Текст книги "История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 10"
Автор книги: Джованни Казанова
Жанр: Литература 18 века, Классика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Глава VII
Я вижу царицу. Мои встречи с этой великой самодержицей. Ла Вальвиль. Я покидаю Заиру. Мой отъезд из Петербурга и прибытие в Варшаву. Князья Чарторыжский и Сулковский. Король Польши, Станислав Понятовский, названный Станислав-Август I. Театральные интриги. Браницкий.
Я думал ехать в начале осени, и г-н Панин, так же как и г-н Алсуфьев говорили мне все время, что я не должен уезжать, не имея возможности сказать, что я говорил с императрицей. Я отвечал им, что и сам огорчен этим, но не найдя никого, кто хотел бы меня представить, я могу только жаловаться на свою плохую участь.
Наконец, г-н Панин сказал мне как-то пойти прогуляться рано утром в Летний сад, где она часто бывает, и где, случайно встретив меня, она, вполне вероятно, заговорит со мной. Я намекнул, что хотел бы встретить Е.И.В. в тот день, когда он будет с ней. Он назвал мне день, и я так и сделал.
Я осматривал статуи, окаймляющие аллеи, которые были из плохого камня и очень плохо сделаны, которые, однако, получались комичными по отношению к имени, которое было выгравировано у них внизу. Плачущая статуя являла читателю надписи имя Демокрита, другая, смеющаяся – Гераклита, старик с длинной бородой назывался Сафо, а старая женщина с поврежденным горлом была Авиценна. Они все были в таком же духе. В этот момент я увидел на середине аллеи государыню, которая приближалась, предшествуемая графом Григорием Орловым и сопровождаемая двумя дамами. Граф Панин шел слева от нее, и она с ним разговаривала. Я отошел к изгороди, чтобы дать ей пройти, и когда она оказалась у калитки, она спросила у меня со смеющимся видом, не заинтересовала ли меня красота этих статуй; я ответил, следуя за ней, что я полагаю, что их поставили там, чтобы обманывать дураков или чтобы рассмешить тех, кто немного знает историю.
– Все, что я знаю, – ответила она, – это, что обманули мою добрую тетушку, которая, впрочем, старалась не углубляться в эти мелкие обманы; но я надеюсь, что все, что вы видите здесь у нас, не показалось вам столь же смешным, как эти статуи.
Я пренебрег бы правдой и вежливостью, если бы на это объяснение дамы такого калибра не постарался объяснить ей, что в России то, что вызывает смех, – ничто по сравнении с тем, что вызывает восхищение, и затем употребил почти час на все то, что я нашел замечательного в Петербурге во всех областях.
Беседа меня увлекла, я говорил о короле Пруссии, воздавая ему хвалы, но был вынужден с уважением отнестись к привычке этого монарха никогда не позволять, чтобы персона, отвечающая на заданный вопрос, договаривала до конца свой ответ. Она же с грациозной улыбкой расспросила меня о беседах, которые я вел с ним, и я рассказал ей все. Она имела доброту сказать мне, что никогда не видела меня на куртагах. Эти куртаги, это концерты инструментальной и вокальной музыки, которые она устраивает в своем дворце каждое воскресенье после обеда, куда могут приходить все. Она там прогуливается и обращается там к тем, кому желает оказать эту честь. Я сказал ей, что я был там только один раз, имея несчастье не любить музыку. Она на это сказала, смеясь и гладя на г-на Панина, что она знает еще одного, у кого такое же несчастье. Это она сама. Она кончила слушать меня, чтобы заговорить с г-ном Бецким, который подошел, и г-н Панин отошел от нее, я также вышел из сада, очарованный честью, которую мне оказали. Эта принцесса, среднего роста, но хорошо сложенная и с величественной осанкой, обладала искусством внушать к себе любовь всех тех, кого считала заслуживающими внимания. Не будучи красавицей, она нравилась всем своей ласковостью, своим радушием и своим умом, которым она очень хорошо пользовалась, чтобы казаться лишенной всяческих претензий. Если в действительности они у нее и были, ее скромность была героическая, потому что она имела на них полное право.
