Текст книги "Площадь Борьбы"
Автор книги: Борис Минаев
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
– Отцвели! Уж давно! Хризантемы в саду!
Не желая отставать от других, Рина Иосифовна записалась в добровольный санитарный отряд своего района, дежурила вместе со всеми по ночам, ожидая бомбежек, распределяла бинты, вату, шприцы по санитарным пакетам, мыла коридоры воинской части, даже ходила на плац маршировать, но бомбежек не было, не нужны были уже и ночные дежурства, люди перестали спускаться ночью в метро, жизнь налаживалась.
Однажды поздней весной сорок четвертого года Рина Куркотина шла по Сущевскому валу и решила наломать в ближайшем дворе сирени, уж очень пышная расцвела в том июне сирень, и ей захотелось поставить ее в круглую стеклянную банку на свежей скатерти.
Она начала ломать, как вдруг к ней подошел милиционер и с интересом спросил, что же она делает.
Она с трудом объяснила.
– Но здесь же тоже люди живут, – весомо сказал он. – Вы не хулиганьте, гражданочка.
– Да я вроде не хулиганка, – сказала она несмело.
– Привыкайте к мирной жизни, – просто сказал он и взял под козырек. – Пора.
Одну ветку он все же разрешил взять.
…Все это было весной сорок третьего, а осенью того же года Куркотин пришел в библиотеку и, отозвав Зайтаг в сторону, сурово поговорил с ней о Лешеньке.
– Сколько он еще должен работать на заводе? – спросил он ее. – Как ваше мнение?
– Я не знаю, – растерялась она.
– Я думаю, что он должен возвращаться в школу. Причем не просто в школу, а туда, где он сможет подготовиться в институт.
Так Лешенька той же осенью сорок третьего попал в образцовую школу имени Горького возле Савеловского вокзала.
Вообще-то жизнь была очень трудная.
Но все же Зайтаг казалось, что постепенно появляется вновь какой-то свет. Какая-то тяга вперед.
Единственное, что ее почему-то по-настоящему расстроило – это встреча с писателем Мякининым и его молодой женой Верой на улице – кажется, на улице Горького это было, возле Елисеевского, уже в феврале сорок пятого.
Она вдруг увидела его большую, до боли знакомую черную бороду, его ушанку, валенки, увидела рядом незнакомое молодое и прекрасное женское лицо, и ей страшно захотелось броситься, обнять, поцеловать, сказать им что-то легкое и необязательное.
Но он ее не узнал.
Он прошел мимо, ласково и властно сжимая руку своей жены.
И даже не посмотрел в ее сторону.
Часть вторая
Флаг
В понедельник, часов в девять утра, позвонила секретарша директора по внутреннему телефону.
Сказала, что Грибанов ее ждет, и попросила зайти поскорей.
Марина сначала оглядела себя в зеркало, даже подвела губы помадой, а потом уже быстро пошла в другой корпус. Вообще все это было довольно необычно.
«Что ж такое-то?» – думала она, немного волнуясь.
Директор никого старался по пустякам не дергать, сам вечно торчал в зарубежных командировках или на «всесоюзных симпозиумах»: в Тбилиси, в Таллине, в Ташкенте и в других прекрасных местах, вообще был мужик понятливый и толковый, старался выстроить все рабочие процедуры таким образом, чтобы свое личное участие свести к минимуму. Может, что-то случилось в ее лаборатории, а она не в курсе?
Грибанов сидел за столом в длинном кабинете, задумчиво глядя в окно и прихлебывая чай из тонкой чашки.
– Марина… – сказал он и ласково кивнул. – Да вы садитесь, садитесь. Тут такое дело. Звонили нам из Кремля. Дали задание. Для нашего скромного учреждения случай, если честно, совершенно небывалый. Минуя министерство! И я подумал… знаете, я не хочу в данном случае формальностей. Пусть будет один, но надежный исполнитель. Тот, в котором я полностью уверен, как в себе.
Марина покраснела.
– Спасибо, Матвей Игнатьевич… – прошептала она.
