Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– Ты идиот, Мишка, – сказал он.
Но Мишка Соловьев не был идиотом. Все он прекрасно понимал, и про эти бункеры, и про остальные дела, и не только он, с его от природы цепким и любознательным взглядом, а вообще любой человек не мог не увидеть того, что происходило в эти дни в Москве.
Город был открыт, прозрачен, гол, как младенец, со всеми своими военными тайнами, он весь был так же гол и открыт, как Марьина Роща без заборов и ворот – было сразу понятно, с первого взгляда, откуда и какие заводы вывозят, где находятся подземные бункеры и где штабы, откуда власти ждут удара и где строят укрепления, было понятно и другое – как охватывает людей паника, возбуждение, нервное нетерпение. И было понятно, кто уже готов бежать, а кто хочет остаться, потому что горечь и отчаяние, вера в победу и надежда – все как будто овеществилось и стояло в воздухе, и Мишка смотрел и не мог насмотреться на город, который раньше не был ему хорошо знаком, а теперь вдруг так неожиданно открылся.
– Куда ты все время смотришь? – спрашивал его Сима Каневский, а он только мотал головой в ответ.
Как-то они стояли на пересечении Самотеки и Садового, на том самом пригорке, где находится красивый, даже роскошный старинный особняк с огромными окнами, там теперь тоже был штаб трудфронта, они стояли посреди зачем-то раскиданных на земле досок, рядом с грузовиками, на которые срочно сажали людей, грузовики отчаянно пыхтели, чтобы въехать на эту горку и забрать девушек с лопатами, а Соловьев и Каневский стояли и смотрели вдаль, в перспективу Цветного бульвара и Трубной площади…
Когда в сорок третьем году они все вернулись из эвакуации, оказалось, что город сильно опустел. Люди ослабели, следы постоянного голода отпечатались на лицах, изможденных и серых. Рабочая карточка позволяла человеку выжить. Однако если в семье были иждивенцы, ежедневное питание уже становилось серьезной проблемой. Трудно было даже заснуть от голода.
Но Мишка Соловьев был страшно рад, что вернулся.
Жизнь в Куйбышеве, куда эвакуировали их семью, была для него длинной и скучной пыткой. Мать, напуганная всем происходящим, на улицу его практически не выпускала. Учителя зверствовали, заставляли Соловьева заниматься общественной работой, учить монологи Чацкого в драмкружке, что было совершенно невыносимо. Мишка боролся за Скалозуба или Фамусова, потому что они были посмешнее, но ему их не дали, и он, кривясь, как от зубной боли, сидел в актовом зале после уроков и тупо зубрил: «В Москву я больше не ездок».
Еще как ездок, думал про себя Соловьев, только пустите, пустите меня туда!
Страшно приставали девчонки, в своих обсыпанных мукой париках, специально пошитых юбках, они из кожи вон лезли, добиваясь внимания Чацкого, но Мишка сидел, весь в образе, и тяжело молчал.
Вообще полтора года в Куйбышеве были для Мишки как один зимний день, долгий, без солнца, когда вокруг снег и больше ничего нет.
Отец мог отоваривать на заводе богатые карточки, но мать все время что-то там выменивала, создавала запасы, берегла. Рацион был скудный, военный.
Единственной отрадой были письма.
Короткие, но важные письма. Он переписывался с Каневским, Мустафиным, Либерманом, Лазаревым.
Со всей своей марьинорощинской бандой, как говорила мать.
Но в письмах он мог излить душу.
«Когда приедем в Москву, я вам одно место покажу на Сухаревке… Вы закачаетесь. Враг будет разбит, победа будет за нами».
Так что когда Мишка Соловьев с родителями вернулся в Москву, ему даже и голод был нипочем. Он радовался каждой клеточкой своей души.
Но в апреле сорок третьего в Москве наконец появились ленд-лизовские консервы и крупы. Жизнь стала налаживаться.
Люди, до этого рвавшие на обочинах лебеду и подорожник и пытавшиеся сделать кто суп, кто лепешки с горстью муки, начали питаться более-менее нормально, хотя и понемногу. Кончилась повальная эпидемия фурункулеза от недоедания. Кончились поносы, обмороки, детская дистрофия.
