Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Надя сказала, сонно перевернувшись: а я верила, отстань. Вам повезло, сказала Зайтаг, соседка, когда они опять встретились в саду, у всех смерть, а у вас жизнь. Зачем вы так говорите, хотите вызвать во мне чувство вины? Да нет, пожала она плечами, я хочу вызвать у вас такое чувство, что все, черт возьми, хорошо, чтобы вы перестали психовать и волноваться. Да ладно вам, сказал Даня, вы же не обо мне беспокоитесь. Нет, сказала она, я просто хочу, чтобы все это наконец кончилось. Что именно? Вот это ужасное, она обвела руками круг вокруг себя: в этот круг, конечно, попали и дом, и сад, и 2-й Вышеславцев переулок, и Марьина Роща, и Москва, но вообще туда попало что-то еще, этот бешеный волчок, крутящийся вокруг своей оси. Пусть это все кончится, пусть все это сгинет наконец, прошептала она. Ах, и вы о том же, улыбнулся Даня, выбросив одну папиросу и взяв другую. Вы о чем, о свободе, может быть?
О том, как наступит другая жизнь?..
Знаете, задумалась она, а вы правы. Она все же наступит. Не так, как все думают, но она наступит.
Он скептически пожал плечами.
…Даня достал свой маленький блокнотик, который держал в выдвижном ящике буфета, достал его и положил рядом с собой на круглый стол, покрытый зеленой бархатной скатертью.
Стол раскладывался, но теперь он почти всегда стоял сложенный. Очень редко теперь приходилось им обедать или ужинать тут втроем, вчетвером. Почти все время вдвоем.
Комнат на Кропоткинской было тоже две, как во 2-м Вышеславцевом переулке, но они, конечно, были меньше. Такие довольно небольшие комнатки.
Да и дом был совсем другой.
– Вы давно тут живете? – с любопытством спросила Нина Каневская, дочь его расстрелянного брата, когда он позвал ее в гости.
– Нет, недавно…
И он начал рассказывать про переезд, про родственный обмен, про то, что Роза теперь живет отдельно с молодым мужем, а Этель с сорок шестого года в Харькове, и только Сима, младший сын, пока еще остался с ними, но потом он понял, что ей это не так уж интересно.
Когда Моня решил продать дачу, у него, конечно, были несколько преувеличенные представления о стоимости этой очень старой, хотя и просторной, деревянной халупы с верандой под соснами.
Новыми деньгами она стоила вообще всего лишь три тысячи, ну а старыми – тридцать.
Он записал цифру в блокнот, в длинный уже довольно столбик, она деловито пересчитала деньги, крупные шелестящие купюры, а потом вдруг спросила, с улыбкой:
– Дядя Даня, а ты зачем все раздаешь?
Он не понял вопрос и переспросил.
– Ну… ты все раздаешь, зачем? Как будто хочешь от нас избавиться.
– От вас избавишься, пожалуй, – попробовал отшутиться Даня.
– Нет, ты, как король Лир… советского разлива, – она опять рассмеялась.
Странная была девочка.
– Ну а что, по-твоему, делать с деньгами?
– Не знаю. Ну хотя бы на ипподроме сыграть можно было. Вдруг бы выиграл крупную сумму, стал богачом.
– А, это…
На ипподром Даня и в самом деле однажды ходил.