– Прежде чем благодарить, вы ознакомьтесь. Может, откажетесь еще.
Папка была самая обычная. Скучная, канцелярская, желтая картонная папка с тесемками. В ней могло поместиться хоть сто листов, хоть двести, а лежала сиротливо лишь пара страниц. Текст был совершенно безграмотный с технологической точки зрения. Но само задание изложено внятно, пугал только срок.
– Но… я не могу вам обещать, что вот в эти сроки можно уложиться… – тихо пробормотала она.
– А обещать ничего не надо, – холодно улыбнулся директор. – Надо просто сделать. Ну если не получится в срок – тогда уже и будем думать. Но желательно постараться. Все-таки ЦК. Не каждый день такое.
Кивнув, она вышла из кабинета, спустилась по крутой лестнице в подземный переход. Почти побежала в свой корпус, снова поднялась на высокий пятый и быстро зашла в свой кабинет, плотно прикрыв дверь.
Кабинетик был не чета директорскому, крошечный, походил на монастырскую келью. Под потолком в четыре метра висела сильно помутневшая от времени люстра.
Она стала читать документ уже совсем внимательно, перечитывая каждую фразу по несколько раз.
«С учетом сложной международной обстановки…», о господи.
«Вызывают идеологические нарекания у рядовых коммунистов…»
«Символ советского государства и марксистко-ленинского учения…» А, ну да, вот. Ткань. Артикул номер такой-то. Краситель. Она открыла телефонный справочник и набрала номер. Это был не директор комбината, а главный инженер, женщина. Директор был рохля, мало что в производстве вообще понимал. А вот главного инженера она хорошо знала.
– Маргарита Алексеевна? – для верности переспросила Марина. – Да-да, это я. Ну, ты уже знаешь? Да, я к тебе хочу приехать. Прямо сейчас, можно?
Она взяла сумку, накинула плащ и поехала на комбинат имени Свердлова.
Он располагался на Большой Саввинской набережной. Марина проехала одну остановку на троллейбусе и дальше пошла пешком, мимо парка имени Мандельштама и Большой Пироговской улицы, Девичьего поля, потом по Большому Труженикову переулку, а потом уже и главный вход появлялся из-за угла. Идти было от метро всего минут пятнадцать, и вот она шла и получала удовольствие от ранней осени, которую больше всего любила в Москве. Когда арбузы и яблоки продают прямо на улице, в деревянных длинных лотках, когда прохладно и солнечно, мягкий воздух как бы обволакивает лицо и почему-то всегда немного грустно, – но она шла и думала о задании, только о нем.
У государства был государственный флаг. И он, судя по письму (в письме, правда, не было никакой подписи, никаких вообще сведений о том, кто его написал, просто текст и исходящий номер), так вот, судя по письму, этот флаг старился и изнашивался слишком быстро.
Особенно быстро он выцветал за рубежами нашей родины. На наших посольствах везде висели алые флаги, а тут такая незадача.
Давно уже делали его из искусственных волокон, но эти волокна почему-то не держали краситель. Под жарким латиноамериканским, или египетским, или кубинским небом, где-нибудь в Гвинее-Бисау или Венесуэле флаг вообще очень быстро выцветал и превращался в трудноразличимую полуоранжевую тряпку. С обратной стороны он начинал просвечивать, и серп с молотом виднелись в зеркальном изображении, что нехорошо, потому что напоминает всем известный с детства фашистский знак (об этом в письме речи не было, но она знала, разговоры по институту шли давно). Наконец, если шел дождь или тропический ливень, то на всех полушариях планеты Земля, выше и ниже экватора, он превращал советский государственный флаг в какое-то взлохмаченное решето. Это было совсем плохо.
И еще это было странно! Потому что, как шепнул ей Грибанов, провожая до приемной, флаги других стран, «даже совсем слаборазвитых», погоду-то держали прекрасно!
