Текст книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 10"
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
– Хорошо, – сказала мне Заира очень спокойным тоном, – иди по своим делам, и когда ты вернешься, я тебе дам точный ответ.
Я нашел ла Вальвиль очень довольной. Она ожидала императрицу на ее проходе из капеллы в апартаменты и, спрошенная ею самой, что она там делает, подала ей свое прошение. Та прочитала его на ходу и с ласковой улыбкой сказала подождать. Три или четыре минуты спустя она передала ей это прошение, на котором написала, адресуясь к секретарю кабинета Елагину. Она написала четыре строки по-русски, которые г-н Елагин ей объяснил, придя и передав ей ее прошение. Императрица велела ему вернуть комедиантке ее паспорт, выплатить содержание за год и сто голландских дукатов на путешествие. Она была уверена, что получит все в течение пятнадцати дней, потому что могла получить паспорт из полиции только через пятнадцать дней с момента публикации об отъезде. Ла Вальвиль, благодарная, рассыпалась в изъявлениях мне своей дружбы, и мы назначили день нашего отъезда. Я объявил о своем отъезде через городскую газету три или четыре дня спустя. Пообещав Заире вернуться и интересуясь ее ответом, я покинул Вальвиль, договорившись жить с ней, как только передам в хорошие руки молодую девушку, которую должен оставить в Петербурге.
Заира, поужинав со мной, в очень хорошем настроении, спросила, возьмет ли ее г-н Ринальди к себе, возместив мне сто рублей, которые я дал ее отцу; я ответил, что да.
– Но сейчас, – сказала мне она, – мне кажется, я стою намного больше, поскольку ты мне оставляешь все то, что ты дал, и я умею объясняться по-итальянски.
– Я это вижу, дорогая малышка; но я не хочу, чтобы могли сказать, что я на тебе заработал, тем более, что я решил передать тебе в подарок сотню рублей, что я получу, отдав ему твой паспорт.
– Поскольку ты хочешь сделать мне этот прекрасный подарок, почему бы тебе не передать меня в руки моего отца вместе с моим паспортом? Ты понимаешь, что твой поступок станет намного более великодушным? Если г-н Ринальди меня любит, тебе стоит только сказать ему, чтобы пришел повидать меня в дом моего отца. Он говорит по-русски, как и тот, они договорятся о цене, я не буду против. Разве ты огорчишься, если он получит меня не так недорого?
– Нет, действительно, мое дорогое дитя; наоборот, я буду рад, если окажусь полезен твоей семье, так как, наконец, г-н Ринальди богат.
– Этого достаточно, и ты останешься навсегда дорог моей памяти. Пойдем спать. Ты отвезешь меня в Катеринов не позднее чем завтра утром. Пойдем спать.
Вот и вся история моего развода с этой девушкой, которая была причиной того, что мое пребывание в Петербурге было достаточно смирным. Смирнов мне сказал, что, оставив залог, я смог бы уехать вместе с ней, и что он сам доставил бы мне это удовольствие. Я этого не хотел, сознавая последствия. Я ее любил, и я стал бы ее рабом; но может однако быть, что я не предавался бы стольким размышлениям, если бы в это время не влюбился в ла Вальвиль.
Заира использовала утро, чтобы собрать свои вещи, то смеясь, то плача, и видела мои слезы всякий раз, как, бросив свой чемодан, подходила меня обнять.
Когда я оставил ее у ее отца, отдав ему ее паспорт, я увидел передо мной всю семью на коленях, как перед божеством. Но в этой хижине Заира смотрелась очень плохо, потому что вместо того, что называют кроватью, здесь был большой помост, на котором вся семья спала вместе.