Даня с какого-то момента решил, что попробует сыграть в разные игры, теперь он мог себе позволить сделать ставку, дети выросли, отделились, Моня оставил целое наследство, ну а почему бы не пойти в бильярд и не положить на стол сотенную бумажку, не попытать счастья? Были, конечно, и подпольные места, где резались в преферанс и бридж по-крупному, но он с юности, с двадцатых годов обходил эти места стороной, прекрасно понимая, что есть игроки, а есть профессионалы, и с ними не надо садиться за стол, а вот Маяковский, ему говорили об этом знающие люди, он не понимал, он садился, и иногда выигрывал, но чаще спускал деньги, он спустил несметные деньги в этих подпольных квартирах, но ему было можно, он был поэт, знаменитый человек, великая личность. А Даня избегал таких мест, он был не знаменитый поэт, и только в бильярде, пожалуй, в бильярдных залах Парка культуры, в открытых и общедоступных местах, он позволял себе играть и проигрывать. И таким образом, ему оставались только шахматы, рядом с его новым домом, на Гоголевском бульваре, где по соседству с официальным всесоюзным клубом шахматистов поместились на скамейках бульвара неофициальные шахматисты, они раскладывали доски и играли с раннего утра до темноты, пока не зажигались фонари, в любую погоду, кроме самого лютого мороза. Были тут и инвалиды войны, и пенсионеры союзного значения, но в основном обычный московский люд, мужчины старше среднего возраста в пальто, шляпах, беретах, кепках, кашне, бушлатах и шинелях. Нет, девочка, сказал он Нине, нет, игра – это не мое, а что касается короля Лира, да, интересная мысль, но тут ты ошиблась, сильно ошиблась, я не он. Моя семья меня никогда не предаст.
Эта идея – раздать всем членам семьи наследство от проданной Мониной дачи – вначале продвигалась трудно. Ну что ты, ну зачем ты, сказала укоризненно сестра Женя, когда он приехал к ней в Калинин, мне ничего не надо, поверь, я хорошо зарабатываю. Но он не поверил и почти насильно оставил деньги на столе. На скатерти оставил, придавил стеклянной вазой для верности. Ну спасибо, куплю девочке подарок, сквозь силу улыбнулась она. Но потом люди прослышали, что есть такой человек, который раздает деньги, и дело пошло веселее. Все три жены Яна, с которыми он виделся на его, Яна, похоронах, в пятьдесят пятом, пришли к нему на Кропоткинскую, появились постепенно и двоюродные братья и сестры, все просили в долг, и он спокойно давал. Единственное, записывал в этот блокнот, чтобы ничего не перепутать. Иногда деньги возвращались, иногда нет, неважно, он помогал всем, понимая, что и они кому-то помогут. Последней появилась Нина, она хотела помочь одаренному молодому скрипачу внести залог за скрипку Гварнери в госфонд, чтобы получить «настоящий инструмент» и раскрыть свой талант.
Если бы Даню спросили, когда это началось, он бы пожал бы плечами.
Ну да, у него был удар, «инсульт», как сейчас говорили. «Удар» значительно лучше, удар можно пережить, встать и продолжать бой дальше, с инсультом как-то не так. У этого удара никогда нет видимых причин, но если говорить о Дане лично, то он прекрасно помнил тот вечер, когда узнал о смерти Михоэлса, – его убили, сказал он Наде, и она долго не могла успокоиться, боялась, что за ним придут, что донесут соседи. Даня был уверен, что Михоэлса убили и что это начало больших страшных изменений в его жизни, и не только в его, но и в жизни всех евреев. Но изменения коснулись не всех, далеко не всех. Однако в пятьдесят втором году его постиг этот удар, он взял больничный на полгода, выписавшись из Боткинской, он оформил больничный в медсанчасти Трехгорки, но там оплачивались лишь первые четыре недели, дальше пошла другая жизнь, он учился ходить, все деньги ушли на массаж, те, что еще оставались на сберкнижке, и занятые в долг. Надя стояла на рынке, что-то продавала – как она говорила, «расчески». На самом деле это были никакие не расчески, что-то она доставала из комода, из глубины выдвижных ящиков, куда он никогда не заглядывал, что-то от старой жизни, купленное еще в Харькове, Одессе и Баку. Может быть, она и брала что-то на продажу у артельщиков, тогда было много артельщиков, какие-то «расчески», он не знал, что за расчески, он лежал полгода в постели, ел по расписанию, делал массаж по расписанию, ходил в туалет по расписанию, учился говорить по расписанию, и встал, и пошел на работу, благодаря ей, конечно, только ей. А потом умер Сталин. И все это вместе – его новая голова, а она, безусловно, стала новой после удара, и этот в траурной рамке Сталин, и эта Москва – все стало каким-то другим.
