Текст книги "Пригород мира"
Автор книги: Егор Киселев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц)
Прочтение второе, университетское
В драме будущего обстановка будет совсем иная, чем в современной драме. Прежде всего будет устранена вся сложность перипетии. У героя есть прошлое – воспоминания, но нет настоящего: ни жены, ни невесты, ни друзей ни дела. Он один и разговаривает только с самим собой или с воображаемыми слушателями. Живет вдали от людей. Так что сцена будет изображать либо необитаемый остров, либо комнату в большом многолюдном городе, где среди миллионов обывателей можно жить так же, как на необитаемом острове. Отступить назад к людям и общественным идеалам герою нельзя. Значит, нужно идти вперед к одиночеству, абсолютному одиночеству.
Лев Шестов (Апофеоз беспочвенности).
…и хотя обычно эпиграф призван служить хорошим вводным словом для дальнейшего прочтения, заранее настраивая мысль на поиск нужного смысла, умение выставить нужное в эпиграфе – великое искусство слова, коему Павел так и не научился. Эпиграфы менял он чересчур часто, к этому же он пришел в последней своей редакции. Другие оставил без изменения, поскольку не нашел им достойной замены. Что-то было в этом эпиграфе…
Последнее время Павла все чаще посещало смутное ощущение оторванности. Создавалось впечатление, что нарушилась преемственность памяти, события выбились из привычного для них порядка, разбросались по неизмеримой временной необратимости. Павел думал, что только для человека могут существовать качественные изменения, только для человека течет время. Человек не подчинен жесткой биологической программе, свободен от всего, что сковывает животное, но только не от времени. И сколько бы он ни пытался, ему никогда не вырваться из этих тяжелых объятий. Да и как вырваться? Ну, скует тело смертный холод, прекратит развиваться содержание, прекратит пульсировать мысль в голове, не будут чувства больше разливаться по миру, а дальше-то что?
Время. Самое загадочное из всего загадочного. Неуловимое, жизненно важное, необходимое, неумолимое время. «Оно ли не есть та самая сила, что все подтачивает?» – вопрошал Павел. Не у него ли мы все в долгу? И что же? Самый редкий и невосполнимый ресурс, или напротив, это мы – ресурс у временности на удочке, ловим впечатления, чтобы пытать память на старости лет. Вопросы летели в пустоту, не требуя никакой попытки ответа. Совсем другие вопросы требовали внимания, но всегда проще удариться в философские упражнения, нежели искать истину.
Павел рискнул позвонить Ярославу. Никогда они не были близки, что-то смущало Павла в этом человеке. Что-то было в Яре совсем-совсем темного, чего никто не знал. Встреча их состоялась в ноябре, аккурат в день, когда зима основательно прописалась в городе.
Ярослав встретил Павла холодно. От взгляда его Павлу стало вдруг не по себе.
– Ты хотел поговорить? – Спросил Ярослав строго.
– Да. – Ответил Павел смущенно. – Я хотел кое-что узнать у тебя.
– Что именно?
– Это на счет Веры.
Ярослав удивленно поднял бровь:
– Ну что же, спрашивай.
Павел потупился. Он вдруг остро почувствовал всю неуместность этого разговора. Но отступать уже было некуда. К тому же, было ли какое-нибудь преступление в его вопрошании.
– Я знаю, что ты что-то знаешь о ней, Яр.
– Знаю, – резко ответил Яр. – Что тебе интересно?
– Ты держишь с ней связь, верно? – Сбился Павел. – Как она?
– В порядке. К чему эти расспросы?
– Ты знаешь…
– Ничего не было, – холодно перебил Ярослав.
Павел резко поднял на него взгляд. Он выглядел серьезным, сдвинул брови, смотрел теперь на Павла, наклонив на бок голову.
– Ничего? – Робко спросил Павел.
– Ничего. – Подтвердил Яр.
С несколько секунд Павел стоял в замешательстве:
– Это неправда!
– Ты бредишь. – Не изменившись в лице, ответил Яр.