Кончился тихий необъявленный голод.
Сразу оживились рынки. Сначала из-под полы, а потом и совершенно открыто на прилавках у продавцов появились консервы из ленд-лизовской помощи. И стоили они не очень дорого.
Мишка бродил по городу, заходил на рынки, в рюмочные, в пивные и скоро нашел старых знакомых.
В это же самое время, примерно в апреле, он встретил на Центральном рынке Даниила Владимировича Каневского, отца Симы, и просто обалдел.
Каневский-старший держал в руках красивые черные лакированные женские туфли и вертел их и так и сяк.
Мишка никогда не видел Даниила Владимировича таким – его бледное до болезненности лицо от природы рыжего человека, да вообще весь его вид выражали жуткую растерянность.
Мишка подбежал и спросил, не нужна ли ему помощь.
Даниил Владимирович с трудом его узнал, а когда узнал, слабо улыбнулся.
– Ну а чем ты мне можешь помочь?
– Я не знаю, что-то посоветовать или найти кого-то?
– Ну вот спроси у своих знакомых, хорошие ли это туфли и сколько они должны стоить, – сказал Каневский тихо.
Даня пришел на Центральный рынок в этот день, чтобы купить туфли для своей дочери Розы.
Купить или обменять. Это уже было неважно.
Роза сказала, что свое совершеннолетие без новых туфель она встретить не может.
Поскольку Даня вот уже несколько месяцев считался в семье главным специалистом по московским базарам, покупателем дефицитной кураги и прочих невиданных вещей, сразу стало понятно, что пошлют за туфлями не молодую мать Этель и не маму Надю, а именно его.
– Ну почему же я? – скорбно спросил Даня на семейном совете в отсутствии Розы.
– Папа, – сказала Этель, качая на руках младенца, – кто, если не ты? – И она ласково засмеялась.
Как скоро узнал Даня, даже починка старых туфель стоила на рынке килограмм пшена.
А что же стоили новые туфли?
– Ну, новых, предположим, вы и не найдете… – солидно сказал сапожник на Сенной. – Подержанные вам продадут за новые. Сколько будет стоить – это зависит от разных вещей. От вашего выражения лица, например.
– От лица? – удивился Даня.
Вообще этот сапожник был какой-то удивительный, благородного вида, с красивой сединой, опрятно одетый, но главное – поражала его правильная речь, из которой старательно были вычищены осколки старорежимности, но все равно она оставалась правильной и округлой.
– Ну да, всегда же видно, сколько человек готов заплатить. А что за надобность у вас, молодой человек, кстати говоря?
Даня растерялся.
Какая надобность покупать лакированные женские туфли сейчас? Дочь на выданье? Вроде не на выданье. Юбилей свадьбы? Вроде не юбилей.
– Понимаете, – робко сказал он. – Меня попросила дочь. Ей восемнадцать лет. Ей нужно на танцы ходить…
– Понимаю, – важно сказал сапожник. – Приходите завтра.
Но и завтра, и послезавтра никаких туфель, увы, не случилось. Сапожник с благородной сединой и округлой профессорской речью делал умное строгое лицо и просил еще немножко подождать.
– Я жду, жду, – уныло говорил Даня. – А что еще мне остается?
Странная была эта весна: она и не думала радовать москвичей теплом, хотя солнца хоть отбавляй, – мокрый снег пополам с дождем ранним утром превращался в цельные куски льда, цеплявшегося за ветки кустов, ярко блестевшего под ветром, и от этого блеска слепило глаза, ярко-синее небо распахивалось, как обещание, и Даня смотрел на людей, которые держались друг за друга, и тоже скользил вниз, к пересечению Садового и Цветного, скользил, еле-еле перебирая ногами, как неумелый конькобежец.