Все накапливалось постепенно.
Сначала была радость – как у боксера, который встал после удара и продолжил бой. Как у человека, пережившего болезнь. А потом он стал замечать, что все вокруг другое. Оно по-другому пахло, шло и разговаривало, это другое.
Улицы стали какими-то сырыми, даже мокрыми. Полупустыми. Исчезли его портреты. Там, где стояли гордые милиционеры, теперь обнаружились какие-то пустые места. В магазинах артельщики вывешивали свой товар, клеили самодельные этикетки. Лица людей стали растерянными. Эта пустота, которую Даня чувствовал, – она была прежде всего в лицах.
Лица были растерянными, пустыми и чуть искаженными – плохо скрытой надеждой.
Возвращались люди, которых он отправил в Сибирь, семьи тех, кого он расстрелял.
Москва наполнилась новыми людьми, прямо с вокзалов они шли с чемоданчиками по городу, ехали на трамваях, приглядываясь с интересом к ним – к тем, кто оставался здесь.
Между тем в людях появилось какое-то новое остервенение: в очередях кричали, требовали справедливости – по мелочи, конечно, чтобы не больше полкило в одни руки, чтобы не обвешивали, чтобы у инвалидов проверяли документы, а точно ли он инвалид войны.
Даню вызвал начальник отдела кадров и сказал, что в следующем году ему исполняется шестьдесят, и он хотел бы выхлопотать ему надбавку как заслуженному работнику Минлегпрома.
– Вы о чем? – не понял Даня.
– О пенсии, – просто ответил начальник отдела кадров.
– Да я только что заново родился, удар перенес, а вы меня опять хороните.
– Так в том-то и дело! – радостно откликнулся начальник отдела кадров. – Вам о здоровье пора подумать, Даниил Владимирович!
…В общем, все это была ерунда. Он мог бы послать его к черту, поработать в своем отделе снабжения и год, и два, и три, но вдруг ему стало скучно.
Нужно было идти к директору комбината, объясняться, а это был новый, молодой человек.
Однажды Даня пришел на работу, подумал минуту, взял и написал заявление.
Дочь Роза вышла замуж, за прекрасного парня, ей нужно было устраивать свою семейную жизнь. И он понял, что пора – кроме него, с его опытом, тут никто не поможет. В Москве были маклеры, они составляли картотеки, получали комиссионные, скоро ему подобрали вариант. Этот дом, где им с Надей и Симой нужно было жить, был без горячей воды, зато перспективный, скоро его будут сносить и вам дадут отдельную, говорил маклер Семен Израилевич. Маклер покашливал, подносил платок ко рту, горбился, его было жаль, может, поэтому Даня так легко и согласился – центр Москвы, старый заслуженный дом, в котором, говорят, жил когда-то то ли Поленов, то ли Левитан, в общем кто-то из них.
Дом стоял на островке, от которого расходились Кропоткинская и Метростроевская: все рядом, Кремль рядом, бассейн «Москва», метро, магазины, сияющий центр, много машин, людей – европейский город, не то что их деревня в Марьиной Роще. Надя не могла нарадоваться, что он выздоровел. Роза вышла замуж, уехала, он теперь много времени проводил с Надей, гулял по бульварам, держал под руку, тихая светлая прекрасная старость, но он ощущал во всем этом сыром воздухе какую-то беду для себя: ни это место, ни новый дом, ни это новое время его не радовали – все это было как будто не для него.
Это было даже как-то странно.