Несколько дней спустя г-н Панин сказал мне, что императрица дважды спрашивала у него обо мне, и что он уверен, что я ей понравился. Он советовал мне ловить случаи встретиться с ней, и заверил, что, оценив меня, она будет передавать мне приглашение подойти всякий раз, когда где-нибудь увидит, и если у меня есть желание поступить на службу, она сможет подумать обо мне.
Несмотря на то, что я сам не знал, в каком амплуа я мог бы пригодиться в этой стране, которую, к тому же, не любил, я, однако, постарался узнать, что могло бы мне облегчить какой-то доступ к ее двору. С этой целью я ходил в сад каждое утро. Вот в деталях вторая беседа, которую я провел с ней. Завидев меня вдалеке, она велела сказать мне через молодого офицера, чтобы я приблизился.
Поскольку повсюду говорили о том, что в Карусели плохая погода мешает устройству зрелищ, она спросила у меня, просто чтобы что-то спросить, можно ли устраивать спектакли такого рода в Венеции, и я ответил, рассказав, помимо этого, о множество вещей: о спектаклях, которые нельзя там давать, и о тех, которые там даются, и которые, впрочем, не могут там дать, что ее позабавило, и я сказал ей в этой связи, что климат моей родины более счастливый, чем в России, так что хорошие дни бывают там постоянно, в то время как в Петербурге они столь редки, несмотря на то, что год здесь для иностранцев моложе, чем везде.
Это правда, сказала она, потому что у нас он на одиннадцать дней старше.
– Разве не будет проведена операция, – продолжал я ей говорить, – достойная Вашего Величества, – приспособить грегорианский календарь? Все протестанты приняли его, и Англия также, четырнадцать лет назад, отбросив одиннадцать последних дней от февраля, и она заработала уже несколько миллионов. При этом общем соглашении Европа удивляется, что старый стиль существует еще здесь, где самодержец – явный повелитель своей церкви, и где есть академия наук. Полагают, мадам, что бессмертный Петр, который приказал, чтобы год начинался с первого января, распорядился бы также и об отмене старого стиля, если бы не считал своим долгом согласовываться с Англией, которая оживляла тогда всю торговлю вашей обширной империи.
– Знаете ли, – сказала она мне с приветливым и тонким видом, – великий Петр не был ученым.
– Я полагаю, мадам, что он был значительно выше. Этот монарх был воплощенный гений. То, что определяло его место в науке, был тонкий такт, который позволял ему выносить верное суждение обо всем, что он видел, и что полагал способным увеличить благополучие своих подданных. Это был тот самый гений, который не давал ему впасть в ошибку и давал силы и смелость искоренять злоупотребления.
Императрица собиралась мне ответить, когда увидела двух дам, которых подозвала.
– Я отвечу вам с удовольствием в следующий раз, – сказала мне она, и повернулась к дамам. Этот следующий раз представился восемь-десять дней спустя, когда я думал, что она не собирается со мной говорить, так как она меня видела и не сказала меня позвать.
Она начала с того, что сказала мне, что то, что я хочу, чтобы она сделала, чтобы возвысить славу России, уже сделано.
– Все письма, – сказала мне она, – что мы пишем для иностранных государств, и все публичные акты, которые могут заинтересовать историю, мы подписываем с двумя датами, одну над другой, и все знают, что превышение на одиннадцать дней относится к новому стилю.
– Но, – осмеливаюсь возразить, – к концу этого века лишних дней станет двенадцать.