Марина шла от проходной комбината имени Свердлова к административному корпусу мимо длинного-длинного старого кирпичного здания. Все московские мануфактуры были еще дореволюционные, созданные купцами, русскими и нерусскими, еще в девятнадцатом веке, а то и раньше, это ей объяснял когда-то Константин Иванович Берг, когда она только-только поступила в лабораторию на должность младшего научного сотрудника, и она даже сначала ему не верила, старому русскому немцу, хотя что-то подобное сама слышала в институте.
Оказалось, что да, таки все они. Практически все московские фабрики и заводы были построены еще при царе.
Она шла вдоль старой кирпичной кладки – кругом была фабричная готика: чугунные лестницы и столбы внутри огромных вместительных зданий, высокие окна, узоры из кирпича. Теперь-то то она понимала, что купцы строили надолго, потому что хотели оставить все своим внукам. Но не вышло.
Марина вдруг поняла, что простого ответа задачка о флаге не имеет.
Маргарита Алексеевна, главный инженер, женщина лет пятидесяти, с пучком на затылке, с лицом, уставшим от перевыполнения планов, разговаривала по телефону, но когда Марина вошла, трубку сразу повесила.
Она тяжело взглянула на Марину.
– Ну что ты так смотришь, Рита? – сказала Марина осторожно. – Давай поговорим сначала. Что ты переживаешь, может, ничего страшного не происходит, надо просто понять?
– Давай поговорим, – с тихим отчаянием сказала главный инженер комбината имени Свердлова. – Но ты просто не понимаешь, Марин, я же член партии.
– И что с того?
Рита вздохнула.
– Директор три раза уже ко мне прибегал. Ходил тут, шагами кабинет вымеривал, орал, валидол пил. Потом пришел парторг, сказал, что будет закрытое партбюро.
– Партбюро тут чем поможет?
– Марина, я тебе просто обрисовываю картину.
За окном внезапно заиграла музыка. На фабричных дворах всегда кто-то включал репродуктор. Главный инженер с грохотом закрыла окно. «Мы с тобой два берега у одной реки». Исполняет Людмила Зыкина.
Сели за стол, начали разбираться.
Государственные флаги делали всегда по двум артикулам ткани – по обычному и по специальному.
Но дело в том, что новая гэдээровская машина не брала малый метраж, она была рассчитана на советские масштабы, делалась под заказ.
А специальный артикул, с повышенной светопрочностью и так далее – он был очень дорогой. Он выпускался малыми партиями. Марина и главный инженер спустились в цех и посмотрели на новую машину.
Ее только что купили, а старую, довоенную, тоже немецкую, которая честно отслужила производству тридцать лет, а могла бы еще тридцать и еще тридцать, – ту взяли и выбросили. Не передали другому производству, не сохранили на всякий случай, не поставили на склад, а честно разобрали на винтики и корпус сдали в утиль. Ткань на флаги стали делать по обычному артикулу.
Про зарубежные государства с их тропическими ливнями и пятидесятиградусной жарой как-то не подумали.
– А зачем вы ее выбросили-то, старую машину? Ну поставили бы где-то в сторонке, что у вас, места мало?
– Ну выбросили мы, выбросили, – чуть не плача, сказала главный инженер. И добавила с отчаянием: – Ну придумай что-нибудь, а? Ну я тебя прошу.
Они вдвоем сидели почти до ночи, перебирая варианты.
– Ладно… – вдруг сказала Марина. – Дай-ка мне образец домой, я подумаю в тишине.
Маргарита Алексеевна чертыхнулась, позвонила кому-то, и прямо на проходную им принесли рулон ткани, завернутый в бумагу.
Шофер остановился возле «Парка культуры» и Марина, сжимая в руках этот рулон, спустилась в почти уже ночное метро. А главный инженер поехала дальше, в свою новую квартиру в Черемушках.
Марина оглянулась, стоя на эскалаторе.
