себя плод авокадо, занесенный на фруктовый лоток куда-нибудь под Рейкьявик.
январь 1999
Николай считался человеком редкой ответственности. Работу свою он в общем любил. Но наступал час, когда усталость и безразличие вступали в свои права с безоговорочностью времени суток. Тогда он откладывал все и пропадал в кабачках и подвальчиках, окружавших его редакцию.
Никогда не было у него мечты. Когда он был ребенком, мечтал об игрушечной немецкой железной дороге; когда пошел в армию, мечтал вернуться домой; когда стал журналистом, мечтал стать главным редактором газеты. Но все это были мечты, обыкновенные в потоке жизни. Какой-то одной всепоглощающей у него не было. Но когда он услышал про академиков, такая мечта стала рождаться. Это и не была мечта в точном смысле слова. Это было сознание того, что где-то протекает какая-то настоящая подлинная жизнь, и он стал испытывать нарастающее чувство покоя и уверенности.
Он все еще не мог согласиться с тем – потому что ему не хотелось в это верить, – что бдения Нила Сорского, муки Аваакума, нерчинские зимы декабристов служили лишь тому подобию жизни, которое бесстыдно разворачивалось на московских улицах; дикой казалась мысль, что красные и белые с необыкновенным ожесточением три года оспаривали друг у друга Россию только лишь для того, чтобы всего-то через семьдесят лет какой-нибудь Акакий Расторгуев, ничего не знающий и не желающий знать ни о тех, ни о других, кушал лобстеров под аккомпанемент квартета выпускников консерватории, и эти ритуальные поедания объявлялись бы телевизионными «кулинарами» вершиной человеческой цивилизации и освящались в этом качестве гламурным перезвоном свежевосстановленных церквей.
И он задавал себе вопрос: а кто, собственно, самозабвенно страдает за идею в наши дни? И что это за идея? И если никто, то что тогда поддерживает мироздание и позволяет времени идти?
Академики в его глазах приобрели значение семи праведников, позволяющих стоять городам; мысли о них стали для него тем, чем для раненого в тылу служит сознание прочности фронта, – чем вообще в сомнительных обстоятельствах для спящих людей является уверенность, что кто-то бодрствует, имея в виду и их безопасность тоже.
Как-то в редакции ему на глаза попался обрывок бумаги с несколькими словами, чудесным образом заключавшими в себе то, о чем и он мог кое-что рассказать. «Некоторые сказки отдаленного времени, – было написано там крупным размашистым почерком, – кажутся нам хрустальными призраками. Их нет, но до них можно дотронуться. Они не существуют, но осколки их жалят сердце. Нам хочется верить их непосредственной робости, чтобы подвергнуть сомнению позор настоящего». Кто это написал и зачем, дознаться было не просто, и Николай и не пытался делать этого, но стал смотреть на своих сослуживцев несколько иначе, чем прежде, стараясь угадать среди них неведомого единомышленника. Сознание того, что есть некто, испытывающий ощущение, выраженное этими словами, рассеивало одиночество Николая и тем самым придавало ему бодрости.
Он думал об академиках и так и эдак, думал с фантазией, виртуозно. «Нет, они знают какую-то тайну», – тоскливо думал он. Эта мысль сосала его мозг. Уже несколько раз он выдумывал себе командировки, но всякий раз они срывались по непредвиденным причинам. И когда все вокруг теряло присущие краски, эта мысль наполняла его: незлобивый приют праведности, пресветлое царство пресвитера Иоанна, вечно блуждающее, вечно ускользающее, чудесная страна грез и затаенных мечтаний.
