Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Она кивнула, и разговор пошел веселее.
В комнате (одной из трех) у Куркотина действительно было очень тепло, она сняла пальто, и даже так ей показалось жарко.
– Ну, вы красиво живете, – сказала она. – Можно, мы с Лешенькой иногда будем к вам приходить погреться?
Он отчего-то покраснел, замешкался и вдруг бравурно закричал:
– Конечно! Что за вопрос!
Зима 42-го, потом 43-го года и вправду была в Москве суровой – лимит на электроэнергию был занижен до предела, если вы сжигали света больше, чем положено, приходили суровые люди из домоуправления и обещали сообщить в милицию, вообще перебои с электричеством были не редки – бомбы попадали в московские распределительные узлы, и даже в ГЭС-1, ГЭС-2 и так далее, и хотя ремонт производился быстро, с какой-то невероятной быстротой, керосинки и свечи были порой единственным источником освещения, тепло в батареях, вода из крана – обо всем этом на долгие недели и даже месяцы приходилось забывать, Лешенька, надо отдать ему должное, терпеливо носил ведра из колонки и даже ни разу не пожаловался, Светлана Ивановна знала, что так было и в других домах, и тоже ни разу никому не пожаловалось.
А вот Куркотин отнюдь не желал мириться с обычным порядком вещей.
Во-первых, его буржуйка (в отличие от буржуйки Светланы Ивановны) не ломалась, не дымила, и вообще он торжественно называл ее «конвекционное отопление», ласково гладил по боку, содержал в чистоте и порядке. Во-вторых, дворник сделал дополнительный радиатор и отвел целую трубу, некрасиво прижимавшуюся к стене, с отшелушенными обоями, но зато было тепло! В третьих, у него текла вода из крана! Это было удивительно, ведь в других квартирах его подъезда вода не текла, но Сергей Яковлевич «договорился». Потом дворник откуда-то привел слесаря, а тот стекольщика, и в то время, как большинство квартир в доме продувалось насквозь из-за того, что окна были наспех заложены одеялами, а вместо стекол в рамы были вставлены грубые раскрашенные картоны (это, по новой словесной моде, называлось «картонирование» и тоже стоило немалых денег), – в его квартире были стекла, аккуратно заклеенные бумажными полосами, и в углу стоял запас оконного стекла, что Светлане Ивановне показалось уже верхом всего чудесного, что она обнаружила в квартире Куркотина. Когда она пришла в первый раз, он вообще расщедрился и достал из каких-то запасов (запасы лежали между стеклами, на раме) – ветчины, боже мой, она едва не упала в обморок от острого запаха, а потом еще от селедки и вареной свеклы. Это был самый роскошный обед за все время войны.
Больше того, он налил ей водки.
– Я очень рад нашему знакомству! – важно сказал Куркотин и выпил свою, прямо сказать, крошечную дозу, покраснев и крякнув.
Зайтаг выпила молча и стала ждать. Но ничего особенного не почувствовала.
Лешенька смотрел на нее исподлобья.
Вообще он, конечно, невероятно изменился к весне сорок второго года.
Поначалу он, как и все подростки того времени, мечтал сбежать на фронт, но потом посерьезнел, поскучнел и стал держаться ближе к матери, даже заботиться о ней. Но в этом тоже был какой-то надрыв, и Светлана Ивановна боялась, и пыталась понять, что с ним, что у него творится в голове и не выйдет ли из этого его нового состояния каких-то новых, неожиданных неприятностей.
Лешенька часто смотрел на себя в зеркало, не замечая ее. Понятно было, что он с изумлением вглядывался в черты лица незнакомого ему человека, который рос и менялся не по дням, а по часам. У него заострилось лицо, прорезались новые складки у рта, кожу изменили прыщи и чирьи, волосы слишком отросли, и она их обрила, и теперь каждый бугорок черепа тоже требовал к себе внимания – да, все это было знакомо ей по своим четырнадцати годам, ей, девочке, было даже тяжелее, однако помимо этого было что-то – какая-то другая тяжесть. Лешенька перестал принимать легенду об отце, который уехал в геологическую экспедицию и оттуда не вернулся, потому что геройски погиб, снова и снова задавал вопросы, находил разночтения, вдавался в детали – и наконец прямо спросил, что было на самом деле.
