Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 31 страниц)
Барнаул
От вокзала в Барнауле Каневским пришлось тащить вещи самим, трамвай не ходил, была какая-то авария на путях, Даня нанял носильщика и сам тоже нес чемоданы, нес медленно, часто останавливаясь. Надя, Этель, Роза и Сима смотрели вокруг с любопытством.
Темный низенький город, с редкими отблесками светящихся витрин, если заглянуть в боковую улицу – там сразу ощущалась бесконечность: долгого поля, потом долгого неба, в которые упиралась любая улица; город был как будто затерян в степи, в космосе, это вечером, когда звезды и темно, днем же все показалось Дане уютным, деревенским и нестрашным. Однако надо было ехать на комбинат, он вышел из подъезда их нового дома, попрощавшись с Надей, – тут им, кстати говоря, обещали отдельную квартиру, но пока поселили с соседями, вышел и оглянулся на окна: Надя махала ему рукой. Дом как дом, шестиэтажный, новенький, блестел краской, сиял окнами, над каждым подъездом – звезда в колосьях, этакий медальон из алебастра или чего-то такого, белый мягкий камень, веселые завитушки над высокой дверью, огромная высоченная, хотя и ненужная арка, над аркой застекленный переход из одной части дома в другую, дом буквой Г. В доме жили партработники, чекисты, профессора педагогического института. Чекисты многие пошли на фронт, в их квартиры подселяли эвакуированных, им освобождали комнаты. И это было тяжело, хотя и необходимо – здешние хозяйки принимали эту новую реальность с трудом, безо всякой сознательности, без чувства локтя, присущего советскому человеку, иногда даже и разговаривать с новенькими не хотели, лед растапливали только дети, маленькие дети, их жалели, старались не обижать, к счастью, семью Дани поселили в квартиру, где уже жили такие же эвакуированные, приехавшие чуть раньше, у них была общая судьба, и все старались относиться ко всему с пониманием. Даня так и сказал в первый вечер – давайте с пониманием, сосед, молодой товарищ, радостно закивал; бог весть, почему именно эта квартира стояла свободная, по какой такой причине, об этом Даня старался не задумываться, не хотелось знать точно, может быть, тут жила семья какого-нибудь арестованного и расстрелянного врага народа, чекиста или инженера, пусть лучше не точно, пусть как-то расплывчато – «возможно», «скорее всего», «говорят», «может быть», – так было легче обживать эту временную жилплощадь, да и в самой квартире от прежней жизни почти ничего не осталось – новые жильцы (семья инженера Мавлевича, приехавшая из Москвы чуть раньше) все покрасили и побелили, и пахло краской, жутко пахло краской.
Мама Надя и Этель все время открывали окна, чтобы выветрить запах, а уже стояла суровая алтайская осень, приходилось накидывать пальто, на ноги тоже что-то теплое, но мучил этот запах свежей краски, соседи постоянно стучали в дверь: это у вас такой сквозняк? – сейчас-сейчас, мы закроем. Запах – главное, что мучило Этель, чужой, незнакомый запах – там, дома, на Вышеславцевом переулке в Москве, пахло чем-то лежалым, но родным, открыв ящик комода, она могла легко различить запах старых шерстяных вещей, летних платьев. Буфет весь пропах засахаренным вареньем, прошлогодним, которого уже не осталось, и шоколадными конфетами, которые Роза таскала из буфета, несмотря на жесткий запрет мамы, улицы в Марьиной Роще пахли прелыми листьями осенью и весной, скрипом забора, шумом ветра, который шел от Площади Борьбы, там почему-то всегда была роза ветров, а здесь, в Барнауле, все запахи сливались для нее в один – запах беды, неизвестности, надвигающегося несчастья. Чужой город, провинциальный, нелепый, с утра Этель выходила из дома, чтобы убежать от этого запаха свежей краски, и шла искать работу. Диплом инженера она защитить не успела, начальник вокзала устало в который раз смотрел ее документы, ему было некогда, он вздыхал, предлагал чаю, но у вас нет диплома, говорил он, как я вас оформлю, но даже если бы и был, ну я могу кассиром вас принять, вас это устроит? – в диспетчеры вы не годитесь, в инженеры путей тоже, что я могу сделать, Этель Даниловна, вздыхал он. Старый уже человек, который помнил ад на путях, когда к востоку пробивались колчаковские поезда, набитые сверх всяких норм такими же семьями