И тогда его тоже охватывало желание уйти и владело им безраздельно. Он мечтал найти себя прежнего, стать самим собой. И хотя он не сумел бы, наверное, внятно отдать себе отчет, каким же было то, что утеряно, горечь утраты постоянно напоминала о себе. В одно и то же время он и был самим собой, и отчетливо понимал, что где-то и когда-то утрачено нечто такое, без чего жизнь потерялась сама. Где и когда это случилось, было уже не разобрать. Внешне его жизнь была устроена, но полноты ее не хватало, и ощущение дискомфорта, постепенно усиливаясь, обещало окраситься в более трагические тона. Отныне он был уверен, что стоит ему добраться до академиков, как они, эти мудрые люди, так круто повернувшие свои жизни к какой-то одной им ведомой истине, откроют ему свою великую тайну и он, посвященный, заживет, осиянный новым светом и новым смыслом. И он исподволь стал готовиться к этому паломничеству.
Пятого января он ехал в полдень по Рублевскому шоссе на встречу с владельцем газеты. Ему предстоял разговор о ее реконструкции, которой владелец, в немного тревожном ожидании грядущих президентских выборов, загодя намеревался упредить возможные упреки в политической неблагонадежности. Служебный «Ниссан», то и дело тыкаясь своей самодовольной мордой в кокетливо приподнятую задницу миниатюрного «Рено», медленно полз в череде других машин. Впереди была пробка, справа были дома, а слева бесконечно тянулся серый забор Кремлевской больницы, и по неширокой полосе между забором и шоссе, поросшей березами, ехал на лыжах какой-то человек. Уже стали впереди видны среди приземистых сосен, запудренных инеем, зеленые и бордовые крыши поселка. Кто-то ему говорил, что когда-то на этом месте была деревня. Лыжник нырял в лощинки, мелькала среди стволов его красная спортивная шапка с какой-то синей надписью. «Ниссан» толчками то догонял его и равнялся с ним, то вырывался вперед. Невольно глядя на этого беспечного лыжника, Николай испытал сложное чувство зависти и неприязни. Вот едет, думал он, беспечный человек. Интересно, читал он утром мою газету? Нет, наверное не читал. Значит, он не знает о том, что Хлестакович сказал в Думе, не знает о том, что Украина опять подняла транзитные пошлины на газ, ничего не знает. И ему захотелось выйти из машины, броситься к этому человеку, остановить, хорошенько тряхнуть его и сказать: «Нельзя газет не читать. Помните, что говорил Остап Бендер про тех, кто газет не читает? Убивал бы таких Остап».
Он вспомнил, что послезавтра ему надо ехать к банкирше на интервью, и мучительно поморщился. Он знал наперед все, что и как там будет, в белой усыпальнице, переделанной из дворянского гнезда. «Расскажет, что не катается на горных лыжах, потому что не хочет быть такой, как все. Оригинально. Зато полюбила сафари. А что, это неплохо. Натурально. В стиле старика Хэма. Замочить пару львов и жирафа, а потом сидеть в розовой саванне и думать словом «благостно»… Злой я», – подумал Николай и тут же спохватился, что ничего еще не готово для ежегодной поездки на дачу. Он стал соображать, не отвлекут ли его какие-нибудь непредвиденные дела, какие необходимо сделать покупки, где встретиться с Ивановой и Петькой, у которых не было машины, и как бы не забыть позвонить Галкину, чтобы тот, в свою очередь, не забыл о своем намерении провести Рождество вместе. И все это сплело в его голове какой-то «неуплетаемый» клубок мыслей, и эта тягостная езда все длилась, водитель делал маневры, солнечный мороз снаружи рассеивал сивые выхлопы, и Николай все держал лыжника в зрачках, словно бы хотел попробовать взглядом заставить того устыдиться своего неведения. Но человек никак не реагировал: все так же легко выбрасывал палки, ударял ими о снег и скользил вперед и вперед между пегих берез.
Он посмотрел налево и увидел тот самый «Рено», который теперь шел в соседнем ряду. За рулем сидела молодая женщина в норковой шубке. Голова ее не поворачивалась ни на один градус ни вправо ни влево. На лице ее было нарисовано злое нетерпение, какая-то недобрая решимость, глаза словно бы покусывали впереди стоящие машины. «А хорошенькая», – вяло подумал Николай. Она, так же как и лыжник, оставалась безучастна под взглядом Николая. Тогда он вздохнул, отвернулся и тоже стал смотреть только перед собой. В этот момент лыжник скользнул по склону и пропал, как парашютист, оторвавшийся от борта самолета.