Она долго молчала, глядя в пол, а потом, не поднимая глаз, быстро произнесла:
– Он ушел, мы даже не успели пожениться, а потом его расстреляли… по ошибке.
И добавила:
– Он был хороший человек.
– Что значит «по ошибке»? – тяжело спросил Лешенька.
Она снова помолчала и потом, уже глядя ему в глаза, выдохнула:
– Это судьба многих. Лучше не спрашивай.
Она была не виновата в судьбе Терещенко-старшего, однако вину чувствовала, но и в разговоре с Терещенко-младшим чувствовала себя виноватой тоже, в том числе и за исчезновение отца, и за многое другое, чего он не понимал, – этот его холодный, оценивающий взгляд, который она постоянно ловила, утяжелял ее повседневность, но и делал ее какой-то неожиданно острой, слава богу, Лешенька был умный – если она боялась нового прихода представителей власти, он послушно вставал с места и послушно с ней отправлялся – куда угодно, в метро, к ней на работу, к Куркотину домой.
Надо сказать, что Куркотин, несмотря на свои интеллектуальные занятия (он был литературный критик, выступал с лекциями, докладами), был человеком очень земным, прагматичным и цепким (это было понятно сразу), но еще и достаточно ловким, и поэтому, отправив жену и любимую дочурку в эвакуацию в Чистополь, не собирался «запускать свой быт», аккуратно столовался в буфете Дома литераторов, приносил оттуда иногда внушительные свертки и пакеты, следил за домом, чтобы не разворовали и не разнесли «последние остатки былой роскоши», а мародерство в покинутых московских квартирах было не редкостью, словом, если бы у нее был выбор, она бы еще подумала.
(Но это была, конечно, ироничная мысль.)
Однако выбора у нее не было. Куркотин преданно и страстно любил свою семью, что, конечно, ей нравилось, писал им отчеты чуть ли не каждый день (про нее, правда, не писал) и получал от них примерно раз в неделю горестные, жалобные весточки.
– Вы не представляете, как им там трудно! – восклицал он, прочтя ей самые жалобные места из письма жены.
– Но ведь и вам нелегко, Сергей Яковлевич, – скромно возражала она, и этого было достаточно, чтобы он переключился на себя.
– Ну да, ну да… – подхватывал Куркотин с ходу. – Здесь жизнь тоже несладкая. Налеты, бомбежки, лишения, работы невпроворот. Вот у нас в подъезде опять квартиру обчистили… – добавлял он как-то невпопад.
Впрочем, эта тема была Светлане Ивановне близка.
«Война войной, а жизнь продолжается», – как сказал кто-то во время очередной ночевки в метро, и это было ровно так. Однажды, увидев, как из парадного прямо под бомбежкой выносят мебель (о боже, даже мебель), она ринулась защищать чье-то имущество, закричала, пригрозила позвать милиционера. Сначала мародеры пытались от нее отделаться, врали что-то про переезд, про эвакуацию, что они грузчики, что они из домоуправления, но она продолжала стоять и орать. Ее захлестнула волна гнева, и, получив от них сильный удар в нос, она упала навзничь, но орать не перестала. Наверное, ее кто-то услышал, потому что они, побросав кресла и диваны, кинулись наутек. Действительно, прибежал какой-то человек с красной повязкой и засвистел, ее подняли, отвели куда надо и составили акт.
Так она спасла чье-то кресло или чей-то диван, но зачем? Нос потом болел целый месяц, словом, получилась целая история.
Квартиры пустовали, их грабили, но самое главное – в них подселяли новых жильцов, эта была угроза почище всех остальных, хотя какое ей было дело, но она не хотела, страшно не хотела, чтобы в доме появились новые люди, слава богу, Даня Каневский, ее сосед, платил вовремя квартплату, оттуда, из Барнаула, у него была бронь, но все равно, все равно он не возвращался слишком долго, и конечно, она боялась не зря.