Еще со студенческих времен ей интересно было разглядывать московскую толпу. Например, ранним утром, когда она вместе со всеми ехала на работу, это была плотная, густая толпа мужиков средних лет и старше. Все они, как близнецы-братья, были одеты в пиджаки, с галстуком или без, отутюженные брюки, крепкие ботинки, в руках держали газету или сверток с обедом, шаг у них был плотный, это была армия, только мирная. Мужики в пиджаках шли, даже не обращая внимания друг на друга, не понимая, насколько они все похожи. Заводы, фабрики, цеха, институты, лаборатории, строительные тресты и хладокомбинаты – все они были здесь: токари пятого и четвертого разряда, завлабы и мастера, завмаги и завсклады, инженеры и бетонщики, младшие и старшие научные сотрудники, иногда даже с горделивыми значками в лацканах пиджаков. Кто-то гордился ромбиком МГУ, кто-то не снимая носил значок отличника соцсоревнования. Бритые затылки, тяжелые или высокие лбы, иногда копна волос по новой моде, очки, спокойные взгляды. Всех их раздражало только одно: необходимость ехать в давке, тесноте, но они привыкли и переносили это по видимости спокойно. Женщинам уступали место, пытались подвинуться, шутили вежливо. От этой рабочей утренней толпы исходила странная двойная энергия: энергия мужской силы и энергия покорности судьбе – казалось, этих людей нельзя ни отвлечь, ни разбудить, ни остановить. Они шли, как римские легионы в кино, как солдаты на войну, шаркая в такт подошвами, переставляя ноги в одном, твердом и завороженном ритме.
Если ей случалось ехать попозже, часов в двенадцать, в час дня – метро, разумеется, сильно менялось.
Было тут, конечно, немало приезжих, командировочных с чемоданчиками или транзитных, они нервно спрашивали, как проехать до аэровокзала, где пересаживаться, но было много и всякой довольно интересной публики. Например, московские домохозяйки ехали за покупками или пройтись по магазинам.
Это тоже была толпа, хотя и не такая многочисленная – одеты вдумчиво, по моде, лица как бы будничные, озабоченные, но глаза тщательно подведены, губы накрашены, осенью в модных плащиках, летом в легких сарафанах, зимой в шубках, – еще в студенчестве она приглядывалась к ним с любопытством и легким раздражением. Ей было интересно, какие они, московские дамы, а они все были разные, но все ехали деловито, расходились по магазинам и парикмахерским, ателье и портнихам, по своим врачам и закрытым поликлиникам. Легкий запах духов висел в вагоне, легкий воздух жизни прочной, сладкой, по крайней мере обустроенной, о которой она могла только мечтать, когда была студенткой. А вот теперь она и сама так жила, хотя нет, была рабочей лошадкой, в двенадцать и в час позволить себе ГУМ и ЦУМ не могла, не могла и заглянуть к знакомой продавщице, чтобы узнать, что завезли, времени ни на что не хватало. А с другой стороны, тоже могла заказать платье из последней коллекции на Кузнецком мосту, как работник Минлегпрома, и делала это, и даже не один раз, и оба раза платья были замечательные, из очень хорошего материала.
Когда одинокой студенткой она возвращалась домой из консерватории или из Большого театра (как-то научилась ловить эти билеты на галерку или приставные, чтобы потом углядеть свободное кресло и пересесть в антракте прямо в партер, рядом с какими-нибудь генералами, иностранцами или солидными дядьками) или когда они с Симой возвращались поздно из гостей, оставляя Леву на няньку, она изучала московскую толпу снова и снова. Эта, вечерняя толпа была совсем другой – много парочек, таких же, как они с Симой, почти все эти люди возвращались с концертов, из театра и кино и даже из ресторанов и кафе. В них не было ни тени угрюмости, дамы были навеселе, порой хохотали, мужчины улыбались, стараясь сдержать смех. В вагоне витали пары алкоголя, легкой гульбы, остатки праздника, тень флирта, а порой и глубокой влюбленности. Таких она замечала сразу, они не отрывали друг от друга глаза, немного стесняясь, держались за руки и целовались украдкой, они как будто излучали свет, и все остальные, пораженные, или пристыженные, или раздраженные этим светом, старались смотреть в другую сторону – туда, где народ был попроще, попьянее. А некоторые пассажиры ехали с усталыми лицами, город накладывал на них свою печать, особенно это бросалось в глаза зимой, она всегда замечала среди оживленных, веселых людей вот таких совсем уставших или уставившихся в одну точку, рассеянно и раздраженно переводящих глаза с одной парочки на другую. И становилось понятно, что весь этот праздник, и пары алкоголя, и шарфики, и накрашенные лица, и оживление мужчин, и шумные, бурные братанья после какого-нибудь юбилея или свадьбы – все это сейчас утонет в глухом шуме, в темноте, растворится в главной городской субстанции – грохочущей пустоте.