Лед висел на деревьях такими волшебными сосульками, что хотелось остановиться и долго-долго рассматривать их, в сквере вдруг появились белки. Они застывали в неподвижности на долгие минуты, а потом с молниеносной скоростью скакали по этим ледяным веткам, все блестело и переливалось, красота была немыслимая, и пар шел изо рта, и думалось странное: неужели вот война кончится? и потом что же будет, за ней? Наверное, белок неосторожно прикормил подгулявший офицер, кинул им кусок старого сала или горсть хлебных крошек, и теперь они в каждом проходящем видели бездумного богача, который готов их одарить, да и откуда они вообще тут взялись, в этом голодном городе, после всех бомбежек?.. А иной раз солнце исчезало, небо становилось ватно-серым, близким, похожим на дым от пожара, но все же сквозь этот дым просвечивал какой-то странный сиреневый оттенок и появлялись проблески, белки прыгали по грязному насту и смотрели вверх, влажный плотный воздух облеплял лицо, дул сырой ветер. Даня спешил на Сенной рынок за туфлями…
Ну вот, смотрите, сказал сапожник, воровато оглянулся, вынул жестом фокусника нечто, что сверкнуло на солнце, тотчас же аккуратно накрыл это «что-то» старой газетой и уже затем протянул Дане – получился кулек неаппетитного вида, который еще нужно было развернуть, газета дурно пахла, как будто бы рыбой. Даня подавил неприятное чувство и осторожно отвернул край, чтобы понять, что же так ярко сверкнуло там, внутри, – да, это были черные лакированные туфли с серебряными пряжками, на среднем каблуке, очевидного тридцать восьмого размера, как и было запрошено, чудной формы. Туфли, в отличие от газеты, пахли именно как туфли, и этот запах было ничем не перебить, он поднес их ближе к глазам и улыбнулся, боже мой, сказал Даня, это какая-то неправда, какая же, позвольте спросить, возмутился сапожник, нет, я в том смысле, замешкался Даня… ну, вы меня понимаете, сапожник понял и расплылся в улыбке. Да уж, величественно сказал он, сейчас подобные вещи похожи на чудо, но тем не менее они настоящие, уверяю вас, и для вас, молодой человек, учитывая ваши обстоятельства, танцы и все прочее, восемнадцать лет и весна, мы сделаем божескую цену, учитывая, что вещь я лишь восстановил, учитывая мою к вам симпатию, он приблизил свое лицо, даже привстал со своего низкого стула и прошептал на ухо цену, Даня не изменился в лице, но медленно покраснел, затем лицо отодвинулось, и сапожник, уже немного холодно взглянув на Даню, спросил:
– Берете?
Эти туфли пришлось потом еще растягивать на полразмера, и выяснилось, что Даня вообще не знал, как это делают. Целый месяц туфли аккуратно смачивали странно пахнущей жидкостью, ставили растяжные колодки, что-то еще творили с ними, словом, это была целая эпопея в двух томах. В процессе обнаружились дефекты, аккуратно скрытая царапина, но по-прежнему сам невероятный вид этих туфель вызывал у Дани восхищение. Пусть и не такое острое, как в первый момент, но очень большое, и ничто не могло его, это восхищение, сдержать или умалить – даже эта цифра, от которой Даня тогда покраснел (и покраснение это еще долго держалось на его щеках, переходя даже в легкую аллергию на весеннем морозце), но, слава богу, слава богу, все как-то утряслось, хотя могло бы и не утрястись. Ценные вещи в семье давно были проданы, отдать две зарплаты – а жить на что?.. И Даня пошел к подпольному ростовщику.
Жил ростовщик у черта на куличках, на Школьной улице, за Рогожской заставой, в бараке с коридорной системой, где снимал даже не комнату, а угол у какой-то старухи.
Подпольный ростовщик был очень больным человеком, одышка, нехорошая одутловатость лица, у него довольно слышно скрипели колени и шел неприятный запах изо рта, создавалось ощущение, что этот мужчина вряд ли протянет больше двух месяцев, но вместе с тем по цепкому взгляду и очень точным репликам было понятно, что нет, все же протянет, и даже не один год, и что есть у него цель, большая и высокая, может хотел оставить наследство внукам, а может скопить на будущую загробную жизнь, кто их там разберет, этих ростовщиков. Процент вполне божеский, рекомендации, полученные от соседки, Светланы Ивановны Зайтаг, подействовали, ростовщик предложил чаю и выдал сумму, которую нужно было возвращать частями в течение полугода. Но только не задерживайте, пожалуйста, жалобно проговорил он, если можно, по двадцатым числам, а то у меня, сами понимаете, небольшой, но все-таки оборот.