Ее встретил прямо на улице человек из жилконторы с вопросом, когда она будет дома, чтобы совершить подселение.
Увидев ее лицо, он сурово сказал:
– Ордер уже оформили, семья офицера.
Вот тогда она попросту перешла к Куркотину жить.
Человек из жилконторы, однако, не хотел сдаваться. Он позвонил ей на работу и сурово предупредил:
– Светлана Ивановна, зря вы. Я приду с милиционером, с дворником, выломаю дверь, составлю акт. Зачем вы так?
Она повесила трубку.
Она вернулась домой и дождалась визита, оставив Лешеньку у Куркотина.
В дверь колотили, но она кричала из-за двери:
– Я вас не пущу! Я больна!
– Сумасшедшая баба… Извините, – колыхался за дверью неприятный голос дядьки из жилконторы, и в этот момент начался налет. Все побежали, а она осталась дома.
Наконец Даня по телефону оттуда, из Барнаула, сумел урегулировать этот вопрос, и все улеглось и разрешилось.
К товарищу Куркотину она ходила все реже, он же часто навещал ее в Историчке.
– Ну зря вы не приходите! – сказал он. – У меня бывает очень неплохая компания. Познакомитесь с кем-нибудь…
И она перестала ходить совсем.
В душе она была Куркотину благодарна. Он помог ей пережить самые холодные, одинокие, страшные дни.
Помог ей отсидеться, спрятаться от своих мыслей, от докучливых визитов. От тоски.
Он даже сам не понимал, как много для нее сделал.
Впрочем, она заставала у него несколько раз его гостей и тогда выступала в какой-то фальшивой роли временной хозяйки, что очень ей не нравилось.
С другой стороны, ему от нее ничего не было нужно. Просто чтобы она согревала его квартиру своим женским теплом. Другим теплом. Господи, думала Светлана Ивановна, сколько же сейчас людей встретились вот так, случайно, и были вынуждены сблизиться, сойтись. Какое странное время.
Они жили в основном на ее карточку служащей второй категории. И после того, как частые визиты к Куркотину прекратились, ее стало не хватать. Она бережно делила хлеб на равные части, делила селедку, крупу, но все равно… Ее карточку и свою скудную карточку иждивенца отоваривал каждый день Лешенька, это была его обязанность, стоять в очереди. Он уже был вполне взрослый для этого.
Однажды она встала ночью в туалет и увидела, как он при свете керосинки ищет в шкафчике старые крошки и запихивает в рот.
Ей стало плохо.
Она могла отдать Лешеньку в интернат, но, во-первых, тогда бы она не могла удержать его в Москве, во-вторых, сама мысль об этом была невыносима. Да и как их будут кормить, там, в интернате, в Москве или в эвакуации? Откуда это ей будет известно?
Куркотину из Чистополя жена намекала недвусмысленно, что там – голод. Лешенька почти не ходил в школу, и это тоже было отвратительно, плохо.
Летом сорок второго он устроился на авиазавод в районе «Белорусской» учеником токаря.
Рабочая смена длилась десять-двенадцать часов. Вставать приходилось в пять утра, чтобы успеть.
Это было мучительно.
Ее драгоценный, целебный, всеспасительный сон теперь прерывался жестким грубым звонком будильника и адским страхом, что он опоздает. За опоздание на десять минут можно было получить срок и отправиться в лагерь.
– Леша! – истерически кричала она каждое утро. – Вставай! Вставай!
Он хмуро спускал босые ноги с постели и молча шел умываться. В ржавой пружине будильника теперь был залог всей их жизни. Шел на работу он пешком, сорок минут.
Но когда Лешенька принес первый свой паек по рабочей карточке, она его не узнала.
Верней, узнала. Он стал похож на отца.
Лицо его светилось. Он бережно достал из мешка буханку, подсолнечное масло, рыбу.
– Смотри, – сказал он.