Новый мир как будто выталкивал. Дом был, в сущности, такого же устройства, как их старый, в Марьиной Роще – внутренняя галерея, балкон. Двери с галереи вели в разные квартиры, вход во двор через арку, потом лестница. У лестницы его всегда кто-то поджидал с разговорами. Даниил Владимирович, задолженность у вас по квартплате, разрешите напомнить, пока он разобрался, не раз и не два ему испортили настроение. Через каждые двести метров стоял какой-то скучающий гражданин, он довольно легко определял их на взгляд: топтуны, серые пальто, серые плащи, шляпы тоже мышиного цвета, одинаковые ботинки, от Кремля и дальше по Арбату, по Кропоткинской их тут был напихано как сельдей в бочке. Они подходили друг к другу и недовольно шипели на ухо, мол, не занимай мой участок. Приходили они и к ним во двор, может, хотели просто облегчиться – было ощущение, что весь дом прослушивается и просвечивается насквозь. Странно было жить без горячей воды, ходить в баню, мыться в тазике. Он пробовал ездить к Розе на выходные, там заодно и принять душ в интимной, так сказать, обстановке, без свидетелей. Баню московскую он как-то не полюбил, в ней было слишком много публичности: толпы людей, пар, праздничная обстановка, многие пили пиво, все это было мило, но вряд ли подходило именно ему.
С утра он обходил все бильярдные, гулял по паркам, но это было смешно, нужно было искать работу. Как оказалось, очень трудно жить без привычной проходной, с этим скучным вохровцем на воротах, скупо кивающим ему и даже иногда вступающим в разговоры, как со старым знакомым. Без этих коридоров и лестниц, безличных и неодушевленных, но знающих его, как и он их, без этих телефонных звонков и служебных телеграмм, даже без этих партсобраний и нелепых разговоров в столовой, – все это, как оказалось, было его миром – обжитым, как старая кровать, и было странно, что этот мир, такой нелепый и такой родной, оказался незаменим.
Но главная беда, конечно, была в новой квартире.
Чтобы пройти из одной комнаты в другую, в кухню или в коридор, нужно было постучать и пройти мимо соседей, он это знал, когда соглашался на этот вариант, но центр, бассейн «Москва», близость Кремля, театры и музеи, Парк культуры и отдыха, метро, магазины, и вот теперь он по десять раз на дню стучался и проходил через проходную комнату, где жили соседи.
И каждый раз его мутило от этого. На секунду, но мутило.
Как оказалось, Надя параллельно с ним пережила свой удар, никем не замеченный и не зафиксированный в медицинских картах.
Она стала забывать слова.
– Данечка, дай мне пожалуйста вот это… – просила она, когда они сидели за столом, и тянулась рукой к бокалу.
– Надя, вспоминай! – говорил он резко.
И она начинала плакать.
Постепенно боль за нее стала привычной, но не менее острой, было страшно и неприятно наблюдать за тем, как слепнет она душой, не помнящая привычных слов и понятий, и он сам стал часто думать о том, что в сущности ему тоже неведомы значения всех этих слов, что их придумал кто-то чужой и далекий, и что все это какая-то ерунда. И можно без этого обойтись.
Король Лир в исполнении Михоэлса в бывшем государственном еврейском театре, куда он сходил когда-то благодаря Яну, а Ян знал всех артистов этом городе, всех директоров театров, всех концертмейстеров, – тогда его поразил: почти весь спектакль стоя неподвижно и величественно посреди сцены с дикой всклокоченной головой, он, как казалось, сообщал Дане нечто важное, через этот велеречивый, наполненный абстрактными смыслами, как физическое уравнение, текст. И только когда Михоэлс умер, Даня понял, что именно он хотел сообщить: дети уходят, не оставляя после себя ничего.
Их нечем заменить.
Даня ходил по этой новой Москве, читал газеты, пил пиво и думал о том, как надо жить дальше.
Он, конечно, обязательно бы привык и нашел выход – можно было бы устроиться экспертом в Госплан, Госснаб, в научно-исследовательский институт, да просто на другую фабрику, времена изменились, можно было бы начать новую жизнь и снова начать обмен – найти другую квартиру, в другом районе и другом доме. Как вдруг он завис в каком-то ожидании.
Как-то он зашел в случайную ресторацию, где съел комплексный обед, заказал сто грамм и сидел в одиночестве. Официант, трудно сказать, как так получилось, подсадил к нему гражданку в пальто, она тоже заказала комплексный обед и стала медленно, не вставая с места, стягивать с себя пальто. Он встал, помог, повесил пальто на плечики в гардеробе (гардеробщик отошел), дал ей номерок. Она ела свою еду, и он продолжал молчать, как вдруг из-за соседнего столика тяжело поднялся мужчина с медалями на пиджаке.