Когда я дал отчет обо всем этом событии г-ну Ринальди, он не был этим огорчен. Он сказал, что надеется ее получить, и что, имея согласие девушки, он легко договорится с отцом о цене; и он начал со следующего дня ходить ее повидать; но он получил ее только после моего отъезда; он принес ей много добра, и она жила сним до самой его смерти. После этого грустного разделения ла Вальвиль стала моей единственной подругой, и через три-четыре недели я оказался готов с ней уехать. Я взял к себе на службу армянского торговца, который одолжил мне сто дукатов и хорошо готовил в восточном вкусе. У меня было рекомендательное письмо от резидента Польши к князю Августу Сулковскому и другое – от английского посла князю Адаму Чарторыжскому и, взяв с собой в дормез хороший матрац и одеяла, я поместился там вместе с ла Вальвиль, которая нашла такой способ путешествовать как приятным, так и комичным, потому что мы находились, положительно, в кровати.
На следующий день мы остановились в Копорье, чтобы пообедать, имея полный экипаж провизии и добрых вин. Два дня спустя мы встретили знаменитого мэтра капеллы Галуппи по прозвищу Буранелло, который направлялся в Петербург вместе с двумя друзьями и виртуозкой. Он меня не знал, и был очень удивлен найти в гостинице, где он остановился, добрый обед по-венециански, и человека, вроде меня, который встретил его, приветствовал на нашем родном наречии. Он повторно меня обнял, когда я сказал ему мое имя.
Поскольку дождь размыл дороги, мы потратили восемь дней, чтобы добраться до Риги, где я не нашел принца Карла Курляндского. Мы потратили еще четыре, чтобы прибыть в Кенигсберг, где ла Валвиль, которую ждали в Берлине, должна была меня покинуть. Я оставил ей моего армянина, которому она весьма охотно оплатила сотню дукатов, что я был ему должен. Два года спустя я встретил ее в Париже, о чем расскажу на своем месте. Мы расстались очень весело и без всяких грустных размышлений, обычных для расставаний, подобных нашему, и способных испортить хорошее настроение. Мы не были любовниками, потому что у нас не было никакого повода для любви, но мы испытывали один к другому чувства самой нежной дружбы. Это случилось в Кляйне Руп, местечке недалеко от Риги, где мы остановились и провели ночь, и где она подарила мне свои бриллианты и все деньги, что у нее были. Мы поселились у графини де Лёвенвольд, к которой у меня было письмо от княгини Долгорукой. У этой дамы служила в качестве гувернантки ее детей красивая англичанка, жена Кампиони, которого я знал по Риге в прошлом году. Она мне сказала, что ее муж находится в Варшаве и живет у Вильерс. Она дала мне письмо, в котором просила его думать о ней. Я обещал ей заставить его послать ей денег, и сдержал слово. Я встретил маленькую Бетти, очаровательную, но терпящую дурное обращение со стороны жестокой матери, которая, казалось, ее ревновала. В Кенигсберге я продал мой дормез и, оставшись в одиночестве, снял место в четырехместной карете и направился в Варшаву. Мои три компаньона были поляки, которые говорили только по-немецки; так что я сильно скучал все шесть дней, что провел в этом тоскливом путешествии. Я поселился у Вильерс, где, я был уверен, что встречу моего старого друга Кампиони. Я нашел его в добром здравии и хорошо устроенного. Он держал школу танца, и изрядное число школьников и школьниц приносили ему достаточно, чтобы жить не нуждаясь. Он был обрадован получить новости от Фанни и детей, и отправил им денег; но не подумал пригласить ее приехать в Варшаву, как она хотела. Он заверил меня, что она не его жена. Он рассказал мне, что известный маркиз д’Арагон покинул Варшаву, потеряв все свои деньги, которые заработал в России, встретив здесь греков, еще более греческих, чем он. Варшава была полна такими, но наибольший успех заимели здесь Томатис, у которого под управлением была «Опера Буффо», и миланская танцовщица по имени Катэ, которая, благодаря скорее своим прелестям, чем таланту, доставляла наслаждение городу и двору; но Томатис был там единственный хозяин. Азартная игра процветала повсюду, мне называли игроков, которые держали там дом. Это были Веронезе, называемый Жиропольди, который жил с лотарингским офицером, называемым Башелье, который держал банк фараон. Танцовщица, которая была любовницей известного Аффлизио в Вене, завлекала поклонников. Она проходила у них за девственницу; это была, однако, та самая, от которой Аффлизио имел дочь, которую он отдал воспитывать в Венеции в консерваторию Мендиканти, и которая была с ним в Болонье, когда он был арестован по приказу эрцгерцога Леопольда, великого герцога Тосканы, который отправил его оканчивать свои дни на галерах. Другой грек, который также держал дом вместе с некоей сасонкой, был майор Саби, о котором я достаточно говорил во время своего второго пребывания в Амстердаме. Барон Сент-Элен был там тоже, но главный его талант был делать долги и убеждать своих кредиторов подождать; он жил в той же гостинице вместе со своей женой, красивой и порядочной, которая не хотела ничего знать о его делах. Он рассказывал мне о некоторых других авантюристах, и я был очень рад узнать заранее обо всех этих людях, общества которых, для собственной пользы, мне надо было избегать.