– Неважно, потому что сейчас это так. Последний год этого века, в силу григорианской реформы, не будет високосным у вас и тем более у нас. Таким образом, не останется больше между нами никакой реальной разницы. Не правда ли, такого уточнения достаточно, чтобы помешать увеличению ошибки? Также к счастью, что ошибка составляет одиннадцать дней, так как, не считая того, что номер увеличивается каждый год в эпакт, мы можем сказать, что ваш эпакт равен нашему единственно с разницей в год. Мы имеем даже совпадение в одиннадцать последних дней тропического года. Что касается празднования Пасхи, мы должны оставить все как есть. У вас равноденствие фиксируется на двадцать первое марта, у нас оно десятого, и те же разногласия, что возникают с астрономами у вас, возникают и у нас; правы и вы и мы, так как, наконец, равноденствие наступает часто на день, два или три позже или раньше; и как только мы фиксируем наступление равноденствия, нахождение фазы луны становится произвольным. Вы видите, что вы часто находитесь в разногласии даже с евреями, которые, как предполагается, имеют совершенный эмболизм. Это различие, наконец, в праздновании Пасхи не возмущает общественный порядок, ни добрую полицию и не вызывает изменений в важных законах, касающихся правительства.
– То, что Ваше величество изволили мне сказать, очень мудро и наполняет меня восхищением, но праздник Рождества…
– Только в этом Рим прав, потому что, думаю, вы хотите мне сказать, что мы его не празднуем в дни солнцестояния, как следовало бы. Мы это знаем. Позвольте мне вам сказать, что это соображение тщательно изучается. Мне больше нравится предоставить длиться этой небольшой ошибке, чем причинить всем моим подданным очень большое горе, выбрасывая из календаря одиннадцать дней, что лишит, возможно, дня рождения или именин два или три миллиона душ, и даже всех, потому что скажут, что из-за неслыханного деспотизма я сократила на одиннадцать дней жизнь у всего народа. Они не слишком возмутятся, потому что здесь это не модно, но будут говорить на ушко друг другу, что я атеистка, и что я явно нападаю на непоколебимые устои Никейского Собора. Эта простая критика, порождающая смех, не вызывает, однако, у меня желания смеяться. У меня найдутся гораздо более приятные поводы повеселиться.
Она имела удовольствие видеть меня удивленным и оставить меня в моем удивлении. Я уверен, что она срочно изучила вопрос, чтобы меня поразить, либо что она пообщалась с каким-то астрономом, после того, как в нашей последней беседе я говорил ей о реформе. Г-н Алсуфьев сказал мне несколько дней спустя, что вполне возможно, что императрица прочла небольшой трактат на эту тему, который включал все то, что она мне сказала, и даже больше, впрочем, возможно, она была прекрасно образована в этом вопросе.
В очень скромной форме, она высказывала свое мнение очень точно, и ее мнение казалось непоколебимым, при том, что ее настроение и ее смеющееся лицо выражали равенство. Проявляясь в силу привычки, это не стоило ей каких-то усилий; но это не уменьшало значение сказанного, потому что высказать такое следовало силой, превосходящей обычные возможности человеческой природы. Поведение этой государыни, во всем противоположное поведению короля Пруссии, выявило мне гений более обширный, чем у того властителя. Помимо доброты, с помощью которой она ободряла собеседника, она внушала ему ощущение выигрыша, в то время как тот другой, со своей грубостью, рисковал оказаться обманут. Екатерина со своим видом без претензий могла претендовать на большее и добиваться. Когда изучаешь жизнь короля Прусского, восхищаешься его смелостью, но видишь в то же время, что без помощи фортуны он бы проиграл; но когда мы изучаем жизнь императрицы России, мы не находим, чтобы она слишком рассчитывала на помощь слепой богини. Она идет к цели предприятий, которые, до того, как она взошла на трон, представлялись грандиозными всей Европе; кажется, что она захотела ее убедить, что считает их мелкими…