Даня кивнул, пересчитал деньги, тепло попрощался с этим персонажем, олицетворявшим собой то ли почечную недостаточность, то ли все человеческие пороки разом, и сам себе не поверил – за что же ему такие нелепые приключения?
Однако туфли были куплены, и по их поводу даже выпили вина, в узком семейном кругу, а потом их месяц растягивали, а потом состоялась премьера туфель, уже не в узком, и уже не в семейном.
Танцы в ДК МИИТ происходили по пятницам, с шести вечера переулок оживал, приезжали даже на машинах, целые толпы валили со стороны Сущевского вала.
Роза была красивой девушкой, худенькой, рыжей, веснушчатой, с веселыми зелеными глазами, очень похожей на отца, с дерзким взглядом и обворожительной улыбкой, мужчины «сходили от нее с ума», как любила говорить мама Надя, но говорила она это без одобрения, жизнь, которой жила младшая дочь, ей не нравилась. После возвращения из Барнаула Роза почти не появлялась дома, наверстывала упущенное, поскольку целых два года она была лишена нормальной жизни, и вот теперь…
– Ну что ты там делаешь? – гневно спрашивала мать за завтраком, пока Роза сонно пила чай, сонно разогревала вчерашнюю кашу или вчерашние оладьи и вяло отвечала на вопросы о своем самочувствии. – Что ты там делаешь целыми днями, вечерами, ночами? – И мама делала знак в сторону окна.
Роза смеялась.
– Ну послушай, мамочка… – тянула она.
Лицо мамы Нади постепенно наливалось краской.
– Нет, послушай ты меня… – И тут Роза умолкала. – У меня одна дочь уже родила ребенка без мужа.
Тут же выскакивала Этель из другой комнаты.
– Мама, я тебя прошу!
– Мама, я вас всех очень люблю, ты же знаешь! – говорила Роза, пытаясь утихомирить нараставший ни с того ни с сего скандал.
– Если любишь, сиди дома!
Всегда все заканчивалось вспышкой ярости уже с другой стороны, Роза, не доев, вскакивала, быстро одевалась и хлопала дверью.
Мама Надя начинала мыть посуду и плакать.
– Это просто невозможно, – повторяла она под грохот тарелок. – Просто невозможно.
Потом она успокаивалась, надевала свое верное драповое пальто, шляпку с вуалькой и шла на рынок.
Розу возмущало это непонимание сути вещей. Она бежала к своему институту по Новосущевской улице и тоже почти плакала.
– Ну мама, мама…
Как можно было не понимать?
Что ей делать в этих душных, заставленных вещами комнатах, когда она хочет учиться, разговаривать с разными людьми, любить, прыгать с парашютом (записалась на курсы), стрелять (ходила в секцию), рисовать (делала зарисовки в блокнот в парке Сокольники), петь (они с девочками хотели организовать в институте женский джаз-бэнд), помогать фронту (шефские концерты в госпиталях), ну и так далее, и так далее…
И главное – как вообще можно было заставлять ее сидеть дома, когда все ее существо, все ее живые клеточки рвались наружу?