Назавтра я нанял на месяц местного лакея и коляску, очень необходимую в Варшаве, где невозможно ходить пешком. Это было в конце октября 1765 года. Первым моим шагом было отнести письмо английского посла князю Адаму Чарторыжскому, Генералу Подолии. Он сидел перед большим столом, заваленным бумагами, и окруженным сорока или пятьюдесятью персонами, в обширной библиотеке, из которой он сделал свою спальню. Он был, между тем, женат на очень красивой графине де Флеминг, которой он еще не смог сделать ребенка; он не любил ее поскольку она была слишком худа.
Прочитав письмо на четырех страницах, он с достоинством ответил мне на изысканном французском, что с большим уважением относится к персоне, которая адресовала меня к нему, и что, будучи сильно занят, он просит прийти к нему отужинать, если у меня нет лучшего занятия.
Я снова сел в свою коляску и сказал доставить себя к дверям князя Сулковского, который тогда был выбран послом к Луи XV. Этот князь был старшим из четырех братьев и обладал глубоким умом, предлагая множество проектов, все прекрасные, но все во вкусе аббата де Сен-Пьер; собираясь в этот момент выйти, чтобы направиться в кадетский корпус, он прочел письмо, затем заявил, что ему есть много чего сказать мне. Он сказал, что, если у меня нет лучшего занятия, я доставлю ему большое удовольствие, если приду пообедать с ним тет-а-тет в четыре часа. Я ответил, что сочту за честь.
Оттуда я направился к негоцианту по имени Кемпинский, который по распоряжению Папанелопуло должен был мне платить пятьдесят дукатов в месяц. Мой лакей сказал, что идет репетиция новой оперы в театре, и что все могут туда прийти, я пошел и провел там три часа, незнакомый никому и никого не знающий. Я нашел актрис и танцовщиц красивыми, но лучше всех – ла Катэ, драматическую танцовщицу, которая не могла сделать и шагу, но была осыпаема аплодисментами, особенно князем Репниным, послом России, который разговаривал со всеми тоном самодержца.
Князь Сулковский продержал меня за столом битых четыре часа, расспрашивая обо всем, кроме того, о чем я мог знать. Его коньком была политика и коммерция, и, сочтя меня несведущим, он блистал. Он привязался ко мне, полагаю, потому, что принял меня за своего почитателя.
К девяти часам, не имея лучшего занятия, – это фраза, которую я слышал из уст всех больших польских сеньоров, – я направился к князю Адаму, который, назвав меня по имени, назвал затем мне по именам всех присутствующих. Это были монсеньор Красинский, князь-епископ Вармии, великий коронный нотарий Ржевуский, которого я видел в Петербурге нежным другом бедного Ланглада, умершего некоторое время спустя от ветрянки, Палатин (воевода) Вильны, Огинский, генерал Роникер и два других, имена которых я не расслышал; последняя, кого он назвал, была его жена, которую я нашел очень любезной. Четверть часа спустя я вижу прекрасного сеньора, который входит, и все встают. Князь Адам называет меня и вслед за тем говорит мне весьма спокойным тоном:
– Это король.