Я прочел в одном из новых журналов, где журналист отходит от своей тематики, чтобы привлечь внимание читателя к самому себе, осмеливаясь раскрыть свою мысль, не беспокоясь при этом о том, что она может его шокировать, что Екатерина II умерла счастливой, как и жила. Она умерла, как все знают, скоропостижно. Возможно этот журналист, называя такую смерть счастливой, сообщает нам, не говоря напрямую, что именно такой смерти он желал бы для себя самого. В добрый час; каждому свое, и мы можем, вслед за ним, пожелать ему того же. Но даже если эта смерть счастливая, необходимо допустить, что тот, кого она поразила, желал ее; кто сказал ему, что Екатерина ее хотела? Если предположить в ней наличие такого желания, в соответствии с глубоким умом, который весь мир ей приписывает, можно было бы у него спросить, по какому праву он решил, что глубокий ум должен рассматривать внезапную смерть как самую счастливую из всех возможных. Потому ли это, что он находит ее таковой для себя самого? Но, отнюдь не будучи дураком, он должен был бы опасаться того, что может ошибаться; и если он действительно ошибается, – вот он и дурак. Этот журналист, стало быть, убеждает нас в своей глупости, либо потому, что ошибается, либо если не ошибается. Чтобы узнать, первое это или второе, нам необходимо было бы расспросить сегодня покойную императрицу.
– Очень ли вы довольны, мадам, что умерли внезапно?
– Какая глупость! Вы могли бы задать такой вопрос лишь отчаявшейся, либо женщине, которая, вследствие своей плохой конституции должна опасаться мучительной смерти в результате долгой и тяжелой болезни. У меня же не было ни того ни другого, я была счастлива и чувствовала себя очень хорошо. Со мной не могло случиться большего несчастья, потому что это, возможно, единственное, чего я, не будучи сумасшедшей, не должна была опасаться. Эта смерть помешала мне закончить сотню дел, которые я бы очень легко закончила, если бы Господь выдал мне какую-то из числа небольших болезней, в которой самый легкий из симптомов мог бы дать мне предвидеть возможность моей смерти; и могу вас заверить, что для того, чтобы мне приготовиться к ней, мне не нужно, чтобы врач мне ее предрек. Но случилось отнюдь не так. Приказ небес заставил меня направиться в самое большое из путешествий, не дав времени собрать свой багаж, когда я не была готова. И этот человек называет меня счастливой, что я скончалась такой смертью, потому что я не была наказана наблюдением ее прихода? Те, кто полагает, что у меня не достало бы силы добровольно уступить закону природы, общему для всех смертных, должны были бы предполагать во мне наличие малодушия, для которого, на самом деле, я не давала повода кому бы то ни было во всю свою жизнь. Могу вам, наконец, поклясться, что сегодня, говоря вполне откровенно, как вы видите, я сочла бы себя счастливой и довольной, если бы слишком суровый декрет неба, который меня поразил, дал бы мне только двадцать четыре часа хорошего самочувствия перед моим последним моментом. Я бы не жаловалась на его несправедливость.
– Как, мадам! Вы обвиняете Бога в несправедливости?
– Это очень просто, поскольку я осуждена. Разве вы считаете возможным, чтобы осужденный, даже если в мире он был самым виновным из всех живущих, мог счесть справедливым декрет, который присуждает его быть несчастным в вечности?
– Разумеется, я полагаю, что это невозможно, поскольку признание справедливости обвинения нас некоторым образом утешает.
– Это хорошее рассуждение, и осужденный должен быть навсегда безутешным.
– Несмотря на это, есть философы, которые по обстоятельствам этой смерти сочтут вас счастливой.
– Дураки, должны вы сказать, так как все, что я вам сейчас сказала, должно вам показать, что моя внезапная смерть выставила меня несчастной, даже если я считаю себя сегодня счастливой.
– Это сильное рассуждение. Осмелюсь ли я спросить вас, мадам, допускаете ли вы возможность смерти несчастливой, с последующим вечным счастьем, либо счастливой – в результате телесного наказания?