* * *
Самолет прилетел, когда над Москвой еще клубилась туманная утренняя каша, и город смешивал свое тяжелое теплое дыхание с дыханием января. Но после обеда прошел мягкий чистый снег, а потом небо распахнулось, празднично вызвездило, как если бы сама природа вознамерилась напомнить горожанам о чем-то важном.
– Сегодня же Рождество! Ночь перед Рождеством, – вспомнил Илья. – Сегодня гадать надо. Ты гадала когда-нибудь на Рождество?
– Как Наташа Ростова? – весело-иронично спросила она.
– Ну не одна же Наташа гадала, – возмутился он. – Что мы все привыкли мерить этими литературными персонажами. Честное слово, их никогда не было, но они живее всех живых.
– Ты уже хочешь от меня избавиться? – рассмеялась она.
Но эта мысль, которая казалось ему забавной, не оставляла его.
– Увидишь сегодня своего суженого-ряженого, – сказал он шутливо.
Аля потянулась, повернулась, поцеловала его в плечо, положила на него голову и сказала:
– Я и так его вижу.
Илья ждал, пока она заснет, чтобы освободить руку, но дрема с него слетела. Лежать ему было удобно и покойно. В промежуток между не до конца задернутых штор снег забрасывал в комнату свет, и глаза его давно освоились в этой белесой зимней темноте. Мысли скакали с пятого на десятое. Опять он думал, что в этом году пора бы уже открыть собственное дело. И как раз Самвел перешел из Мосгордумы в комитет по рекламе при правительстве Москвы. «Вот уж поистине, – думал он, – не имей сто рублей, а имей сто друзей…» А деньги, если не хватит своих, можно взять у Константинова… Или у Лебедева… Прошедший сочельник и наступившая святая ночь настроили его на благодушный лад. Хотелось подумать о чем-то прекрасном, волшебном. Совсем недавно опять от кого-то он слышал про эту лавку «Халял». Что же это за лавка такая? Он умиротворенно, с нежностью посмотрел на Алю. В тишине слышалось ее тихое ровное дыхание.
– Мой муж, – сказала она негромко и таким голосом, будто отвечала на вопрос кого-то невидимого. Того, кто сейчас разговаривал с ней во сне.
«Вот уже и муж», – подумал Илья и усмехнулся про себя. Он затаил дыхание и долго лежал еще, вслушиваясь в темноту, всматриваясь в смутно различимый очерк ее губ. Но больше с них не слетело ни слова. Осторожно высвободив свою руку, он встал с кровати и пошел на кухню.
«Да полноте, о нем ли она сказала это?» – «Ну да, я был рядом, что же здесь удивительного?» – «О ком же еще могла она так сказать?» Но какой-то голос, нет, не голос, – что? что? – что-то, мысль, пришедшая изнутри, сказала ему твердо, непререкаемо: все уже известно, и он осознал, что перечить бесполезно.
И здесь, на кухне, сидя в кресле и глядя, как в окне течет и течет пестрядь идущего снега, он почувствовал себя таким маленьким и жалким, что едва сдержал рыдание, испытывая то ощущение бессилия и ужаса, которое раз уже посетило его на Якиманке, когда он возвращался от Феликса и Наташи. Тревога его нарастала. Опять явила себя какая-то сила, которой смешно и сопротивляться, которая даже не берет его в расчет, словно бы он не существо, наделенное способностью душевных движений, а шахматная фигура, которая и ходит-то не по-всякому, а строго определенным образом. И эта женщина, которая всего за несколько часов до этих слов так искренне, так доподлинно принадлежала ему, оказывается предназначенной другому. Кем? Кому? Этими невольно вырвавшимися словами ему словно бы открылась шкала времени, и он так ясно увидел на ней отведенное ему место и полную неспособность что-то здесь изменить, на что-то повлиять, что его охватило отчаяние, потом ярость, потом снова отчаяние. Он все сидел, не меняя положения, и смотрел, как летит вниз снег, и движение снежинок, как песчинки в песочных часах, безразлично отмеривают назначенное ему время в ее жизни, все больше сникая и смиряясь перед этим таинственным и неумолимым, чего он никак не мог объяснить.