эвакуированных, беженцев, которые бежали от красных и тащили за собой весь скарб прежней жизни, бесконечный скарб, ненужные пальто, ненужные украшения, ненужные книги, ненужную посуду, избавляясь от них на толкучках и получая взамен муку, какую-нибудь домашнюю колбасу в обмен на целый патефон или хрустальный сервиз, крестьяне тогда сильно разбогатели, но не надолго, потом начался голод уже в деревнях, он помнил, как высаживались на станции строгие военные эшелоны с белочехами, красными латышами, с пехотными полками, с военными людьми, когда не сразу можно было понять, за кого они воюют, в первые же два часа, прямо в районе вокзала, они расстреливали человек десять случайных людей, чтобы установить твердый порядок, он помнил таких вот нежных девушек с огромными красивыми глазами, домашних и испуганных, которых пока еще живые отцы везли на восток, чтобы там затеряться и оставить их навсегда одних, он все помнил, этот начальник вокзала, но что он мог ей сказать, – Этель Даниловна, дорогая, – но она не хотела уходить, ведь он был единственным интеллигентным человеком, которого она нашла в этом городе…
– Слушайте, – говорил он ей, наливая очередной стакан чая, вспоминая военную дисциплину и становясь вдруг суровым и усталым, – слушайте, у меня больше нет на вас времени, вы не сможете здесь устроиться по специальности, а вы взрослый человек и вы должны работать, идите в больницу, в школу, в библиотеку, в райком партии, идите куда-нибудь, но не сюда.
Его мягкий подбородок, тщательно выбритый и оттого еще более мягкий, его глаза за очками, испуганно оглядывающие ее, – это было единственное пристанище в Барнауле, дома ее ждал этот адский запах свежей краски, от которого у нее страшно болела голова, пустые комнаты, Роза и Сима ходили в школу, а Этель не знала, куда ей ходить, и она ходила к начальнику вокзала каждый день, пока отец, вернувшийся однажды с работы чуть раньше, вдруг не сказал ей:
– Шурочка, я не понимаю, чего ты там добиваешься, тебе не нужно (голос его стал тяжелым) устраиваться на железную дорогу, мы тут ненадолго, поверь, Москву отбили, скоро производства начнут возвращаться обратно, по крайней мере мы точно сможем вернуться, а если ты будешь служить на железной дороге, тебя не отпустят, иди в больницу, ты поняла меня, иди в больницу, наймись нянечкой…
И снова повторил:
– Это ненадолго.
Больница, больница, больница…
Областная больница, три корпуса целиком отдали под госпиталь, кругом сновали люди, Этель долго, скрипя снегом, ходила вокруг, не понимая, куда ей надо, наконец нашла какую-то пожилую медсестру, та, оглядев ее с головы до пят, показала нужную дверь, где ее сразу спросили, а что вы умеете, ничего не умею, а как же вы тогда, ну хорошо, вы будете мыть полы, посуду, выносить судно за лежачими? – это вопрос? конечно буду, а как еще?.. – как еще – действительно, а как еще? – она помыла руки, надела несвежий белый халат, вошла в бесконечную, нескончаемую больничную палату, коек на сорок, на восемьдесят – здесь когда-то был актовый зал, огромные окна под потолок, сливающиеся под потолком крики, она медленно шла следом за какой-то другой медсестрой, та хотела показать ей, как выносят судно, искала лежачего, а вот, смотри, новенькая, повернула его, и вдруг у него из горла хлынула кровь, етить твою мать, охнула сестра, да держи, не стой, подними его, она взяла за плечи, запах, страшный запах лекарств и залежалого тела, она поддержала его, смогла, потом что-то сказала несчастному раненому, все будет хорошо, у кого, у нее? у него? – потом пошла за сестрой к врачу оформляться и вдруг, уже выходя из палаты, – упала…
Очнулась от громкого, неприятного, как железом по стеклу, голоса – голос выговаривал старшей медсестре, которая слабо оправдывалась, да что ж такое, да зачем вообще, без подготовки, без учебы, а мы что, а у нас людей нет, а я вам объясняю, продолжал голос, что прежде чем брать человека, нужно с ним поговорить, найти ему дело по плечу, вы же видите, девушка с образованием, а что, вам не нужны грамотные люди, ну так и скажите, она с трудом повернула голову – за столом сидел офицер, нога на ногу и важно покачивал этой ногой в сверкающем сапоге, увидев, что она очнулась, он быстро подошел и сказал:
– Вас как зовут?