Вот и теперь…
Да, уже наступило время одиночек. Время таких, как она, пугливо возвращающихся в неурочный час.
Она пересела поближе к какой-то женщине – так ей было спокойней – и стала смотреть на ее платье, пытаясь понять, что это за материал.
Когда она стала работать, это сделалось для нее привычкой или даже какой-то манией.
Она приглядывалась к материалу, ей мучительно хотелось потрогать даже на незнакомых, чтобы убедиться, права она или нет: шелк, бархат, хлопок, синтетика, наша или не наша ткань, дорогая или обычная. Она заходила в любой магазин «Ткани» (их открывалось все больше и больше в городе, с распространением швейных машинок, доступных и хороших, народ стал все больше шить сам), заходила и просто смотрела на ассортимент, щупала новые образцы, разговаривала с продавщицами, смотрела артикулы, запоминала новые для нее названия – ей просто было интересно. В пресненском универмаге ее уже знали, рассказывали охотно, что есть и чего нет, в других приглядывались, не понимая ее любопытства, и получалось так, что весь мир для нее состоял из тканей. Собственно, он и сам был тканью, прозрачной и плотной, шелковистой и ворсистой, теплой и холодной, синтетической и органической. Но для ткани нужен был краситель, чтобы придать ей тот или иной цвет, сделать ее яркой или приглушенной, у цвета был сезон, цвет ложился на рисунок, на набивку, цвет мог быть прочный, а мог быть, увы, недолговечный, и все это в конечном счете зависело от нее.
Пришла домой, Симы не было, он еще не вернулся еще с работы, Лева спал (нянька ушла, оставила его строго в девять, как договаривались по телефону). Быстро поела что-то, сделала чай, сдвинула все со стола в большой комнате и развернула отрез.
Это была просто ткань. Глубокий алый. На нее еще не были нашиты серп и молот, не было ничего, просто ткань, отрез.
Она провела рукой и поднесла ткань к глазам, чтобы посмотреть на свет.
Она знала структуру волокон, как они пересекаются на схематическом рисунке, знала все свойства материала, могла с закрытыми глазами написать формулу полимеров, знала, как будет реагировать ткань, если ее опустить в тот или иной раствор. Но она не знала, в чем же тут дело.
По описанию, изложенному каким-то безымянным работником ЦК партии, она понимала, что ткань не просто выцветает, она почему-то очень быстро старится, как будто ее сделали не год назад, а пять или десять, она разрушается от соприкосновения с воздухом или влагой, а особенно с ярким солнечным светом, она не выдерживает температур, она не принимает ветер, она изначально какая-то дряхлая, и дело тут именно в сочетании ткани и красителя, больше ни в чем.
Марина аккуратно все сложила и стала дожидаться мужа, готовить ему ужин.