В сорок третьем все подразделения завода окончательно вернулись из эвакуации, вместе с людьми. Лешенька уволился и пошел в школу. Светлана Ивановна вздохнула с облегчением.
Потом наступили долгие месяцы ожидания конца войны. Этот конец то приближался, то отдалялся, а потом, когда все случилось, он оказался почти неожиданным, потому что все привыкли к мысли, что конца не будет.
А он – был.
Светлана Ивановна часто вспоминала один день, в апреле сорок третьего.
Как она шла с работы пешком.
Это было не на Страстной неделе, а перед самым Вербным воскресеньем. Было неожиданно холодно (после первого тепла, когда уже почки распустились), повалил вдруг на город белый пушистый снег, все было снежное, странное, почти нереальное.
И она вдруг поймала эту мысль…
Эту странную мысль: что, пожалуй, никогда она не была так счастлива, как во время войны, несмотря на все свои страхи. Что эта темная от светомаскировки, с едва видными трамваями, со звездочками на стенах домов, с надписями «В убежище», холодная, насквозь промерзшая, снежная Москва, с ее постоянными пожарами, с мертвенным светом осветительных бомб, и оттого почему-то прекрасная, что она открылась ей по-новому. И что, наверное, такие люди, как она, одинокие и неспособные ни с кем сойтись, именно в такие моменты становятся свободными и спокойными.
И что она ждала смерти – ждала каждый день, внимательно вглядываясь в ее лицо – и не дождалась. И теперь уже вряд ли дождется.
Когда семья Каневских вернулась, Зайтаг была потрясена – Этель сумела забеременеть!
В сорок шестом году Москва, население которой увеличилось после возвращения многих из эвакуации чуть ли не в два раза, стала испытывать резкую нехватку дров. Город замерзал.
Центральное отопление еще было не везде, топили печками.
Горком партии организовал добровольные отряды на лесозаготовку.
Хотя Светлана Ивановна не была членом партии, ее, ответственного сотрудника Исторической библиотеки, которая считалась идеологическим учреждением, направили в такой отряд как политбойца.
Читать лекции, проводить беседы.
Но две женщины из их отряда попали под дерево, и их отвезли в госпиталь. Светлане Ивановне пришлось временно выйти на работу вместо них. Она поехала в отряд в своих войлочных ботиках и в пальто.
Там, в лесу, она переохладилась, заболела пневмонией и дней через десять в госпитале скоропостижно скончалась.
Умирая, вернее сладко засыпая в горячечном бреду, она подумала, что ничего страшного не произойдет – Лешенька уже вырос и обязательно поступит в институт.
Обязательно поступит.
Темнота
В конце лета сорок первого Марьина Роща вдруг стала непривычно голой и пустой. Убрали заборы.
Это случилось не за один день, работа шла примерно неделю, приехали товарищи на грузовиках, стали ломать ворота, калитки, заборы – словом, все, что окружало дома во всех проездах Марьиной Рощи: с 1-го по 13-й. Вплоть до Виндавской железной дороги, которую еще никто не называл Рижской, и точно так же все происходило и по четной стороне Шереметьевской улицы, то есть сносили все, что представляло «пожарную опасность», даже дровяные сараи, собачьи будки, ящики для перегноя, любые пристройки и сооружения, пострадали и некоторые беседки, веранды, клетки для кур, голубятни и прочая разная рухлядь.
Товарищи сильно тужились, очень злились и крушили все это хозяйство с каким-то вполне даже личным остервенением. Вся улица Шереметьевская теперь была засыпана разноформатными обломками, упавшими с грузовиков, досками, гвоздями, ржавыми пружинами. А в воздухе висела какая-то деревянная пыль.
– Ну так может вы и дома наши снесете?! – зло спрашивали женщины, выходившие во двор, но им дядьки в черных ватниках отвечали тоже сурово, настолько сурово, что женщины убегали домой и с ненавистью смотрели из окон.