Эта манера – ставить иностранца перед монархом – не выбрана, разумеется, с тем, чтобы придать ему смелости, ни чтобы ослепить его величием, но всегда, чтобы вызвать удивление и излишней простотой сбить с толку. Отбросив сразу мысль, что это может быть ловушкой, я подошел на два шага и, когда собрался преклонить колено, Его Величество подал мне руку для поцелуя с самым любезным видом. В тот момент, когда он собрался задать мне обычные вопросы, князь Адам дал ему прочесть длинное письмо английского посла, который был ему знаком. После этого чтения, стоя, очаровательный принц стал задавать мне вопросы, все касающиеся императрицы и главных персонажей двора, и при этом я давал ему детали, к которым он проявлял бесконечный интерес. Четверть часа спустя пришли сказать, что стол накрыт, и король, не переставая слушать, отвел меня к столу и усадил справа от себя. Стол был круглый. Все ели, за исключением короля, который явно не имел аппетита, и меня, который не чувствовал его, даже если бы не обедал у князя Сулковского, настолько я был поглощен честью быть единственным, захватившим своими рассказами всю компанию.
Поднявшись из-за стола, король прокомментировал все, что я рассказывал, с любезностью и в самом приятном духе. В момент ухода он сказал, что будет с большим удовольствием видеть меня при дворе. Князь Адам сказал мне в тот момент, когда я собрался уходить, что если я хочу, чтобы он представил меня своему отцу, мне следует прийти к нему в одиннадцать часов завтра.
Король Польши был среднего роста, но очень хорошо сложен. Лицо его было не прекрасное, но тонкое и интересное. Он был близорук, и когда он не говорил, можно было подумать, что он грустен; но когда он говорил, его красноречие блистало, и в своих речах, которые к тому располагали, он придавал веселья своими тонкими шутками всем, кто его слушал.
В достаточной мере удовлетворенный таким началом, я вернулся в мою гостиницу, где нашел Кампиони в приятном обществе девиц и игроков, которые еще не кончили ужинать. Задержавшись на часок, скорее из любопытства, чем по склонности, я удалился.
На следующее утро в назначенный час я познакомился с редким человеком, великолепным Воеводой (Палатином) России. Он был в домашнем платье, окружен дворянами в национальной одежде, все в сапогах, все с усами, с бритой головой. Он был на ногах, разговаривая то с одним, то с другим с видом приветливым, но серьезным. Когда его сын, который его предупредил заранее, назвал меня, он просиял, оказывая мне прием, в котором я не заметил ни гордости, ни фамильярности. Не будучи тем, кого называют красавцем, он имел прекрасное лицо, очень благородный вид, речь легкую. Он не смущал и не подбадривал; он держался так, чтобы быть в состоянии понять человека, с которым хочет познакомиться, с таким, как он есть. Выслушав, что в России я только развлекался и старался узнать двор, он решил, что я приехал в Польшу за тем же самым, и сказал, что постарается сделать для меня доступным все. Он сказал, что, будучи холостым и одиноким, я доставлю ему удовольствие, заходя утром и вечером к нему есть за его столом в любой день, когда я не приглашен другими. Встав за ширму, он оделся, затем, облачившись в униформу своего полка, по французской моде, и в светлом парике с длинными косицами, в костюме покойного короля Августа III, он сделал круговой реверанс всем и вошел во внутренние покои, где обитала мадам Палатин, его супруга, которая еще не слишком оправилась от болезни, от которой она бы скончалась, если бы не заботы врача Рёймана, ученика великого Бохераве. Эта дама была из фамилии Енофф, фамилии угасшей, которой была последней представительницей; она принесла в приданое Палатину огромные богатства. Женясь на ней, он покинул Мальтийский орден. Он добился этого брака через дуэль на пистолетах верхом, когда, получив от дамы слово, что она отдаст ему свое сердце, он имел счастье убить соперника. От этого брака родились князь Адам и княгиня, теперь вдовая, по имени Любомирская, теперь Стражникова, по названию должности, которую исполнял ее муж в коронной армии.