– Шура… То есть Этель, по паспорту.
– Вот, Шурочка, скажите, вот вы зачем пошли к раненым? А? Если вы не умеете, зачем? Александра Семеновна вас пустила, но она ж не знала, что у вас такая реакция на вид крови, нормальная реакция, обычная, но она ж не знала, а если бы вы головой ударились? Ну как такое вообще можно допустить, пойдемте со мной…
И вот она бежала за ним, с трудом, не поспевая, по длинному коридору, удивляясь, как быстро он ходит и почему при таком грозном, неприятном командирском голосе, уверенной стати и невероятно быстром шаге он такого маленького роста, а она его все равно не может догнать, она бежала за ним, глядя в его рыжую макушку, а иногда в смеющийся глаз, которым он косил на нее, произнося очередную нелепую шутку; она их не понимала, она ничего не могла понять, что он ей говорит, и коридор был бесконечен, туда, сюда, на первый этаж, переход в другой корпус, подвал, опять лестница, опять переход, они шли и шли, потом пришли в лабораторию, ее оглушила тишина, в госпитале везде кричали, или везли каталки, или что-то звенело, грохало, стучало, а здесь тикали ходики, и все, больше ничего, стояли ряды пробирок и сидела пожилая женщина в очках, записывая что-то в тетрадь, она медленно подняла глаза и медленно улыбнулась, привет, сказала женщина неожиданное слово, которое здесь прозвучало дико, здравия желаю, скрипучим своим неприятным голосом сказал Герш Давидович и оглянулся: работаешь, Изольда? – задал он ненужный вопрос.
Впрочем, странное ощущение тишины было недолгим – начали хлопать двери, заносить новые «образцы» в металлических ящиках, здесь изучали человеческие выделения – кровь, слюну, мазок, кал, мочу, это было неприятно, но чисто, выделения изучала Изольда, женщина в очках, а еще нужно было записывать результаты, результаты она научилась записывать быстро; благодаря протекции Герша Давидовича она получила работу, нужную работу, нужную для людей, это было самое главное, и посильную для нее, работу, где потребовалось ее образование, человек после пяти курсов института мог записывать и запоминать все эти слова, формулы, цифры, по крайней мере, она хотела этому научиться и научилась без проблем; когда он попрощался, сказав, что еще вернется, Изольда снова медленно улыбнулась, до свиданья, Герш Давидович, до свиданья, Шурочка. «Шурочка?» – переспросила она сама себя, когда он уже покинул помещение.