А вот дети Марьиной Рощи (от пяти до шестнадцати лет примерно) этих самых людей на грузовиках вообще не боялись, дети окружили их толпой, донимая ехидными смешками и вопросиками. А сортиры-то сносить будете? (Почти у каждого дома стоял деревянный сортир.) А куда повезете-то дрова, на Сенной рынок, что ли? (На Сенном рынке по-прежнему, как при царе Николае, продавались дрова.) А покататься на вашем грузовике можно?
Дядьки постепенно суровели и начали бросаться камнями в эту плотную массу наглых детей, но масса хихикала и отбегала, и потом надвигалась вновь, уже обросшая вполне взрослыми и враждебными мужиками.
Где-то к послеобеденному времени, то есть часам к четырем, масса эта стала настолько плотной и настолько враждебной, что дядьки испугались и уехали раньше времени, а на следующий день приехали уже с вооруженным милиционером, которого к ним приставил дядя Семен Рапопорт, начальник марьинорощинского отделения милиции. Снос и вывоз пожароопасных предметов продолжался.
Никто не знал, куда потом отвозят эту груду досок и бревен, из которых были сделаны заборы и ворота, в основном еще дореволюционного крепкого качества.
Между тем исчезновение заборов, ворот и иных хаотичных и бесформенных деревянных конструкций, конечно, не прошло для Марьиной Рощи бесследно. Дома, освободившись от заборов, стали видны издалека – и прекрасные деревянные купеческие особняки, и многоквартирные бараки с коридорной системой, и скромные избы, и облепленные многочисленными пристроями непонятные дома еще прошлого века, которые изначально могли быть какой-то сторожевой будкой, казенной почтой, или домиком церковного старосты, или чем-то еще, вся вздыбившаяся или скособоченная от времени жизнь, воплощенная в них, стала как будто распадаться. Ведь если раньше заборы скрывали большую часть строений (ну стоит там за забором какой-то дом и стоит, ну видна там какая-то крыша, ну и что?), то теперь во всей красе обнажилось это их нелепое смешение, вавилонское столпотворение стилей или их отсутствия, смесь противоречивых устоев и образов жизни, – все это как бы вывалилось наружу в этой новой Москве.
…Опасность пожаров летом сорок первого года действительно была велика, и Москву срочно освобождали от любого «лишнего» дерева. Это касалось не только окраин, но и центра. Нельзя было снести сами дома, где жили люди, но можно было убрать заборы, и не только заборы – убирали, например, дровяные склады, сараи с дровами, штабеля дров, которыми в те годы отапливалась Москва повсеместно, от центра до окраин. Такие аккуратные дровяные склады были и на улице Горького, и в любом переулке, были они и на бульварах, и на набережных, дрова вывезли, уничтожили, убрали накануне наступающей жутко холодной зимы.
Трудно сказать, попали ли обратно в дома москвичей все эти дрова, остатки заборов и сараев – уже через рынок, уже втридорога. Большая часть была вывезена за город и пошла на строительство укреплений, всех этих бесконечных траншей, окопов, блиндажей. Московские власти не жалели дров – вокруг Москвы было полно лесов, и казалось тогда, что проблему с отоплением решить будет гораздо легче, чем потушить пожары.
Заборы, ворота, да и некоторые ветхие сараи сносили по важной и реальной причине: в первые летние месяцы немцы сбросили на Москву тысячи зажигательных и фугасных бомб. Если бы Марьина Роща вся занялась огнем, то крова над головой сразу лишились бы десятки тысяч людей – и куда их девать тогда? Не говоря уже о многочисленных жертвах таких пожаров.
Пожаров в те дни и так было немало – загорелось Тушино, ровно так, как могла бы загореться Марьина Роща, горела вся Пресня, горело на Шаболовке и в районе набережной Москвы-реки и Яузы в самом центре, горело на Белорусской, и если забраться ночью на крышу высокого дома (того же кооперативного дома на Площади Борьбы) – то было видно, как вокруг центра красиво и загадочно тлеют огоньки: как будто ведьмы разворошили костер, машут головешками, остывающие угли мигают в летней темноте.