Вот даже сейчас, когда еще шли страшные бои, когда еще были возможны даже бомбежки, когда голод неохотно отступал и люди падали в обморок от усталости и истощения прямо на улицах, – люди все-таки старались жить, как всегда. Театр? – да, театр! – оставшиеся в Москве артисты ставили спектакли на сцене бывшей оперы Зимина на Большой Дмитровке, репетировали в нетопленых помещениях, давали спектакли, зрители отказывались спускаться в метро, несмотря на воздушную тревогу. Спектакли продолжались. Футбол? – да, футбол! – хотя чемпионаты, конечно, не проводились, футболисты многие воевали, но московские команды все равно играли, люди заполняли стадионы, чтобы просто увидеть эти фигурки с мячом, бегающие по размокшему полю, чтобы почувствовать вкус нормальной жизни. Концерты, книги, танцы, да, танцы! – это тоже было важно, ну как мама не понимает, вот сразу видно, что они с папой выросли и сформировались до революции, в иную историческую эпоху. Это другие люди, с другим мышлением, но когда папа принес ей эти туфли, она задохнулась от счастья, в первую ночь она поставила их рядом с кроватью, боже мой, невероятно, папа, папа, как он смог, теперь она будет летать, теперь жизнь станет совсем новой…
На танцы в ДК МИИТ приходили и студенты других вузов, самые разные люди, в том числе офицеры, ну, офицеры теперь были везде, куда же без них, им наши почет и уважение, восхищение и любовь. Но танцевать с офицером она не хотела, ну нет, хватит старшей сестры, в семье уже есть один жених (жених?) офицер, нет, достаточно, она рвалась к ровесникам, но ровесников было мало, они были наперечет, все воевали, все были на фронте. Оставались взрослые товарищи, в костюмах, к ним относились настороженно, они были при деньгах, вежливые, аккуратные, приглашали в ресторан, и она иногда соглашалась, ухаживания, взгляды, цветы (да, цветы!), коммерческие кабаки, где в меню даже смотреть страшно. Табачный дым, стелющийся между столами, хихикающие официантки, дешевые комплименты, забытый вкус вина, иногда водка, довезите меня до дому, папу бы стошнило при виде этих кабаков. Она входила в дом усталая и тут же, иногда даже не раздеваясь, ныряла в постель, однако всегда укладывала туфли в коробку, всегда укладывала туфли в коробку, а вот что было в тот вечер, она не помнила. Вроде все шло хорошо, но вдруг она села на кровать, сняла туфли, повалилась набок и отрубилась, а проснулась от шума, как будто кто-то тихо шуршал на улице, за окном, так ей показалось, она встала и подошла к окну, посмотрела в сад, никого не было, все было как обычно, деревья, замерзшие яблони, старый снег в углах сада, куски льда, и вдруг она закричала – она поняла, что источник шума находится внизу, на полу, посреди комнаты, и включила свет – нет, нет, нет, этого не может быть!
Туфли были съедены.
Белые мыши сыто ползали вокруг них и доедали задники.
Не было ничего страшнее этой картины.
Роза рыдала, не останавливаясь, пока испуганные папа и мама будили Симу, заставляя его убрать, спрятать хоть куда-нибудь своих проклятых мышей, пока недовольная Этель не вышла, зевая, из своей комнаты и попросила не будить малыша, пока не застучали в стенку соседи, она все рыдала и рыдала.
Сима был бледен и повторял только одно: прости меня, Розочка, прости меня.
Но прощения ему не было.
Никто не разговаривал с ним ни утром, ни днем, ни даже вечером следующего дня. Наконец утром второго дня после катастрофы Роза выдавила из себя за завтраком: Сима, ты не виноват, я знаю. Просто унеси их куда-то, чтобы их не было в нашем доме, этих тварей, этих проклятых тварей, и зарыдала опять.
Сима очень горевал и пошел к отцу.
Но отец был тверд. Мне с самого начала не нравилась эта идея, сказал он. И потом, сказал он, ты же понимаешь, сколько это мне стоило.
Сима посадил мышей в шляпную коробку и вышел из дома. Он шел по 2-му Вышеславцеву переулку и хлюпал носом.
Ну почему, почему все, что он задумывает, никогда не получается? Или получается вкривь и вкось. Он ведь так хотел подарить мышей той девочке, Соне.
Бедная Роза, как она мечтала об этих туфлях. Он открыл коробку.
Мыши прижимались друг к другу. Им было явно холодно.
Сима шел, куда глаза глядят, а потом понял, что идет по направлению к Площади Борьбы.
Редкие прохожие оглядывались – мальчик несет по улице большую шляпную коробку и жалобно хлюпает носом.
Было и вправду холодно. Ветер сильно дул навстречу, по улице неслись обрывки бумажек, постовой милиционер в огромном тулупе и с задубевшей красной физиономией недовольно посмотрел на него – и так противно, а тут еще ты плачешь.