Мужчина был пьян, в час дня, он шел к ним с графинчиком и рюмкой – у него были заняты обе руки, он поэтому как-то неудачно плюхнулся рядом с ними и немного расплескал коньяк. Здравствуйте, сказал он. Можно у вас спросить, который час? – сказал пьяный мужчина.
Женщина молчала, глядя в тарелку.
– А сколько вам лет? – спросил пьяный.
– Мне? – неохотно ответил Даня. – Шестьдесят.
– А можно спросить, друг, что ты делал во время войны?
– Жил.
Он уже понял, как это кончится.
Человек с медалями на пиджаке налил себе рюмку и быстро выпил. Ага, жил. А твоя подруга тоже жила? Ну да, вот все вы тут жили, твари тыловые, все жили, все работали, все трудились, молодцы, молодцы, одобряю, только знаешь что, друг, все вы, евреи, такие хитрые, хитрожопые твари, все вы жили, а мы воевали, понял, а только все равно вас всех…
Даня редко дрался в своей жизни, пожалуй, в последний раз именно во время бильярда, в сорок восьмом, в Одессе, но когда-то он делать это умел и быстро уложил фронтовика на пол. Тот хлюпал носом, из которого текла кровь, страдал и продолжал орать.
– Прости друг, – крикнул Даня в зал, одеваясь.
– Проводите меня, – вдруг сказала женщина. Она была небольшого роста, светловолосая, с очень стеснительной улыбкой и правильными чертами лица. – Мне страшно.
Бледный официант быстро принес ее пальто из гардероба. Уходите скорей, прошептал он.
И они ушли.
Так Даниил Владимирович Каневский впервые попал на Проспект Мира, в ту самую разгороженную большими платяными шкафами комнату, которую занимала Клавдия Кондратьевна с сыном. Сначала он приезжал сюда редко, она ему запрещала, потом раз в месяц, раз в неделю, потом он привык звонить сюда, на Проспект Мира, ходить вокруг этого дома на Проспекте Мира, представлять себе эту комнату на Проспекте Мира, потому что как только он попал сюда, в эту тихую комнату, выходившую окнами во двор, бедную комнату, с этажеркой в углу и с большим зеркалом, с портретами в простых рамочках, с этой полутораспальной кроватью с тремя подушками, одна на другой, он потерял какой-то важный счет своей жизни, своим дням, и ему показалось, что это и есть та комната, где он всегда только и жил.
Тут всегда стояла какая-то ватная глухая тишина.
И только радио говорило на кухне.
Под Новый год, за несколько часов, он пришел сюда по морозным Мещанским улицам, по сугробам, с бутылкой шампанского.
С праздником вас, дорогие товарищи, говорило радио на кухне.
С праздником вас…
А потом он переехал сюда навсегда.
За всю оставшуюся ему жизнь (а они прожили вместе три года) Даня с новой женой вместе всего лишь раз поехали летом в Одессу.
…Он разделся и вошел в воду. Он знал, что проплывет, может быть, два, от силы три километра. А потом спокойно вернется назад. И он вернулся. Она сидела на берегу, в белой шляпе, ждала его и улыбалась.
Столешников переулок
В Москве 45–46 года даже подростки стали ходить с трофейными часами, даже детям их иногда дарили на дни рождения. Смешно было смотреть на тонкое детское запястье с огромными мужскими часами.
Женских часов было поменьше, но их тоже часто дарили – женам, подругам, любимым девушкам, коллегам по работе, сестрам, матерям, дочерям. И хотя трофейного барахла в то время вообще было много по всей стране – ну, например, появились в то время в Москве шикарные ткани в отрезах, было в обороте и трофейное нижнее белье, шелковые халаты, обувь, патефоны, меха, красивая посуда, радиоприемники «Грюндиг», велосипеды «Опель», люстры, чайники, термосы, красивые косметические наборы в бархатных и кожаных футлярах, духи, бижутерия – но все-таки именно часы были тогда самым распространенным подарком. Они вызывали меньше всего вопросов – ношеные или неношеные, снятые с чьей-то руки (может быть, даже с руки мертвого человека) или не снятые, все они выглядели на первый взгляд чисто, ново, как с завода, блестели полировкой, весело тикали, и даже не всегда заметные царапины на стальном корпусе не мешали им выглядеть хорошо.