…И вот началась новая жизнь в Марьиной Роще, и казалось, что привыкнуть к ней будет ну никак невозможно – как ходить в сортир, например, если на тебя смотрит вся улица? Со всеми проезжающими подводами и машинами?
Как перемахнуть через забор, чтобы дворами, секретными ходами и закоулками запутать следы и убежать от преследующего неприятеля – что в казаках-разбойниках, а что и по серьезной надобности? Неприятель, понятно, он все равно найдет, но хоть ненадолго от него уйти, хоть на минутку затихнуть в цветущем марьинорощинском палисаднике – пока он, неприятель, злобно сипит перед твоей калиткой, не решаясь в нее войти, – как же без этого жить? Как перемахнуть через забор, если его нет?
Женщины жаловались друг другу, что живут, как голые, – каждый проходящий беззастенчиво ощупывает взглядом весь твой дом, двор, веревки с бельем, всякую рухлядь, валяющуюся возле крыльца.
Но прошла неделя, потом еще другая, и к «голой» жизни все привыкли (ну, может, кроме древних старух и стариков), и больше того, между живущими здесь и проходящими мимо или проезжающими по Шереметьевской улице и по проездам образовалось как будто такая невидимая стеклянная стена, и проходящий или проезжающий как бы мельком смотрел вбок, и так же – мельком и вбок – смотрела на него женщина, вешающая белье. Этот взгляд – мельком и вбок – его никогда до этого не было, а тут он взял и появился. Жизнь начала налаживаться и без заборов, то есть внутри этой пустоты возникло нечто, возникло само, безо всякого принуждения, и начало заполнять невидимой оболочкой воздух вокруг домов.
Откуда взялась эта как бы стеклянная стена между людьми и как с ней теперь жить, было жителям не совсем понятно, но они привыкли и больше эту болезненную тему не обсуждали.
Одиннадцатилетнему Мишке Соловьеву, другу Симы Каневского, начавшаяся война была по душе.
На улицах города, на взгляд Мишки, стало шумно, весело и бестолково.
В магазины выстроились длинные очереди, в которых граждане нередко ссорились и дрались. Раскупали соль, сахар, керосин, консервы, крупы – притом что карточки еще не ввели, и очень быстро прилавки опустели. Зато продукты так же быстро появились на рынках. В Мишкином районе ходили на Минаевский рынок, где продавалось то же самое, что раньше покупали в магазине, но значительно дороже.
Мишка с восторгом смотрел на толпу, клубившуюся вокруг Минаевского рынка, с началом войны он буквально преобразился: колхозников, с их скучными овощами, картошкой, творогом и сметаной, заменили городские жители – они продавали все, от трусов и маек до ботинок и патефонов.
Мишка крутился тут с утра до вечера (сначала на Минаевском, а потом и подальше, на Центральном), и вскоре его заметили завсегдатаи: они стали посылать его туда-сюда с разными мелкими поручениями, а иногда, в силу крайней нужды, оставляли за прилавком, если надо было срочно куда-то отойти. Это была новая жизнь, и Мишка не мог не оценить ее прелести.
Нравилось Мишке и то, что рухнули почти все прежние запреты и табу – то есть свободы стало все-таки гораздо больше.
Взрослые на улицах толпились теперь у газетных стендов, вычитывая новости с фронта, они вместе слушали радио, стоя возле уличных репродукторов, черных больших тарелок на фонарных столбах, словом, взрослые как бы все разом отвернулись от Мишки Соловьева и позволили ему делать то, что он хочет.
Постепенно он вообще перестал ходить в школу.