И потекли другие дни, в этой белой комнате, с Изольдой и чернилами, которыми она заполняла журнал, чернила застывали, а карандашом запрещалось, она грела склянку в руках и снова писала, под ходики и уютные разговоры про Герша Давидовича. Герш Давидович, кстати, оказался не майором и не полковником, а старшиной медицинской службы, он вообще не работал в госпитале, а привозил сюда своих раненых, его медсанчасть прибыла в Барнаул на переформирование, а что это означает, спросила она Изольду, такое длинное сложное слово. Ну как тебе объяснить, дурочке, вздохнула Изольда, ну вот в полку тысяча бойцов, двести убило, сто взяли в плен, триста раненых – без ног, без рук, контуженых, кому-то повезло, они легко раненные, плечо пробило или шею, вот они тут у нас кантуются, а полк, он что, он прибыл на пере-фор-ми-ро-ва-ние, его заново надо набирать, офицеров новых ставить, бойцы хоть немного отожрутся, отоспятся, хотя спать им не дают, гонят на плац. Она ничего не понимала, зачем, куда гонят, а потом? Ну а что потом, потом обратно на фронт. Она действительно не понимала, вот этот Герш Давидович, значит, он скоро исчезнет или как? – ну не скоро, не скоро, сказала Изольда, месяц, полтора, вот так примерно…
Потом опять уедет на фронт, да, на фронт. Начальник медсанчасти, начальник медсанчасти, повторяла она про себя.
Герш Давидович снимал комнату в городе, у него было такое право – жить не в казарме, он снимал комнату в большой коммунальной квартире, у него были свой стол на кухне и свой ключ, которым он отпирал квартиру. В часы досуга, а они были очень редки, они с Шурочкой гуляли по центру города, мимо дома с башенкой, в котором был гастроном, туда можно было зайти, выпить кофейный напиток с молоком, они заходили и пили, чтобы согреться, съедали булочку, пирожных не было, а булочки все же были, Шурочка, послушайте, говорил он горячо, но вы же понимаете, что это судьба, ну да, она понимала, краснея, конечно судьба, а что же еще?
Запах краски в новом доме она чувствовать перестала. Да и приходила очень поздно.
– Что тебя там так задерживают? – возмущалась мама.
Этель предательски краснела, но этого почему-то никто не замечал.
Конечно, поле для маневра у Герша Давидовича было, прямо скажем, не очень велико, и это прекрасно понимали они оба – работы в госпитале не убавлялось, а прибавлялось, ей же приходилось и нянечек подменять, и даже сестер (с трудом, но как-то она привыкла к виду бинтов и крови), но все-таки иногда удавалось выкроить пару вечерних часов. Однако старшина медицинской службы скорее рассчитывал на день, на это тихое и как бы совершенно безобидное время суток, когда человеку положен обед, а если он не очень хочет рассиживаться за тарелкой, можно и погулять.
Наступили мартовские солнечные дни, мороз стоял градусов около двадцати, все блестело и сияло, в парке культуры и отдыха можно было провести не менее часа – здесь продавали горячий чай в ларьке, да и вообще было красиво и тихо, меж памятников и обелисков героям революции и культурными деревьями.
Здесь и состоялся важный разговор, который она запомнила почти дословно и на всю жизнь.
– Знаете, Шурочка… – задумчиво сказал Герш Давидович. – Возможно, я вам не подхожу, вернее, возможно, вы или ваши родители могут считать, что я вам не подхожу, потому что вы московская барышня с высшим образованием, красивая, как сама Венера…
Она кинула в него снежком и засмеялась. Тон у него был веселый. Но постепенно, постепенно она начала краснеть все больше.
– Но понимаете, это только на первый взгляд. Дело в том, что я буду вас любить всю жизнь, а это, поверьте мне, не так уж часто бывает. Всю жизнь я буду вам благодарен за то, что вы согласились…
– Вы что, делаете мне предложение? С ума сошли? – закричала она возмущенно.
– Да нет, что вы, – с поклоном ответил он. – Я просто выясняю наши отношения. Так вот, я буду любить вас всю жизнь, но что самое главное и гораздо более ценное, поверьте мне, дорогая Шурочка, я всю жизнь буду говорить вам правду и только правду, так уж я устроен…
– Ну хватит, – приказала она.
– Конечно, хватит… – грустно согласился он. – Послушайте, конечно, вы правы, для того, чтобы на вас жениться, мне еще предстоит большой путь, и для этого, для начала, надо еще вернуться с фронта. Но вот ведь какое дело, на фронт я уезжаю довольно скоро, а в театре мы с вами еще даже не были!
Так он наметил этот день – когда они вполне официально отправились на свидание.