Сима подумал, что, наверное, он войдет во двор этого большого кооперативного дома на Площади Борьбы (папа называл его домом баронессы Корф) и будет просто стоять, ожидая, что кто-то выйдет. И тогда он сможет отдать какому-нибудь мальчику (даром) своих мышей или сможет уговорить его просто взять их в тепло.
Он представил себе, как стоит там, во дворе, неподалеку от Туберкулезного института и слушает, как шумит апрельский холодный мерзкий ветер, как голые ветки принимают на себя воробьев и других птиц, как весеннее щебетанье выманивает людей из дому, и они выходят, выходят, а он открыл коробку и играет с мышами, мыши лезут у него по рукаву, и наконец подходит какой-то мальчик и просит его: а можно мне?
И он милостиво разрешает, а потом, после короткого разговора, малец важно уносит коробку домой, а Сима бежит, бежит из этого двора со всех ног. Но ничего этого не было. Он стоял на Площади Борьбы, у дома баронессы Корф, совершенно один.
…Вот в этот момент он и встретил Мишку Соловьева.
Мишка был тем самым главным человеком в его жизни – ну конечно, кроме мамы, папы, старшей сестры, младшей сестры, а теперь еще племянника, – тем главным человеком, другом, который всегда есть или должен быть в тринадцать лет.
И это было странно – что он был самым главным, потому что Мишка был совсем не похож на Даню. Они были настолько разные, что прямо даже удивительно. Мишка любил футбол, а он не любил футбола. Мишка знал все про всех и в соседних дворах, и вокруг, и во всей Марьиной Роще, а Сима Каневский ничего про этих «всех» не знал. Мишка знал, что где находится у девчонок и как с этим обращаться, Сима при разговоре об этом затихал и краснел.
Но жить друг без друга они не могли.
Когда Сима видел Мишку Соловьева, ему становилось веселее, даже в самые грустные моменты его жизни.
Когда они встретились после эвакуации, наговориться не могли три дня.
Вот и сейчас эта встреча была очень вовремя.
– Ты чего ревешь? – осторожно спросил Соловьев.
Он все рассказал.
– Ничего себе, туфли! – присвистнул Соловьев. – Это же целое состояние.
Сима пожал плечами. Наверное, да. Наверное, целое состояние.
Но ему, Симе, не было жалко туфель. Ему было жалко мышей. Об этом он честно сказал Соловьеву.
– Ладно… – милостиво предложил тот. – Давай я их пристрою.
Мыши пошли в дело – их обменяли на кролика, кролика обменяли на альбом с марками, альбом с марками обменяли на финку с наборной рукояткой, финку с наборной рукояткой обменяли на коллекцию граммофонных пластинок, и вскоре Сима увидел своих мышей в настоящей птичьей клетке, у инвалида в рюмочной на Октябрьской улице.
Инвалид (у него была одна нога) звенел медалями и прижимал к мышиной клетке свое опухшее пьяное лицо.
Улыбка его была блаженной.
– Вы мои лапочки! – приговаривал он.
Сима пристроился к столику, сказал, что является бывшим хозяином этих чудесных созданий, и дал несколько советов по уходу и питанию. Но оказалось, что инвалид, Альберт Григорьевич, не просто невероятно добр, но и сведущ в воспитании грызунов.
– Да у меня были такие до войны, не ссы… – хлопнул он Симу по плечу. – Давай-ка, знаешь, парень, выпьем за мир.
Отказаться Сима не посмел.
Инвалид налил Симе полновесные сто грамм перцовки и предложил закусить хлебом и огурцом.
Сима поднял рюмку и сказал:
– За мир!
Ему показалось, что рюмочная на этот момент затихла.
Все поплыло перед глазами, но Сима мужественно держался.
Все эти люди – некрасивые, пьяные, плохо одетые, с красными лицами, вдруг показались ему невероятно добрыми.
Они орали, махали руками, дымили, и в общем в этом маленьком прокуренном и пропитом мире было так уютно и хорошо, что Сима понял, почему они здесь торчат каждый день.
– Завидую я тебе, парень, – тихо сказал Альберт Григорьевич.
– Почему? – спросил Сима.
– Ты увидишь другую планету. Не эту вот… – И он обвел рукой рюмочную. – Ты увидишь мир, в котором всего этого не будет.