С утра он забирал у матери завтрак, закидывал за спину школьный ранец и сразу бежал на Центральный рынок. Если ему надоедало стоять за чьим-то прилавком и присматривать за чьим-то товаром (ощущая свою причастность к большому важному делу), он бежал дальше вверх – по Трубной улице, по переулкам, через дворы, наблюдая различные живые картины: идущих в колонне солдат, бойцов трудфронта, в основном женщин и девушек, упрямо роющих щели и строящих баррикады посреди главных московских улиц, обычных стекольщиков, осторожно несущих оконные стекла, у них после бомбежек прибавилось работы. Дома постепенно пустели, народ под видом дачного отдыха срочно эвакуировался из Москвы, куда-нибудь за 50–100 километров, в глушь, в деревню, все опасались бомбежек, особенно родители с младенцами, все хотели уехать подальше в лес, в укромный уголок, и Москва действительно пустела не по дням, а по часам, постоянно из всех подъездов выносили вещи – и не поймешь, то ли это были сами хозяева или нанятые ими грузчики, то ли грабители, уже ничего не боявшиеся…
Навалившуюся на людей тяжесть он как бы вовсе не замечал или не придавал ей значения, ведь взрослые всегда чем-то встревожены, если не пьют и не празднуют.
Этот вид полувыпотрошенной, взъерошенной и почти безумной Москвы ему нравился, всеобщее переселение народов тоже сулило немало возможностей.
Можно было зайти в подъезд и увидеть там кучу всего, вынесенного из квартир: какие-то велосипедные детали, ржавые цепи и колеса, старые неработающие приемники, картины, этажерки и табуретки, которые просто не поместились в дачный грузовик, и пока тебя не шуганут, можно было покопаться в этом барахле и что-то надыбать, – так Соловьев обзавелся старинной синей бутылкой со стеклянной пробкой, коллекцией непонятных пружин и зелеными от времени офицерскими пуговицами, которые намеревался продать.
Люди в этих переулках вокруг Трубной площади рассказывали, что вчера ночевали в метро, прямо на рельсах, что там было душно и страшно, что их выпустили только в четыре утра, и Мишка им страшно завидовал. Он мечтал переночевать в метро, но в Марьиной Роще никакого метро еще не было, не было там и подвалов, одно на всю округу большое бомбоубежище было лишь на пересечении Сущевского вала и Шереметьевской, но никто туда идти не хотел, хотя по проездам Марьиной Рощи ездила машина и гудела, загоняя всех во время воздушной тревоги. Люди спускались в собственные погреба, подполы, это в лучшем случае, в худшем – оставались дома.
Тем не менее и в тихой Марьиной Роще началось рытье «щелей» и самодельных укрытий, по улицам ходили девушки с красными повязками и распоряжались работами, хотя их никто не слушал. Образовалось целое море новых интересных мест, кругом лежали груды земли, сильные летние дожди заливали все эти новые дыры, выкопанные человеческими руками, в них плавали щепочки, какие-то свежие листья, окурки, всякая полезная мелочь. Городская земля словно вздыбилась в ожидании исторических событий и сама куда-то пошла.
И каждый день приносил что-то новое.
Однажды Мишка даже упросил отца взять его с собой на крышу во время ночного дежурства – а потом, придя домой под утро, долго не мог заснуть, колобродил на кухне, пил заварку из носика чайника, жевал сухари, непредусмотрительно оставленные матерью на сковороде, переставлял посуду в поисках завалявшихся конфет – и решено было больше его «на бомбардировки» не брать. Увиденное Соловьевым в ту ночь навсегда осталось в памяти фантастической картиной: в разных частях города валил дым и полыхал огонь, отец сокрушенно цокал языком, но Соловьев все ждал, когда же появятся наши самолеты – и вот они появились и рассекли светлое от огней небо стальными крыльями, это было настолько величественно и волшебно, что он был вне себя от восторга.
В ту августовскую ночь погибло в разных частях города не менее ста пятидесяти человек.
Вокруг военкомата стояли толпы добровольцев. У магазинов толпились очереди, собирались в кучки и те, кого мобилизовали на рытье окопов и сооружение заграждений. Огромные толпы с утра торопились на рынок, чтобы что-то обменять или купить, стояли очереди даже у сберкасс – одни покупали облигации оборонного займа, другие снимали со счетов наличные деньги; все как будто сошли с ума – громко обсуждая прямо на улице последние известия, все почему-то верили, что немцу уже дали последний бой, и он остановлен, называли имена городов и рек – Березина, Днепр, Киев, Смоленск.