Мама, впрочем, долго сопротивлялась.
– А можно я сначала на него посмотрю, прежде чем отпускать тебя куда-то на весь вечер в незнакомом городе? – едко вопрошала она.
– Нельзя! – кричала Этель. – Он занят! Идет война! Он с ранеными!
– Тогда не пущу!
– Нет пустишь!
Пришел с работы папа Даня и тоже сказал, что хотел бы своими глазами взглянуть на человека, который нашел в Барнауле театр.
– А что такого? Сейчас все театры эвакуированные! – не сдавалась она. – Из Москвы, из Ленинграда, из Одессы, из Киева!
– А здешний откуда?
– Не знаю! Это не имеет значения!
– Имеет!
Так они могли кричать друг на друга целый вечер. Роза ей страшно завидовала, а младший брат Сима молчал. Он очень не любил, когда кричат.
И действительно, коллектив, дававший драматические представления в Доме культуры имени Дзержинского (в областном драмтеатре давали оперы), был на восемьдесят процентов эвакуированный коллектив из Советской Белоруссии, из города Витебска. Гершу Давидовичу удалось достать два билета на «Любовь Яровую».
Все было прекрасно – сверкающая люстра среди белых колонн в фойе, буфет с газировкой, глаза болели от золотых звезд, фуражек и орденов – на переформировании в Барнауле было немало частей, и множество офицеров пригласили своих дам в театр, все сверкало и блестело, но когда начался спектакль, и погас в зале свет, и вышли артисты на сцену – после пяти минут восторга и счастья Этель вдруг почувствовала легкое разочарование: прима была напыщенной, толстой и староватой, зал вежливо молчал, когда белые и красные произносили известные реплики и монологи, та война была уже в прошлом, и очень хотелось что-то посмотреть и послушать про войну новую, про сегодняшнюю их жизнь. Герш Давидович чутко уловил настроение спутницы и тихо предложил ей покинуть Дом культуры имени Дзержинского уже в антракте.
– Да вы что? – изумилась она. – А вдруг во втором акте будет интересно?
– Погода хорошая… – пожал он плечами. – А я же вижу, вам скучно…
– Все-то вы видите, – засмеялась она.
Они медленно шли по улице, наслаждаясь внезапной свободой. Вот сейчас, именно в эту минуту, никто их нигде не ждал, никто не искал. Это было так здорово. Вокруг были огромные, просто огромные белые сугробы.
– Слушайте, – решительно сказал Герш Давидович, – а давайте зайдем ко мне? Нет, правда. У меня уютно. Торшер, кресло. Есть даже шампанское.
– Ну… если это недалеко, – вдруг сказала Этель и сама себе поразилась.
Вот так все это и случилось. Они болтали, хохотали, незаметно выпили бутылку шампанского, она погладила его по голове, он припал к ее коленям, и все произошло ну буквально так, как она себе и представляла (что было очень важно), – без суеты и спешки, но и без церемоний, естественно и свободно, что тоже было важно, все остальное она представляла себе не так – квартира была ужасная, стены обшарпанные, диван скрипучий, но торшер был, шампанское было, мягкое кресло было, и главное – было ощущение, что это не дурной сон, что к ней вернулась ее собственная жизнь, в которой она сама себе хозяйка! Этель пришла домой взволнованная, но довольная, долго пересказывала маме спектакль, который благодаря радиопостановкам знала наизусть, описывала актеров, зал, декорации и обещала привести Герша Давидовича домой в ближайшее воскресенье, если у него будет выходной.
Но в ближайшую субботу, то есть через три дня, Герш Давидович, старшина медицинской службы, отправился на фронт вместе со своей частью.
Они даже не успели попрощаться.
Этель прорыдала весь день и всю ночь, дома и на работе, на улице и в столовой, а когда отрыдалась, мать прижала ее в углу и твердо спросила: что у вас было?
Отпираться уже не осталось сил.
Ну, было и было, в конце концов война. Мало ли что бывает, но с этих пор мать стала за ней пристально следить и на первых же признаках токсикоза потащила в поликлинику.