– Ни то, ни другое не находятся в пределах возможного. Вечное блаженство есть следствие удовлетворения души в тот момент, когда она покидает материю, как и вечное осуждение должно исходить из души, которая отделяется, чувствуя себя истерзанной угрызениями совести, либо напрасными сожалениями. Но достаточно, так как наказание, к которому я присуждена, не позволяет мне говорить с вами больше.
– Скажите же мне, пожалуйста, каково это наказание.
– Скука. Прощайте.
После этого длинного поэтического отступления, читатель будет мне признателен, если мы вернемся к моей теме.
Г-н Панин сказал мне, что через два или три дня императрица намерена уехать в Красное Село, и я должен ее повидать, поскольку это, по-видимому, будет в последний раз. Я направился в сад, но начался дождь, я собрался уходить, когда она меня велела позвать в залу на первом этаже, где она прогуливалась вместе с Григорием Григорьевичем и другой дамой.
– Я забыла, – сказала она мне с достойным и любезным видом, – спросить у вас, полагаете ли вы, что коррекция календаря избавляет от ошибок.
– Сама коррекция их признает, мадам, но она настолько малая, что может выявить существенное изменение в измерении солнечного года лишь на протяжении девяти-десяти тысяч лет.
– Я тоже так считаю, и поэтому мне кажется, что папа Григорий не должен был бы признать ошибку. Законодатель никогда не должен показывать себя ни слабым, ни мелочным. Уже несколько дней меня одолевает смех, когда я вижу, что если коррекция не устранит радикально ошибку с отменой високосного года к концу века, мир получит еще один год в перспективе пятидесяти тысяч лет, в которой дата равноденствия прогуляется сто тридцать раз, пройдя через все дни года; и будут праздновать Рождество десять или двенадцать раз летом. Великий понтифик латинской церкви нашел в этой разумной операции легкость, которую не мог бы найти в моей, очень тщательно привязанной к его древним практикам.
– Полагаю, однако, что Ваше Величество нашли бы его признательным.
– Я в этом не сомневаюсь; но каково будет горе моего духовенства, видящего себя вынужденным лишить праздников сотню святых, которые окажутся в одиннадцати отброшенных днях! У вас только один день, а у нас их десять-двенадцать. Я скажу вам, кроме того, что все древние государства были привязаны к своим старым законам.; они бы сказали, что если эти законы сохранялись, значит они должны были быть хорошие. Мне говорили, что ваша республика начинает год с первого марта, и мне кажется, что этот обычай, не означая варварства, является почетным памятником, свидетельствующим о ее древнем происхождении. Кроме того, мне кажется, меньшая ошибка начинать год с первого марта, чем с первого января. Но не вносит ли это какой-то путаницы?
– Никакой, мадам. Две буквы M.V., что мы ставим перед датой в месяцах январе и феврале, делают ошибку невозможной.
– Венеция отличается также своими гербами, которые не следуют никаким правилам гербовника, просто говорящей картиной, которую нельзя назвать гербом. Она отличается также забавным лицом, которое она придала евангелисту, своему патрону, и пятью латинскими словами, которые она ему адресует, где, как мне говорили, есть грамматическая ошибка. Ошибка, уважаемая за счет своей древности. Но правда ли, что вы не разделяете двадцать четыре дневных часа на дважды по двенадцать?
– Да, мадам, и мы начинаем их считать с наступлением ночи.
– Вот видите, это лишь привычка. Это кажется вам более удобным, в то время как мне это кажется очень неудобным.
– Ваше Величество знает, глядя на часы, сколько часов еще должен длиться день, и ему не нужно для этого ожидать выстрела пушки крепости, который известит публику, что солнце перешло на другую полусферу.
– Это правда; но по сравнению с преимуществом, что вы имеете, знать час окончания дня, мы имеем два. Мы знаем, что в двенадцать часов дня всегда полдень, а в двенадцать ночи – полночь.