Собиравшиеся в кучу по разным надобностям – как мелким, бытовым, так и по важным, патриотическим – почему-то не боялись милиционеров, которые, отчаявшись навести порядок, все же требовали разойтись, но их никто не слушал, люди жались друг к другу, чтобы быть вместе, – именно в этой плотной густой уличной толпе и возникали московские слухи, становившиеся день ото дня все ярче и красочнее.
Говорили, что специально заманивают немцев вглубь территории СССР, чтобы разбить их окончательно. Говорили, что Киев вот-вот сдадут. Говорили, что Москву будут взрывать. Говорили, что нельзя пить воду из крана – ее отравили или вот-вот отравят.
Слухи заполняли Мишкину голову, переполняли ее, но они не делали мир вокруг страшнее – напротив, в них было что-то праздничное. Страшное – а оно нарастало вместе с праздничным – еще не осознавалось Мишкой вполне. Впрочем, так можно было сказать не только о детях. Многие взрослые как бы колебались между ощущениями ужаса и праздника в те дни.
Диверсантов ловили многие московские ребята, однако Мишка Соловьев с друзьями создал целый Штаб борьбы с немецкими диверсантами (ШБНД), для этого они каждый день собирались в саду Центрального дома Красной Армии, с его регулярными шереметьевскими прудами и плавающими лодками, на которых по-прежнему катались кавалеры с хохочущими дамами (люди продолжали бороться с ощущением нарастающей тревоги всеми доступными и способами), там руководители ШБНД и принимали донесения – от всякой мелюзги, которая резво носилась по городу. Начальников ШБНД было целых три – Каневский, Соловьев и Либерман.
Первоклассники, второклассники, третьеклассники, прибегавшие с донесениями, много чего видели такого, чего видеть, наверное, были бы не должны, – например, на Садовом кольце (недалеко от Делегатской улицы), явно существовал какой-то бункер, очень глубокий и очень важный, туда все время приезжали черные машины, входили люди, хлопали железной дверью и потом не возвращались, и страшное дело, людей этих были сотни.
– Но люди-то наши? – спрашивал Мишка Соловьев своих агентов.
– Да вроде наши, – неуверенно отвечал агент, шмыгая носом.
– Ну а вот как ты определяешь, что это наши, а не немцы? По каким признакам?
– Ну… – начинал колебаться второклассник и шмыгал носом еще сильнее. – Идут такие в сапогах. Идут прям и не скрываются, все туда.
– Куда туда?
– Ну в бункер!
– Нет, ну а при чем тут в сапогах… Немец что, без сапог, что ли?
Но когда они сами с Симкой Каневским осторожно сходили и посмотрели на этот бункер в подвале строящегося здания возле Делегатской, стало понятно, что снуют там – в его глубине – именно наши, среди них было много офицеров и партийных начальников с их непередаваемо важным видом.
Вдруг к ним подошел красивый молодой человек в красивом пальто (и в сапогах) и вежливо спросил:
– Мальчик, ты чей?
Мишка Соловьев испугался и сразу сказал неправду:
– У него мама вон там в молочном отделе работает, – и он махнул рукой сначала на Симу, а потом туда, на другую сторону Садового кольца, на угловой магазин, в котором они иногда покупали газировку.
Молодой человек усмехнулся и сказал:
– Ну ладно, идите к маме.
И отвернулся от них, давая понять: когда пойду назад, чтобы духу вашего тут не было.
Впрочем, в Москве обнаружилось немало таких мест (судя по донесениям первоклассников), куда люди проваливались в непостижимых количествах. Было такое место в районе Пятницкой улицы, было в районе Сокольников, то есть Москва сейчас оказалась не просто вот такая Москва, которую всем видно и всем слышно, была еще и та, которую не видно, не слышно, и эта невидимая Москва, подземная, она волновала Соловьева до такой степени, что он решил начертить карту такой Москвы и отнести ее куда следует, но Яша Либерман, услышав его хвастливый рассказ об этом, от души дал ему в ухо и карту отобрал и порвал.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?