Врачиха, пожилая седая женщина с усталым взглядом, все подтвердила.
– Ну как же вы так, лапочка? – укоризненно, хотя и ласково спросила она.
Мать холодно молчала, не проронив ни слова. Вместе они вышли из кабинета, Этель – понурившись и поникнув, мать с гордо поднятой головой.
– Будешь рожать, поняла? – сказала она, когда они оказались дома.
Аборты, кстати, были запрещены по закону, но многие выходили из положения, договаривались с врачами, те писали липовые заключения о патологии, а кто-то рисковал обращаться к бабкам-повитухам, жизнь, как говорится, продолжалась и во время войны, но все эти варианты были матерью строго отметены – что называется, с порога.
– Будешь рожать, и точка, – сказала она и стала что-то записывать в старую тетрадку с рецептами, где еще оставалось несколько чистых листов.
…Теперь Этель жила по часам.
Еще три месяца она работала в госпитале, стараясь не поднимать тяжести (это не всегда получалось), уходила ровно во столько, во сколько предписывало ей расписание, медленно и долго шла по улице, дыша свежим воздухом, в обед ела кашу с тыквой, принесенную из дома в баночке, это пока был единственный «фрукт», который можно было найти в Барнауле, ровно через три месяца мать заставила ее написать заявление об уходе, и теперь она гуляла в день по четыре часа, ела четыре раза в день (неважно что, что-нибудь «свежее и горячее», как говорила мать, – щи из кислой капусты, картофельные драники, если повезет – творог) и слушала классическую музыку.
От драников, от четырехчасовых прогулок, от классической музыки она вскоре очень устала, как будто от работы в госпитале в ночную смену, мама, но я же не раб на галерах, говорила она, хочется просто поваляться, поесть мороженое, мать смотрела на нее все тем же холодным взглядом, теперь, говорила она, все будет по-моему, а не по-твоему, поняла, ну а как по-твоему, а вот так, ты должна заботиться о своем здоровье, значит, будешь. Во всем этом была какая-то безысходность, эта безысходность опускалась на нее, как темная ночь, как только она утром открывала глаза, с трудом вставала и шла в туалет умываться, несмотря на прогулки, творог и драники, несмотря на сверкающую чистоту кругом, несмотря на заботу окружающих и их безусловную любовь, ее тошнило от этой безысходности, это был не токсикоз, но ее тошнило, от самой себя и своей жизни, от этих стыдных походов к врачу, от взглядов на улице. Всем вокруг, как казалось ей, была очевидна ее история, она с ужасом смотрела на свой полнеющий живот и думала, что же будет дальше, и так продолжалось до жаркого алтайского июля, а в жарком алтайском июле случилось чудо – Герш Давидович прислал письмо!
В письме он просил прощения за долгое молчание, связанное с боями и переброской их части с одного участка фронта на другой, говорил, что очень скучает, верит и надеется на новую встречу.
Письмо читали всей семьей, включая Симу и Розу.
– Надо ему написать! – твердо сказала Роза.
– Ни в коем случае! – твердо ответила мать.
– Мама, мама, но почему? – запротестовала Роза. Розу всегда поддерживал Даня, но в данном случае он молчал. («Мнение отца в данном случае не имеет решающего значения», – как высказался он позднее.) – Он должен взять увольнительную, он должен приехать! Мы должны наконец его увидеть!
– Обойдемся, – сказала мать и пошла на кухню готовить драники по расписанию.
Что касается Шурочки, в душе ее все пело, она не хотела ни с кем ничего обсуждать, она не могла дождаться того момента, когда ее наконец, как какую-то корову, накормят драниками и творогом и она сможет написать ответ.