За завтраком спросил ее, что она видела во сне. Она ответила, что не помнит.
– Тебя не видела, – со смехом сказала она. И совершенно не могла понять, что с ним творилось до обеда. – Что ты на меня так смотришь?
– Как? – Ему и хотелось поговорить об этом, и было страшно.
– Как будто подозреваешь в чем-то.
– Глупости, – сказал он нехотя, – в чем же мне тебя подозревать? Что ты говоришь? Да никак я не смотрю, – возразил он после недоверчивой настороженной паузы так убедительно, что Аля забыла об этом думать.
Но проходило время, и Аля опять ловила на себе этот одновременно испытующий и ушедший в себя взгляд. Он пытался взять себя в руки, принялся было смотреть какой-то новый, только что вышедший на dvd фильм, но то и дело серебряными молоточками выстукивали вопросы: кем? кому?
– Да что такое? Что с тобой случилось? – допытывалась она.
– Со мной ничего, – ответил он спокойно. – Это с тобой случилось. – Но объяснять не стал и свернул разговор на другое.
Эта неопределенность тянулась до пятого часа. Потом он отвез ее на радиостанцию, а сам поехал на дачу к Вере и Николаю повидать тех, кто там еще оставался. Одному ему было не по себе.
* * *
Компания, которая собралась на этот раз встретить Рождество на даче, была не большая, но и не маленькая. Николай с Верой приехали загодя, чтобы протопить дом и привести его в порядок. Следом приехали одноклассник Николая Андрей, которого все здесь по старой памяти называли Дрюня, и тоже одноклассница Люся Иванова со своим другом Петром, неунывающим, исполненным двусмысленного обаяния, обычно с охотой и не без удовольствия потакающим всем шуткам Тимофея. Петр, которого здесь называли Петруччо, когда-то учился на инженера, а теперь трудился на ниве офисной торговли, однако при каждом к тому случае не упускал заострить внимание собеседника на том, что нынешнее свое занятие не уважает и полностью находится под властью, – здесь он обычно воровато вел глаза в сторону Люси Ивановой, – непреоборимых обстоятельств жизни. Галкин до последнего момента не знал, сможет ли приехать или нет, но в конце концов все-таки приехал, принеся дыхание мороза и автомобильной пробки.
Уже в сумерках появились коллега Николая по газете Вика с мужем Аркадием, молодым математиком, который еще писал стихи и был на несколько лет моложе своей жены.
После обычных разговоров о том, как забита дорога, Николай по своему обыкновению завел речь о политике, которую тут же поддержали Вика с мужем Аркадием. В таких разговорах с недалекого времени Тимофей участия больше не принимал. Едва они начинались, он скучнел и даже не слушал, что говорится, потому что раз и навсегда знал, что будет сказано и какие доводы будут приведены. Обнаружив, что не хватает очень важной приправы к лобио, Вера послала его за ней в магазин, и он с облегчением отправился выполнять поручение. Когда он вернулся, Аркадий пересказывал содержание какой-то научно-популярной телевизионной передачи.
– Значит так, рассказываю в двух словах, – громко, чтобы все слышали, объявил Аркадий. – Опыт заключается в следующем. Взяли десять крыс, разбили по парам, получилось – сколько? – пять пар. Лапки каждой второй соединены с двумя педалями. Когда она жмет на одну из этих педалей, то испытывает сильнейшее чувственное удовольствие, ну, скажем, сродни оргазму, но при этом вторая крыса из этой пары мучается. Чтобы она перестала мучиться, первой крысе надо отпустить эту педаль и нажать вторую. Уж я не знаю, как там это все у них устроено, в смысле, педали эти.