Этот князь-Палатин России и его брат, Великий канцлер Литвы, были первыми зачинщиками волнений в Польше, которые тогда только зарождались. Эти два брата, недовольные своей малой ролью при дворе, где король хотел только того, что нравилось его фавориту графу де Брюль, премьер-министру, встали во главе комплота, который ставил своей целью не менее чем лишить его трона и возвести на трон, при покровительстве России, молодого человека, своего племянника, который, явившись в Петербург как член посольства, сумел заслужить милости великой герцогини, которая некоторое время спустя стала императрицей и умерла в 1797 году. Этот молодой человек был Станислав Понятовский, сын Констанции Чарторыжской, сестры князя Адама, и знаменитого Понятовского, друга Карла XII. Судьба захотела, чтобы ему не понадобилось заговора, чтобы подняться на трон, где dignas fuisset si non regnasset[19]19
Он был бы достоин, даже если бы не царствовал
[Закрыть].
Король, которого хотели свергнуть, умер, и при этом заговорщики действовали в открытую; и я не буду повторять читателю историю восхождения на трон Станислава, который, к моменту моего прибытия в Варшаву, правил уже почти два года. Я нашел Варшаву блестящей. Решено было собрать сейм, на котором старались выяснить, каковы претензии Екатерины II в награду за все то, что она сделала, чтобы предоставить возможность Польше дать себе короля, достойного Пястов.
В час обеда я увидел у Палатина России три стола по тридцать-сорок кувертов каждый. Мне сказали, что так бывает каждый день. Блеск самого двора был ничто по сравнению с тем, что блистало у князя Палатина России. Князь Адам известил меня, что так бывает каждый день за столом у его отца, куда я должен был приходить. Он представил меня в тот день красивой княжне, своей сестре, и нескольким палатинам (воеводам) и старостам, через которых, отдавая им в дальнейшем долг вежливости, я перезнакомился менее чем в две недели со всеми большими домами и, соответственно, приглашен на все большие обеды и балы, которые давались почти каждый день у тех или других.
Не имея достаточно денег, чтобы состязаться с игроками, ни чтобы завязать какие-то нежные знакомства с девицами из французского или итальянского театров, я увлекся библиотекой монсеньора Залуского, епископа Киёвии (Киевщины), и, в частности, беседами с ним. Я проводил там почти каждое утро, и именно от него я получил аутентичные документы обо всех интригах и тайных выходках, что сотрясали всю старую систему Польши, которой этот прелат был одним из главных сторонников. Но его постоянство было бесполезно. Этот прелат был одним из тех, кого российский деспотизм удалил от глаз короля, слишком слабого, чтобы осмелиться сопротивляться, и отправил в Сибирь. Это случилось через несколько месяцев после моего отъезда.
Таким образом, жизнь, что я вел, была очень однообразна. Я проводил послеобеденное время у князя Палатина России, играя в «Три Семерки» – итальянскую игру, которую он очень любил, и в которую я играл достаточно хорошо, чтобы князь радовался, когда я играл на его стороне.
Но, несмотря на мое разумное поведение и мою экономию, три месяца спустя после моего приезда я оказался в долгах, и у меня не осталось средств. Пятидесяти цехинов в месяц, что я получал из Венеции, мне не хватало. Кареты, жилье, два слуги и необходимость быть всегда хорошо одетым вгоняли меня в тоску, и я не хотел никому открыться. У меня был на это резон. Человек в нужде, который обращается за помощью к богатому, теряет его уважение, если тот ее ему оказывает, и заслуживает его презрения, если ему отказывают.
Но вот каким образом фортуна подкинула мне две сотни дукатов. М-м Шмит, которую король имел какие-то основания поселить у себя в замке, передала мне, чтобы я пришел к ней на ужин, известив, что король там будет. Я увидел там с удовольствием очаровательного епископа Красинского, аббата Гижиотти и двух или трех других, не чуждых итальянской литературы. Король, у которого в обществе я никогда не наблюдал дурного настроения, и который, впрочем, был весьма начитан и знал всех классиков, как ни один король не знает, предложил к обсуждению анекдоты из старинных римских произведений, цитируя рукописи схолиастов, которые заткнули мне рот, и которые Его Величество, возможно, придумывал. Каждый участвовал в разговоре, один я, будучи в плохом настроении и не пообедав, ел как обжора, отвечая лишь односложно, когда вынуждала к этому вежливость. Тут разговор зашел о Горации, и каждый цитировал одну или две из его сентенций, высказывая свое мнение о глубине философии великого поэта разума, и аббат Гижиотти вынудил меня говорить, сказав, что если я с ним не согласен, я не должен молчать.