«Дорогой Гера! – писала она, пытаясь от волнения не сделать кляксу. – Очень рада вашему письму, хотя, не скрою, эти три месяца были для меня довольно тяжелыми… (Она поставила три точки, надеясь, что он, интеллигентный человек, медик, все-таки догадается, что именно она хотела скрыть в этих трех точках – нет, не беременность, а что-то другое, другое, совсем другое.) Из госпиталя я уволилась (намек? нет), теперь все мы ждем возвращения домой, в Москву, и будем рады вашему визиту, и хотя мама и папа вас не знают, они будут страшно рады познакомиться и увидеть нашего бравого фронтовика (ирония? нет) – я тоже скучаю и, когда прохожу мимо Дома культуры имени Дзержинского, вспоминаю многое, очень многое, вспоминаю вас и думаю, что эта встреча была не случайной. Берегите себя. Что вам прислать? Ваша Этель».
Письмо было коротким (на длинное у нее не хватило бы сил), но нежным. Именно так, как нужно.
Она в тот же день кинула его в почтовый ящик, а письмо Герша Давидовича всегда носила с собой, чтобы мама, не дай бог, не выкрала и не написала ему глупостей.
Впрочем, вряд ли она была на такое способна…
Теперь ей нравилось все.
Ей нравился даже Барнаул – тихий деревянный город, затерянный среди огромных степей, с шумной базарной площадью, куда мама отправлялась каждое утро за свежими продуктами (господи, какие там были продукты, картошка, да и та втридорога, на мясо у них просто не хватило бы денег) – ей нравилась улица Ленина с новыми каменными домами, с этими странными ненужными арками и стеклянными переходами, алебастровыми звездами в колосьях над подъездами, новая архитектура, стремительная, как Герш Давидович, ей нравилась мамина еда, чистая еда, это самое главное, что еда была чистой, хотя что именно она под этим имела в виду, она даже не могла бы себе объяснить, ей нравились толчки в живот и сам живот, ей нравились прогулки по парку, где они когда-то гуляли вместе, ей нравилось вычислять, когда она получит ответ, а в ответе она нисколечко не сомневалась, а в сентябре, когда пошел уже седьмой месяц ее беременности, семья засобиралась домой, папа оформил вызов, предприятия легкой промышленности возвращались в Москву, он списался с соседями по дому в Москве, с домоуправлением, взял билеты, и она в последний раз пошла к врачу в женскую консультацию.
Это была та самая старая седая женщина, которая принимала ее в первый раз. Звали ее Тамара Георгиевна. Теперь Этель поняла, что именно ей не понравилось: врачиха явно сама страдала – от болезней, от какого-то личного горя, бог весть, и это отражалось в ее взгляде – ну что ж, всем сейчас тяжело, и надо пожалеть человека, а не таить неприязнь.
– Уезжаете? – с каким-то облегчением спросила она мать. (Мать всегда заходила в кабинет вместе с ней, это даже не обсуждалось, и врачи тоже принимали это как данность.) – Ну что, это хорошо, в Москве медицина посильнее нашей. В том числе гинекология. Ну, давайте посмотрим.
Осмотр оказался неожиданно долгим и даже слегка болезненным. Этель устала.
– Вы знаете… – тревожным голосом сказала Тамара Георгиевна. – Я должна вас немного огорчить.
Мать побледнела.
– Вы только не волнуйтесь, но… плод пока не перевернулся. Пока еще рано говорить, но… велика вероятность того, что он выйдет ножками.
– Как ножками?
– Ну… обычно к седьмому все нормально уже, но, конечно, возможны исключения. Вы, главное, не волнуйтесь.
– Можно мне попить? – тяжело дыша, спросила мать. И вдруг тихо заплакала.
Этель было стыдно. Она покраснела от стыда.
– Мама, мама, ну что ты?
Я знала, твердо сказала мать, справившись с собой, я знала, что все пойдет не так, это было ясно с самого начала, постойте, сказала Тамара Георгиевна, что значит не так, в остальном все в порядке, ну что в порядке? – я вообще ничего не могу понять, сказала Этель, какая разница, как он пойдет, лишь бы пошел, они обе посмотрели на нее как на полную идиотку.
– У тебя будут тяжелые роды, дура! Понимаешь? – сказала мать и отвернулась.
Они все долго молчали, по-разному переживая случившееся.