– Ну, не важно, – сказал Николай.
– Одна педаль таким образом как-то там сопряжена в ее сознании с получением удовольствия, другая – с облегчением страданий другой крысы. То есть вот она жмет педаль удовольствия и его перманентно получает, а в это время ее напарница испытывает мучение. Если первая крыса отпускает педаль удовольствия и нажимает другую педаль, то вторая тут же перестает мучиться. Причем эта первая крыса, отпуская педаль удовольствия, не начинает сама мучиться, а просто переходит в нормальное состояние.
– Ну правильно, – перебил его Тимофей, – когда опохмеляешься, тоже ведь не для удовольствия, а только для того, чтобы перейти в нормальное состояние.
На него зашикали, и Аркадий продолжил:
– То есть для того чтобы обеим крысам перейти в нормальное состояние, одной из них необходимо отказаться от своего удовольствия. И вот только каждая пятая крыса, – победно заключил Аркадий, – отказалась от удовольствия в пользу другой крысы.
Все помолчали, как бы решая в уме, много это или мало – каждая пятая крыса – и что это может значить для человечества.
– Это нормально, – сказал наконец Петруччо. – Я вот слышал про другой эксперимент. Там вот в чем дело было. Взяли какую-то компанию, но не промышленную, а то ли консалтинговую, бумажную, в общем, и попытались понять, за счет чего она работает. И вот оказалось, что по-настоящему работает там только двадцать процентов, а остальные восемьдесят просто получают зарплату. То есть убери ты эти восемьдесят процентов – и компания продолжит работать как ни в чем не бывало. Но это еще не все. Когда действительно убрали восемьдесят процентов, то оставшиеся двадцать тотчас распределились в той же пропорции: из них, если считать их за сто, тут же выделились двадцать процентов, которые взвалили на себя всю работу, а оставшиеся восемьдесят расслабились. То же самое, в сущности, что и у этих твоих крыс.
– Да, – сказал Николай, – очень похоже. Это закон, наверное, такой. Если взять теперь те пять крыс, которые нажали, и повторить все снова, то, получается, кто-нибудь из них уже бы не нажал. – Он подвинул свою чашку к самовару и резко открыл краник, так что струя воды вырвалась и ударила о ее дно, разбрызгивая горячие капли.
– То есть, – сказал Аркадий, – одна пятая человечества всегда находится на передовых позициях, а остальные просто живут.
– Не просто, – поправил Галкин, уколов перстом эфир, – а в резерве главного командования.
– Темперамент рождает граждан, – заметил Аркадий.
– А вот и нет, – не согласился Николай. – В любом первобытном обществе все свободные были гражданами, а рабы имели такие права, какие нам только снятся. Попробывали бы они быть там не гражданами – сдохли бы в канаве. Организация общества была такая. Ну а у нас в современности граждане остаются в меньшинстве и в изоляции. Эдакие смешные чудаки, которые всем мешают. А у нас так вообще они становятся изгоями – вроде этих академиков, которые, как уверяет нас телевидение, ушли от государства жить первобытно. Спрос на них только в суровую годину. Тогда общество о них вспоминает, и они идут и защищают неграждан, сиречь население, чтобы те могли потом опять предаваться своим милым бытовым заботам и вытекающим из них удовольствиям. А смысл-то, как мы только что слышали, не в стремлении к удовольствию, а в отсутствии страданий.
– А если бы одна осталась, – спросила Иванова, – тогда что?
– Что? – удивленно повторил Тимофей, до этих пор задумчиво листавший прошлогодний номер «Вокруг света». Не только он, но и все не сразу поняли, что она спрашивает про крысу.