– Если вы принимаете мое молчание, – сказал я ему, – за согласие с тем предпочтением, что вы оказываете мысли Горация перед многими другими, я возьму на себя смелость сказать, что знаю его как одного из самых возвышенных в политике двора, потому что nec cum venari volet poemata panges[20]20
Если хочешь идти на охоту, тебе не стоит замалчивать стихи, – Горац.
[Закрыть], что то, что вам так нравится, это, в сущности, только сатира, хотя и деликатная.
– Не просто сочетать деликатность с сатирой.
– Не для Горация, который именно этим нравился Августу, что возвышает монарха, который, благодаря протекции, которую он оказывал ученым, обессмертил свое имя и заставил коронованных властителей объявлять себя его соперниками, принимая его имя и даже наряжаясь под него.
Король Польши, который при своем восхождении на трон принял имя Августа, стал серьезен и не мог удержаться, чтобы не прервать меня.
– Кто же эти коронованные властители, – спросил он у меня, – которые приняли имя Августа, наряжаясь под него?
– Первый король Швеции, который назвался Густав; это очень чистая анаграмма для Августа.
– Это прямо анекдот. Где вы это нашли?
– В манускрипте профессора Упсалы в Вольтенбюттеле.
Король рассмеялся от всего сердца, сам, в начале этого ужина, также процитировавший манускрипт. Но посмеявшись, он снова вернулся к разговору, спросив у меня, в каких трудах Горация, не манускриптах, но хорошо известных, я нашел особую деликатность, использованную для того, чтобы сделать свою сатиру приятной.
– Я мог бы, сир, процитировать несколько, но вот вам, для примера, эта, которая кажется мне вполне прекрасной и при этом простой: Coram rege, – говорит он, – sua de paupertate tacentes plus quam poscentes ferent[21]21
Те, кто умеет умолчать о своей бедности перед властителем, получают больше, чем тот, кто беспрерывно жалуется. – Горац.
[Закрыть]
– Это правда, сказал король, улыбаясь, и м-м Шмит спросила у епископа перевод этого пассажа. «В присутствии короля, – сказал он ей, – те, кто не говорит о своих нуждах, получат больше, чем другие, которые об этом говорят».
Дама сказала, что мысль не кажется ей сатирической. После сказанного, я должен был молчать. Король также повернул разговор к Ариосто, сказав мне, что хотел бы, чтобы мы разобрали его вместе. Я ответил ему с поклоном, – вместе с Горацием: Tempora queram[22]22
Ты найдешь подходящий момент – Горац.
[Закрыть]
Назавтра, на выходе от мессы, великодушный и слишком несчастный Станислав Август, протягивая мне руку для поцелуя, передал мне небрежно сделанный сверток, сказав поблагодарить Горация и никому об этом не говорить. Я нашел там двести золотых дукатов и оплатил мои долги. С этого дня я приходил почти каждое утро в место, называемое «гардеробная», где король, когда его причесывали, охотно разговаривал с теми, кто приходил туда для развлечения. Но он и не думал говорить об Ариосто. Он понимал по итальянски, но недостаточно, чтобы на нем говорить, и еще менее, чтобы наслаждаться великим поэтом. Когда я думаю об этом властителе и о его высоких качествах, мне кажется невозможным, что он совершил столько ошибок, будучи королем. Та, что он пережил свою родину, может быть, наименьшая. Не имея друга, который захотел бы его убить, смею сказать, он должен был убить себя сам; но ему не было нужды искать палача среди своих друзей, потому что, вслед за Костюшко, одних русских было бы достаточно, чтобы отправить его в бессмертие.