Она говорила о нравах венецианцев, об их пристрастии к азартным играм, и спросила у меня по этому поводу, существует ли там генуэзская лотерея.
– Меня хотели убедить, – сказала она, – позволить ее в моем государстве, и я соглашусь, но при условии, что ставка никогда не будет меньше рубля, чтобы помешать играть бедным, которые, не умея считать, будут думать, что легко получить «терну»[18]18
тройное совпадение – большой выигрыш, прим. перев.
[Закрыть]
На этом объяснении, в основе которого лежала глубокая мудрость, я отвесил ей глубокий поклон. Это была последняя беседа, что я имел с этой великой дамой, которая смогла царствовать тридцать пять лет, не совершив ни одной значительной ошибки и никогда не теряя умеренности.
Незадолго до моего отъезда я дал в Катеринове праздник для всех моих друзей с прекрасным фейерверком, который мне ничего не стоил. Это был подарок, который сделал мне мой друг Мелиссино; но мой ужин на тридцать кувертов был исключительным, и мой бал – блестящим. Несмотря на скудость моего кошелька я счел своим долгом дать моим добрым друзьям этот знак благодарности за все знаки внимания, которые они мне оказали.
Поскольку я уехал с комедианткой Вальвиль, я должен здесь проинформировать читателя о том, как я с ней познакомился.
Я направился в одиночку на французскую комедию и поместился в ложе третьего яруса рядом с очень красивой дамой, которая тоже была там одна, и которую я не знал. Я обращался к ней, то с критикой, то аплодируя игре актрисы или актера, и она мне все время отвечала с умом, столь же обворожительным, как и ее черты. Очарованный ею, я осмелился, ближе к концу пьесы, спросить русская ли она.
– Я парижанка, – ответила она, – и по профессии я комедиантка. Мой псевдоним Вальвиль, и если вы меня не знаете, я не удивлена, так как только месяц, как я сюда прибыла, и я сыграла только один раз роль субретки в «Проделках влюбленных».
– Почему один раз?
– Потому что я не имела счастья понравиться государыне, но поскольку я ангажирована на год, она приказала, чтобы мне платили каждый месяц по сто рублей, которые они мне должны по контракту, и в конце года мне вернут паспорт, и я уеду.
– Я уверен, что императрица полагала, что оказала вам милость, оплачивая вам, без того, чтобы вы обязаны были работать.
– Очевидно, она должна так полагать, потому что она не комедиантка. Она не знает, что не играя, я теряю больше, чем она мне дает, потому что я теряю свое ремесло, которое я еще не полностью изучила.
– Следует ей дать знать об этом.
– Я бы очень хотела, чтобы она дала мне аудиенцию.
– Это не необходимо. У вас, очевидно, есть любовник.
– Никого.
– Это невероятно.
Не позднее чем назавтра с утра я отправил ей записку следующего содержания:
«Я хотел бы, мадам, завязать с вами интригу. Вы внушили мне желания, которые мне причиняют беспокойство и которых причину я осмелюсь изложить. Прошу вас поужинать со мной, желая знать заранее, чего мне это будет стоить. Собираясь уехать в Варшаву в следующем месяце, я предлагаю вам место в моем дормезе, которое вам ничего не будет стоить, кроме неудобства терпеть меня спящим рядом с вами. Я знаю способ получить вам паспорт. Носитель сего письма имеет приказ ждать ответа, который я надеюсь прочесть в выражениях столь же ясных, как те, что в этой записке».