Никогда бы она не подумала, представляя свою будущую жизнь, что станет колдовать с красителями в таких масштабах, в масштабах такой огромной страны, на всех шелковых комбинатах, от Ленинабада до Гомеля, что именно от нее будет зависеть оттенок или отлив всех цветов – от глубокого синего до легкомысленной бирюзы, от белого легкого светлого до плотного платинового, от черного синеватого до черного глухого, на всех видах одежды, от чулок и детских ползунков до строгих мужских костюмов. И, понятное дело, ей хотелось все время трогать и трогать эту ткань, щупать ее и мять, на всех, даже на случайных прохожих, но она себя сдерживала…
Ведь работа в красильном цеху была самой вредной, красильные ванны издавали тяжелый запах, работницам давали бесплатное молоко «за вредность» (у них в институте тоже давали каждый день по бутылке молока, которую она аккуратно тащила с работы домой). Да, им давали молоко, признавая особую опасность этой работы для здоровья, для женского в том числе. И правда, это была нехорошая, тяжелая работа, особенно на старых, еще дореволюционных станках, а такие стояли на фабриках повсеместно, во время войны их вывозили в эвакуацию, потом возвращали назад. И Марина тоже работала со старыми, еще дореволюционными машинами, в которые наливалась страшно пахнущая жидкость, заливался краситель. На лица всех этих женщин, красильщиц, смотреть было тяжело. Горький хлеб, это она быстро поняла, когда после института проработала несколько месяцев сначала мастером, потом начальником смены. Ее хотели уже двигать в начальники цеха – ну да, молодая, перспективная, главный инженер отпускал ее с неохотой, под большим давлением, скрепя сердце, ему не хотелось ее отпускать – оттуда, с докукинской фабрики. Фабрика была старая, стояла на Яузе, все мануфактуры московские стояли на реке, сливая туда тяжелую горячую отработанную воду.
Ездить туда, в Докукино, было долго, муторно, с тремя пересадками, но она ездила спокойно, знала, что все будет хорошо, с тех пор как вышла замуж и забеременела. И верно, все налаживалось, устраивалось, такое наступило время в ее жизни. И Сима, ее муж, договорился, перевел ее в институт из вредного цеха, «тебе надо в науку, у тебя светлая голова», ну и потому что ожидался ребенок, зачем ей вредный цех. И вот она стала ездить на улицу Тимура Фрунзе – а там было совсем другое дело, хотя лестница высокая на пятый этаж, крутая лестница, дореволюционная, и она, поднимаясь каждое утро в лабораторию, ощущала легкий страх, что задохнется, старалась не торопиться, ощущала толчки в животе, живое внутри и понимала, что главное – дотерпеть, дожить спокойно до нужного срока, остальное приложится. Да, да, да, все уже случилось, все самое главное с ней уже случилось.
Когда она родила Леву, ей начал сниться сон – она с мамой на поле, ей самой не больше пяти лет, мама еще молодая. Мама собирает щавель, а Марина вприпрыжку бежит по цветущему полю. И она кричит: «Мама, мама, почему мне так легко?» Мама Матрена отвечает довольным, присущим только ей негромким, грудным смехом. Сон отличается от яви только полетом (она хорошо это помнила). Во сне она не бежала, а летала над полем. Касалась земли одной ногой и долго парила над цветами, потом касалась другой ногой, отталкивалась и снова летала над полем.
Она летала, например, над церковью Ильи Пророка – церковь заново открыли после войны и даже позолотили заново купол и вернули крест и колокол. И вот Марина летала над куполом, поражаясь тому, как высоко она летит над деревней, над другими деревнями, над лесом, как близко от купола висят облака, как блестит река вдалеке, и все было бы хорошо, если бы не эта птица.
Птица подлетала к ней близко и молча смотрела ей в глаза.
Она облетала птицу сверху и снизу и, хохоча, оставляла ее одну, но птица снова оказывалась рядом.
Птица была черная, не очень приметная, не ласточка и не грач, не ворона, не галка, просто большая черная птица. Марина иногда видела небольших местных ястребов, высматривавших сверху полевых мышей или зайцев, – но нет, это была не та порода, птица была ровная со всех сторон, странно круглая, и смотрела прямо, нейтрально, желтым глазом над серым клювом, словно пытаясь заглянуть ей, Марине, прямо в глаза.
От этого она просыпалась со страхом, проверяла Леву и снова засыпала, чтобы попасть в тот же сон и летать.