Но единственная с ними была проблема – ремонт.
Часы, что там говорить, были, конечно, выдающегося качества, – «Мозер», «Карл Цейс», «Омега» и прочее, надежные, не убиваемые часы, но в суровое военное и послевоенное время что-то же могло и с ними случиться. Некоторые пары, например, не заводились годами, лежали где-то в глухом ящике, а им требовались смазка и завод, другие попадали случайно в воду (наступление, отступление, бомбежка), третьи подвергались чересчур сильным ударам, и тогда хозяева часов, вздохнув и почесав в затылке (а может, будет дешевле новые купить?), нехотя отправлялись в Столешников переулок, где располагались тогда мастерские: один подвал за другим, причем подвалы были вместительные и большие.
Конечно, иностранные часы были в ходу и раньше, советская власть свои часовые заводы начала запускать лишь с тридцатого года (купили для этих целей разорившийся американский часовой завод, дорогой и с устаревшим оборудованием). Часовые заводы запустили тоже для военных целей: все офицеры должны были иметь точные часы, чтобы не пропустить время наступления. Но не такого, к сожалению, качества были эти наши «Полеты», ЗИСы и ЗИМы.
Бывали тут, в Столешниковом, часы заслуженные – то есть наградные, и даже с гравировкой, но и они рано или поздно могли попасть в ломбарды и мастерские. Бывали часы, которые умные люди привозили в чемоданах из Германии в больших количествах – по пять, десять, двадцать пар, наконец их ввозили и вполне официально, были же такие «трофейные команды», которые шли за фронтом и собирали ценности, считалось, что эти часы будут для госфонда, но госфонду столько часов было не нужно. И вот они в конце концов тоже попадали сюда.
Часовщики сразу оценили эту ситуацию. В мастерских прибавилось рабочих мест. Даже открывались новые помещения. Средний доход часовщика вырос. Жить они стали веселее.
В целом ситуация с часами стала после войны другой. Часы мог носить буквально каждый гражданин, любого пола и возраста. Часы нужны были любому человеку. Каждый спрашивал себя и других – а который час? И подносил часы к глазам.
Но в то же время граждане порой стремились избавляться от часов, продавать их по дешевке, закладывать, а то и, например, такие случаи бывали – принесет гражданин свой аппарат в ремонт и отбудет с концами, куда-нибудь в командировку, и часы оставались в мастерской, скромно дожидаясь хозяина, год дожидались, второй, ну а потом и срок ожидания выходил, и они отправлялись в то место, которое часовщики называли чуланом. А на самом деле это был не чулан, а просто такой вот склад до самого потолка: полочки, шкафчики, емкости, было такое особое место в этом подвале.
Вообще подвал этот производил на Андрея странное впечатление, сразу, как только он сюда попал, было понятно, что место непростое. На первый взгляд обычное учреждение, «культурно-бытовое», типа магазина или пошивочного ателье, с улицы шесть ступенек вниз, потом поворот направо, хлопающая за тобой стеклянная дверь, полумрак, разрезаемый светом из узкого окна под потолком, в окне ходят ноги, чьи-то туфли и сапоги, ботинки и полуботинки, и тут же висят график соцсоревнования, портреты передовиков, правила приема часов в ремонт от граждан, портрет Сталина и выцветший довоенный плакат «Укрепим своим трудом достижения социализма!». Все какое-то пыльное, но, правда, сквозь пыль видна красивая старая мебель, оставшаяся с былых времен: торговая длинная стойка, дубовая, полированная, с исцарапанной столешницей, зеркала, шкафы с золочеными вставками, блестящее цветное стекло. Тут же стояли напольные часы всех видов, висели стеклянные полочки, светили яркие настольные лампы, за которыми сидели согнувшись товарищи часовщики, с черными лупами на глазу, лупы были на резинках, некоторые без резинок: когда лупу держат просто глазом и ловко роняют в ладонь, поворачиваясь к клиенту.