Вот ответ, который я получил два часа спустя:
«Обладая, месье, большим талантом распутывать любую интригу с наибольшей легкостью, когда встречаю плохо завязанные узлы, я не вижу никаких трудностей в том, чтобы согласиться их завязать. Что же касается желаний, которые я вам внушила, мне не нравится, что они вас беспокоят, поскольку они мне льстят, и мне следовало бы с ними разобраться, лишь с целью сделать их еще сильнее. Что до ужина, о котором вы меня просите, вы получите его сегодня же вечером, и мы поторгуемся затем о том, что за ним последует. Место, которое вы мне предлагаете в вашем дормезе, мне будет дорого, если, помимо моего паспорта, вы сможете обеспечить мне оплату моего путешествия до Парижа. Надеюсь, что вы не сочтете мои выражения менее точными, чем ваши. Прощайте, месье, до вечера».
Я нашел эту Вальвиль совсем одной и очень мило устроенной; я вошел к ней, и она встретила как если бы мы были с нею настоящими друзьями. Перейдя сразу к тому, что интересовало ее более всего остального, она мне сказала, что была бы счастлива уехать вместе со мной, но сомневается, что я смогу получить для нее разрешение. Я повторил ей, что уверен в этом, если она сможет представить императрице такое прошение, которое я сам ей напишу, и она пообещала его представить, дав мне перо и бумагу, чтобы я его написал. Вот эти несколько строк:
«Мадам, я умоляю Ваше Императорское Величество подумать о том, что, оставаясь здесь год и ничего не делая, я потеряю свою профессию, тем более легко, что еще не кончила обучение. Ваше великодушие, соответственно, станет для меня скорее вредным, чем полезным; оно наполнило бы меня благодарностью, если бы простерлось до того, чтобы дать мне разрешение уехать».
– Как, – сказала мне она, – ничего больше?
– Ни слова больше.
– Ты не говоришь ничего ни о паспорте, ни о деньгах на путешествие, а я небогата.
– Представь это прошение, и или я самый глупый из людей, или ты получишь не только деньги на дорогу, но и все свое жалование за год.
– Это было бы слишком.
– Это будет. Ты не знаешь императрицу, а я ее знаю. Ты должна дать это переписать и представить лично.
– Я перепишу его сама. У меня очень разборчивый почерк. Мне, впрочем, кажется, что это я сама его составила, так как оно целиком в моем стиле. Я полагаю, однако, что ты более комедиант, чем я, и я хочу с этого вечера стать твоей ученицей. Пошли ужинать.
После небольшого ужина, достаточно тонкого, который ла Вальвиль приправила сотней шуточек из парижского жаргона, который я достаточно знал, она не стала жеманничать, чтобы передать мне все остальное. Я вышел только на момент, чтобы отослать мой экипаж и чтобы сообщить моему кучеру то, что он должен передать Заире, которой я уже сказал, что возможно поеду в Кронштадт, где проведу ночь. Он был украинец, верность которого я уже проверял несколько раз; но я уже видел, что, становясь другом ла Вальвиль, я больше не смогу сохранять Заиру со мной.
Я нашел в этой комедиантке тот же характер и те же качества, что находят во всех французских девушках, которые, обладая шармом и некоторым образованием, претендуют на то, чтобы иметь достаточно достоинств, чтобы принадлежать по праву только одному; они хотели бы быть на содержании, но при этом звание любовницы их привлекает гораздо больше, чем звание жены.
Она рассказала мне в антрактах некоторые из своих приключений, которые дали мне возможность представить всю ее биографию, которая была недолгой. Комедиант Клерваль приехал в Париж, чтобы составить труппу комедиантов для петербургского двора. Случайно с ней познакомившись и найдя в ней ум, он убедил ее, что она рождена быть комедианткой, несмотря на то, что она никогда об этом не думала. Эта идея ее восхитила, и она подписала ангажемент и получила его от вербовщика, даже не попытавшись узнать свои полные возможности. Она выехала из Парижа с ним и с шестью другими персонажами, актерами и актрисами, среди которых она была единственная, кто в жизни никогда не играл в комедии.