– А вы?
– А я – не уверен, – грустно сказал инвалид и властно выпроводил его за порог.
Когда папа узнал, что Сима пил с инвалидом в рюмочной, он страшно рассвирепел, выхватил ремень, Сима от страха повалился на пол, а папа, уже плохо соображая, что делает, хлестнул его ремнем и даже пару раз пхнул в бок носком туфли.
В этот момент мама Надя так закричала, что он остановился.
Папа пришел в себя и провел с сыном воспитательную беседу.
Симе запомнились такие слова:
– Понимаешь, водка – это самый легкий способ отъема лишних денег у населения. Государство так упорядочивает свою финансовую систему. Но если ты в этом участвуешь, значит, ты идиот.
А мама сказала ему совсем другое:
– Какой-то ты стал взрослый, Сима. Не рано?
А еще через неделю после этого происшествия с Мишкой Соловьевым случилась беда.
Мишка исчез. Он не крутился в людных местах, не бывал на киносеансах, не толкался на рынке, не был он и в школе, не ходил по улицам – его отсутствие было столь очевидно, что друзья отправились к нему домой, но и там не застали.
Мать пожала плечами и сказала, что он приходит только ночевать.
– А где же он бывает? – спросил Сима.
Они начали его искать, спрашивать людей. Одни говорили, что видели его на Трубной улице, возле магазина, другие уверяли, что он шляется где-то на задворках тринадцатого проезда Марьиной Рощи, третьи отправляли их в центр, на Сухаревку и на Цветной, в страшный Косой переулок, в парк Третьего дома Советов, но Мишки нигде не было.
Но почему, никак не мог понять Сима. Он перебирал в памяти все их последние разговоры, даже перечитывал письма из Куйбышева, ходил по улицам один, стараясь понять, по какому маршруту и как пролегает теперь путь блудного Мишки Соловьева, но ответа все не находилось.
Все как-то переключились на другие дела, а Сима не мог.
Тем более что отец часто (почему-то) спрашивал его дома: «Ну что, нашел своего Санчо Пансу?» (Так он почему-то звал Мишку.)
Однажды Сима сидел на репетиции шумового оркестра (теперь почти в каждой школе были такие), играл на расческе, под грохот ложек, кастрюль, под визг двуручной пилы, и посреди этого веселого шума и гама он вдруг отчетливо понял, что с Мишкой что-то случилось ужасное, такое ужасное, что даже представить себе нельзя, и поэтому он скрывается от всех, от всего мира, и Сима бросил расческу и выбежал из актового зала.
– Ты куда, Каневский? – яростно голосила ему вслед пионервожатая, но он уже с грохотом бежал вниз по огромной лестнице.
В этот день он решил ждать Мишку у его дома, в самом дальнем конце 3-го проезда Марьиной Рощи.
Ждать столько, сколько нужно.
Темноту освещал слабый снежок, сыпавшийся сверху.
Сима совсем замерз. К тому же в Москве еще действовал комендантский час – после девяти появляться на улицах без особых документов было нельзя. А какие у него особые документы?
Мимо тихо проехала машина. Водитель цепко поглядел на Симу.
Ему срочно захотелось побежать домой. Но он ждал и ждал.
Темнота становилась все гуще. Теперь Сима даже не знал, который час. От холода он перестал соображать, ноги превратились в какие-то каменные чушки, руки окоченели, и их не грели даже карманы, он привалился к фонарному столбу и тупо ждал своей неминуемой смерти.
В это время за его спиной скрипнул снег и знакомый голос произнес:
– Ты чего тут?
Он резко обернулся.
Мишка Соловьев, живой и невредимый, стоял рядом с ним.
Глаза Мишки были спрятаны в тени. Но даже сквозь эту тень он увидел, что это не совсем его глаза.
– Мишка, ты куда исчез? – осторожно спросил Сима.
– А тебе какое дело? Двигай давай отсюда… – скривился Соловьев, но Сима никуда не пошел.
– Я тебя ищу, ищу… – сказал Сима. – Мы все тебя ищем.
Мишка вдруг навалился на него, и они упали в сугроб. Мишка бил его по лицу, не сильно, однако у Симы пошла кровь.