Тут же очередь, небольшая, мужчины курят, дамы читают журналы…
Тишина.
Куда бы Андрей ни приходил, везде в Москве было шумно до боли в голове. Даже в самом Столешникове, стоило подняться по ступенькам, ты опять оказывался в густой толпе, среди шаркающих ног и нестройных голосов, а то и криков.
А здесь такого не было, и если кто-то говорил слишком громко, часовщик недовольно поднимал голову и просил:
– Потише, товарищи! Мастера работают!
Конечно, тишина в Москве в принципе-то была. Она была на пустырях, на безлюдных улицах ночью, в барачном коридоре, когда люди спят. В парках и скверах. Тишина очень часто была даже опасной, темной, а в темноте случалось всякое нехорошее.
Тишины и темноты боялись и старались обойти их стороной. Скандал, крик, свист милиционера, звуки города как-то успокаивали людей.
Но здесь была другая тишина. Андрей сначала даже не понял, почему это ему так нравится – тихие звуки, щелканье открываемой крышки, почти незаметный ход часов, неслышимый, тонкий голос инструментов.
Почти все часовщики были одеты в синие или черные береты. Напряженная тишина в зале (а они называли свое помещение «залом») была сродни театральной. Клиенты с напряжением смотрели на их затылки, спины, на круг света от настольной лампы. Часы вскрывались, из них доставались внутренние детали, мельчайшие колесики, и все они оставались на черном или синем бархате.
…Отца у него не было, мать ишачила на большом заводе, стараясь прокормить их с сестрой.
С сорок третьего года их школу в Лазаревском переулке разделили на мужскую и женскую, мальчишек перевели в другое здание.
Была там такая Мария Лазаревна Бершадская – жена полковника, красивая, лет двадцати восьми, она преподавала русский язык.
Девчонки бегали за ней, ловили каждое слово. Мальчишки были тайно влюблены.
Так вот, уже году в сорок четвертом Бершадская пришла в школу с муфтой из чернобурки. Муфту аккуратно взяла с собой в класс, положила на подоконник, в учительской не оставила.
Приходила она и в их мужскую школу – на вечера самодеятельности. Под платьем у нее углядели комбинацию, дорогую, шелковую, трофейную.
Потом она пригласила девчонок-отличниц к себе домой на день рождения (у нее день рождения был в мае).
Стол ломился. Там были даже мандарины.
Многие такого не видели никогда. Дома она спокойно подушилась трофейными духами, переоделась в домашнее – шелковый черный халат с золотыми драконами. На ней были дорогие трофейные чулки.
Каждое ее платье, каждое пальто, каждая пара туфель были предметом страстного обсуждения.
При этом Бершадская была доброжелательная, спокойная, умная женщина, никогда не орала – как и положено по-настоящему богатому человеку.
Это его раздражало. Наверное, его раздражало еще то, что он никогда до нее не дотронется, да и вообще у него никогда не будет таких женщин.
Полковник заезжал за женой-училкой прямо в школу на черном «хорьхе» или присылал шофера, и они ехали в консерваторию, в ресторан или просто в большую и дорогую свою отдельную квартиру на улице Горького.
Андрей понял, что так живут вообще-то многие семьи в Москве.
Особенно офицерские.
Причем, говорили они между собой, это ведь не семьи офицеров-фронтовиков, те же погибли, стали калеками, контужеными, таких он часто видел в пивных, в рюмочных. А эти богатые семьи, не только офицерские, но и разнообразных начальников, получили доступ к этому трофейному миру, к коммерческим магазинам, на фоне нищеты и даже голода других москвичей.