– Но вы знаете… – несмело сказала Тамара Георгиевна, поправляя механически седую челку, и вдруг стала безумно симпатичной. – Даже если он и дальше не перевернется… Есть один способ… Курага. И кукурузная каша.
– Что? – тихо спросила мать. – Что вы сказали?
– Другие врачи, возможно, вам этого не скажут, но поверьте мне, у меня большой опыт. Да, это простое средство, но оно помогает. Каждый день стакан кураги. Каждый день. Полстакана утром, полстакана вечером. И кукурузная каша.
– Но где же мы ее возьмем… – сказала мать. – Сейчас война.
– Здесь нигде… – ответила Тамара Георгиевна. – По крайней мере, в таких количествах. А в Москве – попробуйте.
И вдруг спросила:
– Вы не курите?
– Нет… – растерянно сказала мать. – А что?
– Пойдемте покурим, – решительно сказала врачиха, и они надолго ушли.
Этель осталась одна.
Она смотрела, лежа на кушетке, на белый потолок, стеклянные дверцы шкафчиков, отрывной календарь на стене, выкрашенный белой масляной краской подоконник, залитое дождем оконное стекло и пыталась представить – как же это так, ножками? Почему это страшно?
И еще пыталась представить себе эту мокрую голову, вылезающую из нее.
Курага, таким образом, превратилась в идефикс этой семьи, как только поезд тронулся с вокзала в Барнауле.
Уже на станциях, где были долгие многочасовые остановки, хотя, конечно, мало что напоминало железнодорожный хаос начала войны – мама посылала отца за курагой, «спросить у крестьян». Даня злился, но шел.
– Мама, что ты его мучаешь, – говорила Этель, задумчиво глядя в окно поезда. – Во-первых, какие тут крестьяне? Во-вторых, какая тут курага?
Она вообще, если честно, плохо помнила – что такое курага?
В Москве в это время была поздняя осень. Мама пошла на рынок и вернулась обескураженная. Фрукты никто не продавал. Продавали все остальное: платья, светильники и торшеры, сигареты, масло, крупы, швейные машинки, пишущие машинки, подштанники (кальсоны), бюстгальтеры, туфли, жакеты, комоды, лошадей, кошек, подсвечники, свечи, пружины, моторы, велосипеды, снова табак и снова сигареты, американскую тушенку, любые другие консервы, крупы, масло, но почти нигде не было видно ни яблок, ни винограда.
– Откуда им взяться, подумай сама? – горько сказал отец.
Надежды на курагу таяли. Роза взяла в библиотеке толстый медицинский справочник и начала читать про кесарево сечение, ей было интересно, что будут делать со старшей сестрой.
– Не может быть… – повторяла мама Надя, лежа в темноте с открытыми глазами и не давала Дане спать. – Не может быть, чтобы ее не было. Мы же в Москве. Мы же не в Барнауле.
Пожалуй, самым огромным рынком в Москве в ту пору был Центральный. В те осенние дни сорок третьего года он раскинулся на протяжении всего Цветного бульвара и даже дальше, на Трубную площадь. Даня отправился туда, спустившись по Самотеке, в воскресенье с самого раннего утра.
В принципе, как и все советские люди, Даня не любил торгашей, спекулянтов и так далее. Он помнил это чувство со времен Гражданской войны – «мешочники», называли их тогда, на самом деле это были крестьяне, которые пытались прокормить свои семьи, путешествуя часто без билетов на крышах вагонов, они вызывали у людей всеобщую ненависть и подозрение, часто их грабили, убивали, но они упорно возили на рынок, кто чем был богат – сало, муку, копченую рыбу, хмурые, затравленные, готовые на все что угодно, чтобы только выжить…
Он, тогда молодой и посвященный в великие тайны строительства новой жизни, вообще не понимал, как можно наживаться на голоде других – ну ладно, сам жри, семью корми, соседям, я не знаю, помогай, но наживаться на беде? Потом, попав в хлебозаготовительную контору, он взглянул на это иначе.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.