Варшава стала блистательной во время карнавала. Иностранцы стекались в нее со всех углов Европы с единственной целью увидеть счастливого смертного, который стал королем, при том, что не мог бы догадаться, что он им станет, когда был в колыбели. Повидав его и поговорив с ним, каждый соглашался, что он опровергает тех, кто считает Фортуну слепой и глупой. Но он в высшей степени старался себя показать. Я видел, что он был обеспокоен, когда знал, что в Варшаве есть несколько иностранцев, которых он еще не видел. Не было, однако, никакой надобности ему представляться, потому что двор был открыт для всех, и когда он видел лица, которые были ему незнакомы, он первый обращался к ним со словом.
Вот факт, который произошел со мной к концу января, и мне кажется, я должен его описать, и читатель может сам судить о том, правильно ли я здесь мыслю. Речь идет о сне, и должен здесь признаться, что я никогда не мог удержаться от некоторого суеверия.
Мне приснилось, что я обедаю в хорошей компании, и один из сотрапезников бросает мне в лицо бутылку, так что я обливаюсь кровью, и что я, воткнув шпагу в тело обидчика, сажусь в коляску, чтобы уехать. Это все; но вот чем отозвался мой сон в тот же день.
Князь Карл Курляндский, прибыв в эти дни в Варшаву, пригласил меня пообедать вместе с ним у графа Понинского, тогда коронного метрдотеля, того самого, что впоследствии заставил много о себе говорить, сделался князем, затем был выслан и жестоко опозорен. Он держал в Варшаве хороший дом, и у него была очень любезная семья. Я никогда с ним особо не дружил, так как он не был любим ни королем, ни его родственниками.
Посередине обеда бутылка шампанского разорвалась, при том, что никто к ней не прикасался, и осколок, попав мне в лицо, перерезал мне вену, откуда кровь, быстро вытекая, залила мне лицо, мою одежду и стол. Я вскочил, вместе со всеми остальными, мне быстро наложили повязку, сменили скатерть и сели обратно за стол, чтобы продолжить обед. Это все.
Я был поражен, но не самим фактом, а вспомнив свой сон, о котором, если бы не этот маленький случай, я бы и не вспомнил. Другой, может быть, рассказал бы в компании про сон, но я всегда слишком боялся прослыть визионером или дураком. Я и сам не обратил на него особого внимания, так как мой сон отличался от события в основных обстоятельствах. Два других сбылись несколько месяцев спустя.
Ла Бинетти, которую я оставил в Лондоне, прибыла в Варшаву со своим мужем и танцором Пик. Они прибыли из Вены и направлялись в Петербург. Она имела рекомендательное письмо к князю, брату короля, генералу на службе Австрии, который был тогда в Варшаве. Я узнал обо всем этом в день ее прибытия, ужиная у князя Палатина, из уст самого короля, который сказал, что за тысячу дукатов хочет пригласить их остаться в Варшаве на неделю, чтобы посмотреть их танец.
Озаботившись ее увидеть и сообщить первым эту прекрасную новость, я направился в гостиницу «Де Вильерс» на следующий день рано утром. Очень удивленная тем, что видит меня в Варшаве, и еще более новостью, что я ей принес о тысяче дукатов, что посылает ей фортуна, она позвала Пика, который усомнился в этом; но полчаса спустя сам князь Понятовский пришел сообщить ей о желании Е.В., и она согласилась. В три дня Пик поставил балет, и одежды, декорации, оркестр, фигуранты – все было готово, при старании Томатиса, который не пожалел ничего, чтобы понравиться щедрому хозяину. Пара так понравилась, что ее оставили на год, дав ей карт бланш, но это не понравилось Катэ, которую Ла Бинетти не только затмила, но и утянула себе ее поклонников. По этому случаю Томатис учинил Ла Бинетти всякие театральные неприятности, которые привели к тому, что две первые танцовщицы стали непримиримыми врагами. Ла Бинетти в десять-двенадцать дней завела очень элегантный меблированный дом с простой и серебряной посудой, погреб с изысканными винами, превосходного повара и толпу обожателей, среди них стольника Моссинского и коронного подстольника Браницкого, друга короля, который жил в соседних с ней апартаментах.