– А вот то, что в России сейчас ты видишь, на родине нашей прекрасной, на Руси Святой, то и было бы, – отвечал он, уже не вполне трезвый. – Сидит эта самая крыса и бесконечно кончает, а мы все ждем, когда же наконец она сдохнет или мы, чтобы больше этого не видеть.
– Да, – с примирительной печалью вздохнул Николай, – не наделена крыса свободой воли.
– Ну, во-первых, как мы только что слышали, наделена, – возразил Тимофей, – а во-вторых: просто, может, это ее выбор такой. Ее свободной воли. Так что нам… тпр-у-у… просто не повезло. Не та крыса осталась у кормила оргазма. – Он приподнял ближайшую бутылку и уставился на этикетку. – «Волшебная сила женьшеня с вами каждый день», – прочитал он девиз этой марки. – Хм. Хм-хм. Каждый день, – подчеркнул он, поставил бутылку на место и вздохнул. – Э-эх, и изменилась же Москва. За то и боролись, в землю ложились. Ну, может, не с любой стороны, но есть, есть выбор. И водочка семидесяти сортов, и рыбка – всего и не перечтешь. Но одно условие, как раньше в рекламе говорили, на заре демократии, одно условие, хи-хи. Хи-хи-хи. Мы же теперь господа. Это раньше, при царе-то горохе, одни дворяне там с адвокатами господами были. А теперь – все. Все господа-господа. Заслужил народ такую честь. Ах нет, вру: вояки только не господа. Товарищами остались. Чудаки. И удивляться нечему: тяжело там плюрализм прививается. Это ничего, что есть нечего – все же господами-то оно легче. Легше. Потому как достоинство блюдем. Может, я сирот вчера ограбил, по миру пустил, может, компаньона на тот свет спровадил, череп ему продырявил. Да мало ли чего? Может, из фонда благотворительного деньги на свой счет перевел. Я, понимаешь, рубашечку модную надел, гаврилочку повязал, мобильничком поигрываю, как кистенем. Я уважения к себе требую от государства этого. За руку-то, чай, не ловили? Ну и ладушки. Вот и будьте добры. Э-эх – одни ЖЭКи еще держатся. Там всем метлой в харю. Без разбора, так сказать, званий. Мы теперь как в Америке Латинской: там ведь как? Чуть усы отпустил – сразу или полковник, или доктор. Одни доктора с полковниками да чернь презренная. На ламах патлатых ездит лук полковникам продавать. Хоть и нищета, зато полковник. А с этого, спросим друг друга по чести, с этого полковника – чего взять? Полковнику, дело известное, никто ничего – ни-ни. Не пишет никто полковнику…
– Не слишком ли легко мы отказываемся от демократии? – как-то аккуратно, соблюдая достоинство каждым произнесенным звуком, проговорил Аркадий! – А как же Герцен? Разве мы не духовные наследники Грановского и Герцена? Разве забыта некрасовская формула «либерал-идеалист»? А сейчас либералами называют тех, у кого оказались большие деньги, и это, – Аркадий поднял палец кверху, будто слегка подпирая гибкое и податливое брюшко идеализма, – бо-о-ольшущая ошибка. Катастрофическая. Как тут в одной статье прочитал: э-э… «лично мы, не отягченные ни властью, ни капиталами, ищем сопряжения двух начал: идею сохранения великой России и идею свободного развития личности».
– Эк ты загибаешь, – усмехнулся Тимофей.
– Цитирую, – строго пояснил Аркадий.
– Неплохо сказано, – заметил Николай. – Только…
– Ну, с личностью понятно, – перебил его Петруччо. – А великая Россия нам зачем? Мы же за нее умирать не пойдем, только разве лекцию прочитаем в Женевском университете.
– Но мысль моя, не уставая, течет, в себе не отражая великих мира перемен, – монотонным голосом из своего угла ернически отозвался Тимофей. – Все прежний мир она объемлет и за оградой душных стен – Востока узница – не внемлет восторгам западных племен.
Аркадий больше ничего не говорил и только обиженно посапывал, подливая себе из квадратной бутылки «Перро».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.