Эти походы в поле вокруг Старых Лазинок, где они тогда жили, это было хорошее воспоминание, поле поражало ее, тогда совсем маленькую девочку, гулким и жарким колыханием воздуха над травой, над скошенными цветами. Но бывали и другие воспоминания: однажды они в лесу, с мамой и сестрой, наткнулись на поляну лесной клубники и начали ее есть. Мама опять смеялась своим грудным смехом, и Марина смеялась тоже, досыта наелась и потом потеряла сознание, клубнику ей было нельзя, аллергия, стала задыхаться, горло опухло, свет помутился, воздух поплыл, и мама бежала, неся ее на руках, и прибежала в фельдшерский пункт чуть живая.
Ничего страшного тогда не случилось.
Но где же и когда она видела эту птицу?
Когда Марина вышла замуж за Симу и переехала к нему жить, выяснилось, что у них в доме на Кропоткинской нет горячей воды, мыться все ходят в баню в Большом Афанасьевском переулке.
Воду, конечно, грели на кухне, белье стирали в тазике, ребенка купали в маленькой ванночке, можно было и самим слегка пополоскаться, если уж припекло, но в целом жизнь была такая, как у многих – пол-Москвы жили еще в бараках, в частных деревянных домах, воду таскали из колонок ведрами. У них-то в доме все-таки был водопровод, у других и этого не было. Газовые колонки тоже ставили постепенно, не сразу, для этого нужно было прокладывать газ к дому, и хотя их дом был в самом центре Москвы, на Кропоткинской, откуда хорошо был виден Кремль, рядом находился Музей изобразительных искусств, а мыться все равно приходилось в бане. В общежитии текстильного института на Донском проезде горячая вода, например, все-таки была, хотя и с перебоями.
Это нисколько ее не смущало, она выросла в Спас-Деменске, где горячей воды не было отродясь, воду таскали из колодца. Рядом, на Кропоткинской, располагался огромный открытый бассейн «Москва», выпускавший пар в небо, даже в мороз он работал, там, в конце концов, даже зимой можно было ополоснуться в горячем душе. Подумаешь, какие дела, полгорода пользовались общественными туалетами, банями, умывальнями, такие общественные умывальни, например, были в подземных переходах под Арбатом и Садовым кольцом, и нетерпеливые жители коммуналок по утрам, не дождавшись своей очереди в единственный на двадцать комнат туалет, бежали сюда, в тапочках и с полотенцами, это ей даже нравилось, люди перекрикивались, фыркали, шутили, да ладно, подумаешь, так даже лучше, даже лучше. И в бане, в женском отделении, где поначалу ей было не то чтобы совсем уютно, среди этих голых и очень разных тел, и взглядов искоса, и жутко стыдных разговоров, она вдруг поймала на себе чей-то взгляд, какой-то дамы в простынке, и та сказала тихо: повезло с фигурой, цени. И она стала ходить туда уже смелее, ей казалось, что эта добрая фраза – она как будто ее пропуск в женскую жизнь, и теперь можно быть спокойной. Нет, ничего не смущало ее на Кропоткинской, в этом милом домике с галереей, с балконом, как называли ее жильцы, галерея была на втором этаже, проходная, надо было подняться по лестнице, пройти по ней, потом позвонить в свою дверь. Но хоть галерея и была проходная, на ней всегда кто-то сидел, дышал, курил, висели веревки с бельем, стояли старые стулья, старые велосипеды, банки и ведра, это был кусочек жилья, вынесенный из дома. Таких старых домов было в Москве много, очень много, их еще не успели снести и не успели построить новых – и продолжали в них жить.
Москву она узнавала как бы заново, хотя до замужества прожила здесь целых пять институтских лет и все это уже как будто видела – и улицу Горького, и Кремль, и Парк культуры, и Большой театр, и ВДНХ, и бульвары, но все эти годы она была пришельцем, словно с другой планеты, и ей гораздо лучше было в какой-то своей скорлупке, на своей территории, огороженной и защищенной – в общежитии за книжкой, в гулком и светлом спортзале, где она проводила на гимнастических снарядах целые часы, оттачивая на козле соскок и на брусьях подъем. Она была ловкая, сильная, от природы гибкая, и третий спортивный разряд, который ей дали после участия в институтских соревнованиях, скоро превратился во второй, а потом в первый. Так недалеко было и до кандидата в мастера спорта, тренер грозился выставить на всероссийские, и она волновалась и тренировалась допоздна, пока девчонки гуляли по вечерней Москве.