Компания, в которую попал Андрей, собиралась на Нижней Масловке, у Бутырского рынка, разговоры тут велись не только об этом, – но все-таки из общей словесной шелухи он извлек для себя главное знание, что жизнь несправедлива и надо что-то с этим делать.
Для описания этого враждебного мира, мира людей, которых не жалко, существовали особые слова, особые понятия и термины, которые он быстро освоил – тыловиков-офицеров называли крыса, красивая и умная Бершадская в своем дорогом пальто с муфтой на улице становилась обычной чиксой, среди прохожих были фраера, которые покупали дорогие костюмчики, надевали трофейные часы, галстуки, американские ботинки, таких тоже было не жаль, хотя, возможно, на весь этот шик они тратили свое последнее. Были чайники – то есть тупые интеллигенты, не понимавшие, куда можно, а куда нельзя соваться человеку в пальто и шляпе, таких беззлобно пугали.
Поначалу игра захватила, но потом Андрей понял вдруг одну вещь.
Он совершенно падал духом при виде жестокости.
Это было даже странно. Никто из его друзей не страдал таким недугом, и поначалу Андрей его тоже тщательно скрывал. Ловкий в драке, высокий и сильный, он чувствовал себя абсолютно спокойно во всех уличных боях, если вдруг они случались.
Да и бои были, признаться, пустяковые. До первой крови.
Но когда он увидел страх и ужас на лице какой-то случайной жертвы – его самого чуть не стошнило от ужаса. Это было противоречие, которое он никак не мог разрешить.
Окружающий мир требовал деятельного возмездия, требовал войны за справедливость, которой тогда были увлечены многие, каждый день перераспределяя ценности между разными слоями общества.
Распределением управляли тихие взрослые люди, очень прилично одетые и спокойные, доброжелательные, как и все состоятельные люди. Проще говоря, это были воры, они иногда заходили на рынок купить южные фрукты или свежее мясо, а заодно оценивающе разглядывали их, молодых волков, и принимали от них подарки и ценные сообщения за кружкой пива в соседнем подвале.
Он этих людей боялся и старался даже на глаза им не попадаться, столько в них было внутренней звериной силы.
Но самое главное – он не выносил женских слез и крика.
Всего однажды он слышал это – как кричит молодая женщина, когда на нее напали четверо, повалили и отобрали сумочку, стараясь напугать, сунули ей в лицо кастет.
У него помутилось в голове, стало всерьез плохо. Чтобы как-то снять свой приступ тошноты, он (те уже убежали) подошел, поднял ее из снега, дал платок, вытер глаза, довел до дома.
Уже у подъезда она спросила:
– Ты тоже из них?
– Нет, – твердо сказал он. – Я отдельно.
Она улыбнулась сквозь слезы:
– Будь отдельно, пожалуйста.
Это доходило до странного. Среди них был такой Леша Дикунин, мелкий, невзрачный, неприметный, с цыпками на руках. Вот ему ничего не стоило раскрошить зубы кастетом, чтобы попугать фраера, он хвастался тем, что зарезал парня с соседней улицы, который был стукачом, крысой; никого он, конечно, не зарезал, они проверяли, но мог бы. Андрей это знал, что мог бы, и от этой мысли становилось холодно, как зимой, под тонким бушлатом, а он – огромный и сильный, не мог бы, он не выносил крика и слез и не хотел этого ничего.
Слава богу, их компания не попала окончательно к ворам, да и сами ребята были нормальные, мечтали о профессиях, мечтали скупо, разводить такие фраерские мысли вслух было неприлично, но друг другу все же признавались: кто-то хотел на гражданский флот, ходить в загранку, кто-то в геологический, попасть на поиски золотых жил. Но были и другие мысли – сказочно разбогатеть, прямо тут в Москве, распотрошить этих крыс, тут первую скрипку задавал Леша Дикунин, он хотел объединить компанию либо удачным квартирным грабежом, либо еще чем похуже – «поставить на хор» какую-нибудь чиксу в дорогом пальто, прямо на улице, стояком, у забора, ну или во дворе, а чего стесняться, все их боятся, никто слова сказать не посмеет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?