Партер театра разделился на две партии, потому что Катэ, несмотря на то, что ее талант ничего не стоил по сравнению с талантом новой актрисы, не считала, что должна уступать ей свое место. Она танцевала в первом балете, а ла Балетти во втором, и те, кто аплодировал первой, молчали при появлении второй, и точно так же партия второй была нема на танце первой. Обязательства, что я имел перед ла Бинетти, были очень значительные и очень давние; но я испытывал долг еще более сильный перед ла Катэ, за которой стояла вся семья Чарторыжских и все, с нею связанные, вместе со всеми теми, кто от них зависел; среди них – князь Любомирский, Стражник короны, который меня уважал и поддерживал, и был ее первейший обожатель. Таким образом, было очевидно, что аплодируя ла Бинетти, я не могу дезертировать, не вызвав негодование у всех тех, кому должен оказывать самое большое внимание.
Ла Бинетти бросала мне едкие упреки, и я напрасно доказывал ей свои резоны. Она требовала, чтобы я воздерживался от хождения в театр, говоря, и не желая объясниться заранее, что она готовит против Томатиса возмездие, которое заставит его раскаяться во всех неприятностях, которые тот не перестает ей делать. Она называла меня дуайеном всех моих знакомств, и к тому же я ее еще любил, и я не сожалел о ла Катэ, которая, хотя и более красивая, чем ла Бинетти, страдала припадками.
Вот каким жестоким образом она дала почувствовать последствия своей ненависти бедному Томатису.
Ксавьер Браницкий, подстольничий Короны, кавалер Белого орла, полковник полка улан, довольно молодой, красивый лицом, который служил шесть лет во Франции, и друг короля, вернувшийся недавно из Берлина, где общался с великим Фридрихом в качестве посланника нового короля Польши, был основным поклонником Бинетти. Это ему она доверяла свои горести, и это он был тем человеком, которому она должна была поручить отомстить человеку, что, в качестве директора театра, не упускал ни единой возможности причинить ей страдания. Браницкий, в свою очередь, должен был обещать ей отомстить, если случай к этому представится. Такова была последовательность всех событий этого рода, и нет других догадок, более разумных. Однако, способ, к которому прибег этот поляк, был странный и весьма необычный.
Двадцатого февраля Браницкий был в опере и, против своего обыкновения, после второго балета направился в театральную ложу, где переодевалась ла Катэ, чтобы поухаживать за ней. Томатис был единственным, кто был у нее, и он там остался. Он полагал, также как и она, что, поссорившись с ла Бинетти, тот пришел заверить ее в триумфе, которого она и не добивалась, но, тем не менее, она была очень вежлива с этим сеньором, которым никак нельзя было пренебрегать без большого риска.
Когда Катэ была готова вернуться к себе, поскольку опера закончилась, галантный Подстольник предложил ей руку, чтобы проводить к коляске, которая стояла у дверей, и Томатис последовал за ними. Я был также у дверей, ожидая свою коляску; снег падал большими хлопьями. Ла Катэ подходит, открывают портьеру ее визави, она заходит, и г-н Браницкий заходит вслед за ней, а Томатис остается, неподвижный и удивленный. Сеньор говорит ему сесть в его карету и следовать за ними; Томатис отвечает, что сядет в свою, и просит, чтобы тот был любезен и вышел. Подстольник кричит кучеру, чтобы ехал, Томатис приказывает стоять, кучер подчиняется своему хозяину. Подстольник, вынужденный сойти, приказывает своему адьютанту отвесить невежде пощечину – приказ, который был выполнен со всей точностью и столь быстро, что бедному Томатису не осталось времени вспомнить, что у него есть шпага, чтобы, по крайней мере, хлестнуть обидчика, который его так опозорил. Он садится в свой визави и направляется к себе, где, очевидно, переживая свою пощечину, не может ужинать. Я был туда приглашен, но, будучи свидетелем этого слишком скандального происшествия, не набрался смелости туда идти. Я поехал к себе, грустный и задумчивый, ощущая на себе, как будто сам получил небольшую порцию этой позорной пощечины. Я раздумывал, могло ли оскорбление быть согласовано с Бинетти, и, рассматривая произошедшее, думал, что это было неправдоподобно, потому что ни Бинетти, ни Браницкий не могли предвидеть невежливости Томатиса.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.