Ей особо не в чем было гулять по вечерней Москве, три года она проходила в одной юбке, пока подружка по комнате Любка Синицына, которая обшивала и себя, и пол-общежития, не сшила ей вторую юбку и пару кофточек в придачу.
Такой подход к жизни не мешал ей быть завсегдатаем театров, Большого и Станиславского, она любила оперу и балет, замирала от счастья в консерватории. Дешевые билеты были, слава богу, и там, и там, и там, ей хватало, прожить без ужина и без завтрака – для ее легкого тела было не проблемой, но вот молодые ребята ни в консерватории, ни в Большом театре не встречались, подходили знакомиться какие-то совсем старые, по ее понятиям, люди, и она их отшивала. Молодые и красивые были в каких-то других местах, но она об этом вообще не думала.
Все это время Москва не становилась для нее ближе – она видела эти улицы, эти дома, она много раз ходила на танцы в Зеленый театр в Парк культуры, на ВДНХ, когда была хорошая погода. Но люди, живущие здесь, были по-прежнему от нее далеки, как инопланетяне из научно-фантастического романа, кроме, конечно, своих, общежитских.
Как-то раз она пришла на Плющиху к дальней родственнице, к троюродной маминой сестре тете Тане, с письмом от матери. Тетя Таня жила в большой, даже огромной комнате. И у них была еще вторая, там как раз обедали, в этой второй. Прочитав письмо, тетя Таня сухо поблагодарила, налила только чаю, Марина смотрела, как они с мужем чинно едят борщ, угощают друг друга селедочкой и котлетами, досидела до конца и, сказав радостное «спасибо» в ответ на предложение заходить почаще, выскочила на лестницу как ошпаренная. Возможно, тетя Таня подумала, что она хочет снять у них угол, комнату, усложнить их налаженный быт, но у нее и в мыслях этого не было, в общежитии ей было хорошо. Нет, такая Москва ей не нравилась, она была чужой – от нее хотелось убежать и спрятаться.
Везде, кроме общежития, спортзала, консерватории, Большого, библиотеки и учебных аудиторий, ей было как-то не так, неловко и неуютно. Иногда ее навещал муж сестры, видный мужчина, офицер, широкоплечий, радушный Вадька, но, навещая, тоже имел какие-то виды, скорее всего хотел пристроить ее к какому-нибудь своему товарищу, соученику. Приглашал на пиво, на прогулку, вместе с такими же, плечистыми и в погонах, взрослыми мужиками, хотел выдать замуж, что ли. Ей это не нравилось, никто, ни один человек в мире не мог, не имел права, не должен был ни за что покуситься на открывшуюся ей здесь, в Москве, ее свободу.
Это была свобода одиночества. Свобода, как во сне, когда она летала.
И как только кто-то протягивал к ней руку, чтобы эту свободу забрать, она отшатывалась.
Москва была хороша без людей – с людьми она становилась опасной или тяжелой.
Один парень, другой, третий пытались с ней знакомиться, и каждый был настойчив, назначал свидания, звал в кино, в гости, в парк. Вот третий, последний, он был спортсмен, учился в физкультурном институте, у него были синие глаза, крепкие руки, он замечательно шутил и говорил немногословно, не торопясь, гулять с ним было хорошо, целоваться тоже, но он звал ее домой, к себе на Шаболовку, все настойчивей и настойчивей, и она твердо решила и не пришла на очередную встречу, а когда он стал звонить на проходную в общежитие, просто перестала подходить к телефону, и вахтерша его грубо отшила, и больше он не звонил. Погрустила два вечера, да и все прошло.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.