– Я полагала, – говорила мне она, – что все как у нас, девушка поступает в Оперу, в хор или в балет, не учившись никогда ни петь ни танцевать, и то же происходит и в труппе комедиантов. Как я могла думать иначе, когда такой комедиант как Клерваль говорил мне, что я создана, чтобы блистать на театре, и подтвердил мне это, взяв с собой? Он потребовал, перед тем, как подписать со мной контракт, лишь чтобы я дала ему прослушать чтение и выучила наизусть три или четыре сцены из разных пьес, которые он заставил меня играть в моей комнате с ним, который, как вы знаете, превосходно играет слуг; он нашел меня великолепной субреткой, и, разумеется, он не хотел при этом меня обмануть. Он обманулся сам. Ну вот, две недели спустя после нашего приезда сюда я дебютировала, и получила то, что называется афронт, который, по правде говоря, меня не волнует, потому что я его не чувствую.
– Может быть, ты испугалась.
– Испугалась! Все наоборот. Клерваль поклялся мне, что если бы я выказала немного страха, императрица, которая сама доброта, сочла бы себя обязанной меня ободрить.
Я покинул ее утром, посмотрев мое прошение, записанное ее рукой и превосходно скопированное. Она заверила меня, что пойдет представить его сама завтра, и я договорился с ней о втором ужине, когда я расстанусь с Заирой, историю которой я ей рассказал. Она одобрила мое решение.
Французские девицы, посвятившие себя Венере, обладающие умом и некоторым образованием, все в том же духе, что и ла Вальвиль; в них нет ни страсти, ни темперамента и, соответственно, они не любят. Они услужливы, и их цель всегда одна. Любовницы для развлечения, они сходятся с той же легкостью, и всегда смеясь. Это происходит не от легкомыслия, но от здравой системы. Если это не лучший вариант, он, по крайней мере, самый удобный.
Вернувшись к себе, я увидел Заиру с виду спокойной, но грустной; мне это не понравилось еще более, чем гнев, потому что я ее любил; но мне надо было кончать с этим и приготовиться выдержать все огорчение, которое причинят ее слезы. Зная, что я должен уехать и что, не будучи русским, я не могу взять ее с собой, она была спокойна на свой счет. Она должна была принадлежать тому, кому я передам ее паспорт, и ей это было очень любопытно. Я провел с ней весь день и всю ночь, давая ей доказательства своей нежности и сожаления, которое я испытывал, будучи обязанным расстаться с ней.
Архитектор Ринальди, человек умный, семидесяти лет, пробывший в России уже сорок лет, был влюблен в нее; он говорил мне несколько раз, что я доставлю ему наибольшее удовольствие, оставив ее ему после моего отъезда, обещая дать мне вдвое против того, чего она мне стоила, и я ему все время отвечал, что никогда не оставлю Заиру кому-то, с кем она не захочет остаться по собственной воле, потому что я собираюсь сделать ей подарок в виде той суммы, что мне заплатит тот, кто ее приобретет. Это не нравилось Ринальди, так как он не обольщался мыслью, что ей понравится; он, однако, надеялся.
Он пришел ко мне в то утро, когда я собирался кончить дело, и, очень хорошо говоря по-русски, сказал девушке все, что он к ней чувствует. Она ответила ему по-итальянски, что, поскольку она может принадлежать только тому, кому я оставлю ее паспорт, только я могу ее кому-то передать, и что, впрочем, она не имеет никакой собственной воли, ни малейшего отвращения, так же как и никакой привязанности ни к кому. Не имея возможности получить от нее более позитивный ответ, этот честный человек ушел, пообедав с нами, мало надеясь, но положившись всецело на меня.
После его ухода я попросил ее сказать мне искренне, разве я желаю ей зла, если оставлю ее этому достойному человеку, который будет относиться к ней, как если бы она была его дочерью. В тот момент, когда она собиралась мне ответить, мне передали записку от ла Вальвиль, в которой та просила меня прийти к ней послушать кое-что новое, что мне понравится. Я тут же велел закладывать лошадей в коляску.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.