– Что ты здесь делаешь, идиот?
– Я за тобой пришел!
Соловьев отвернулся, тяжело вздохнул и слез с Симы. И наконец они оба вошли в дом.
Мама Мишки уже почти спала, она заохала, запричитала, подхватилась с постели, ей было надо утром на работу к шести, ехать куда-то далеко, на Шаболовку, они ее уложили обратно и пошли в коридор разговаривать.
Точнее, говорил один Мишка, его как прорвало.
Был такой парень, Сашка Заливной, блатной, ну как блатной, может и не блатной, а черт его знает. Жил по соседству в пятом проезде, в многоквартирном доме с коридорной системой, занимал угловую комнату вместе с матерью, мать у него была уборщица. У блатных была привычка – соседей не трогать, соседи – они как родственники. Заливной с Мишкой Соловьевым здоровался, интересовался даже, как там футбол, как что. Все вокруг знали, что Мишка страстный болельщик. И Мишка его не то что не боялся, ему даже в голову не приходило, наоборот, он немного гордился, что такой серьезный человек, как Сашка Заливной, с ним здоровается. Под блатных работали многие, да и сам Мишка не прочь был надеть ватник вместо пальто, укороченные сапоги и купить кепку, но отец ему не разрешал, отец был серьезный человек, инженер. Однако в целом было понятно, что Заливной никакой не бандит, обычный парень, как все, а впрочем, ну кто его знает, чужая душа – потемки, сосед и сосед. У Мишки все были друзья, соседи, родственники, полгорода, как говорил отец Симы, были его друзьями, соседями, родственниками, такая была у него с детства система – знакомиться, но глубоко не встревать, мало ли там что, у каждого своя линия, есть ведь правила приличия, и по этим правилам Сашка Заливной был просто сосед, хотя и известная такая личность. Ну а почему он был известная личность, тоже вопрос, вид у него был фасонный, и взгляд хитрый, и курил он хорошие папиросы, и в парк ходил ЦДКА со своей компанией, к которой лучше не подходить, так и повелось – Заливной, а… это который, ну да.
И вот однажды, в полной темноте, светомаскировку еще не отменили, подходят к Мишке Соловьеву люди, он даже не разглядел сколько, и говорят ему – а ну, иди сюда, он испугаться не успел, и ноги сами понесли, и вот оказались они в самом темном углу Марьиной Рощи, наверное, там, где раньше был забор и лавочки, а теперь только колышки какие-то из земли торчат, и лиц даже не видно. Что же, думает Мишка Соловьев, случилось, а они ему так мирно говорят – а ты Сашку Заливного знаешь? – А что? – А ты скажи просто, знаешь или нет. – Ну знаю. – А где он живет, у нас к нему дело, – и вот тут нехорошо заныло у Мишки внизу живота, но он справился и спросил, а что за дело и почему он должен отвечать. Да ты не ссы, – говорят ему эти ребята, непонятным числом, потому что темно, – мы люди мирные, у нас к нему дело, мы его по делу ищем, не бойсь, не дрожи, он нам шубу продать хотел и часы трофейные. Тут у Мишки сразу отлегло, дело-то понятное, и он показал им дом.
А через день Сашку убили.
Его зарезали ножом, когда он выходил из кинотеатра «Электрон».
– А при чем тут ты?
– Дурак ты, Сима.
Соловьев сидит тихо в темноте коридора (свет они зажигать не хотят) и смотрит прямо перед собой.
– Так, может, ты ни при чем?
– Может, и ни при чем…
Мишка долго старался не появляться в людных публичных местах. Особенно страшила его темнота. Ранней весной она наступает рано, порой в пять или в шесть вечера. Да и фонарей было еще мало. Этот зыбкий час перехода из одного времени суток в другое, когда свет меркнет и дрожит, пугал его – как будто тень убитого сливалась с тенью уходящего дня. Мишка не бывал теперь на рынках, не бывал в пивных, в рюмочных, не бывал на толкучке у Сухаревки, не ходил по центру города и по Самотеке, не шлялся по первой Мещанской и улице Горького, он не казал нос на бульвары и затаился.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?