– Это ты бредишь, – сказал Павел раздраженно. – Я знаю…
– Ничего ты не знаешь, – оборвал его Ярослав. – Иди, проспись.
Этот разговор совсем выбил Павла из колеи, то он скрежетал зубами от злости, то придумывал речь, чтобы извиниться перед Ярославом и попросить его, чтобы он забыл об этом разговоре. В иное время Павел мучился от собственного малодушия и думал, что самым правильным решением было бы дать Ярославу по лицу. Все эти мысли создали такую кашу в голове, что иной раз он думал, что ударил Ярослава, а иной раз не мог понять, был ли этот разговор вообще или нет.
Университетские будни заставили как-то позабыть о случившемся. А точнее, Павел проснулся на следующий день в аудитории как ошпаренный, было такое ощущение, что полностью вся кровь, которая только была в организме, прилила к голове и собиралась пролиться из глаз фонтаном, будто его обдали кипятком, пока он спал. Такое ощущение, однако, продолжалось несколько дней. И было связано, как решил Павел, с тем, что он совсем почти не спал, а пребывал в каком-то туманном забытьи, оттого и создавалось ощущение, будто его постоянно будили, всякий раз, обращаясь к нему, отрывая его от мыслей. Мысли, впрочем, так же строем покинули его голову. Откуда-то издалека доносилось, что нужно вернуться к Ярославу, хотя и не прямо, он явно что-то знал.
Единственная лазейка к Яру лежала через Андрея. Но как можно было вернуться к Андрею теперь, после громкого ухода? Павел был растерян, он смотрел на мир будто со стороны, безыдейно, безучастно.
Такие состояния продолжались целую декаду, пока Павел вдруг не соскочил в одну ночь с дивана и не включил компьютер. С этого момента (не могу сказать, какой был день, в дневнике Павел ничего не писал в то время) он сидел за компьютером каждую ночь, размышляя над одним и тем же документом. Документ этот, впрочем, был уже много раз отредактирован еще в стародавнем варианте, написан и переписан, уничтожен и восстановлен – эта была первая повесть Павла, которая еще тогда сделалась для него костью в горле, и осталась ею до сего дня.
Почему костью в горле? Забежим, впрочем, вперед. С этой повестью Павел связывал большие надежды. Он бился над ней несколько месяцев, гордился до жути, однако не сумел довести ее до ума. Ни одно из своих произведений, Павел не оберегал настолько сильно, насколько он возился со своей первой повестью. Нет, это было не первое его литературное чадо, хотя все остальные были мертворожденными, Павел выносил им диагнозы еще до их выхода в свет. Ни одна повесть не видела мира, хотя писалось их неимоверное количество. Они все безжалостно сжигались, кипы тетрадей, сотни задумок. И вот только она почему-то осталась, рука не поднялась ее уничтожить. И писал-то ее Павел как-то нервно, не как все другие, он каждый день удивлялся, перечитывая давешние записи, будто ничего подобного никогда не приходило ему в голову. Конечно, это писал он – тут нет никаких сомнений, но идеи текли совершенно стихийно, неконтролируемо.
Я помню, Павла все время тревожила мысль, что он не сможет дойти в своих литературных исканиях до правды. Он не хотел писать глупенькие выдумки и сказки, напротив, ему хотелось посмотреть в глаза самой действительности, не огрубить, но выразить суть в самом голом реализме. Но грубый реализм – это тоже искусство, он всегда рискует удариться в пошлость, чего Павел стремился избегать. Ему не хотелось писать банальностей, поэтому он решил, что литературная форма – первое, чем можно пожертвовать ради истины.
Но он никогда четко не представлял себе, что такое литературная форма. Читая хорошее произведение, Павел никогда не примечал удачные ходы автора, равно как и не видел его ошибок; содержание для него всегда было на первом плане. Но вместе с тем, эти мысли ввергали его в ужасную тоску. Сам по себе литературный талант не был гарантом успеха, а любая, пусть даже самая распрекрасная истина, написанная на заборе, вряд ли когда-либо станет общеизвестной. Но те маленькие истины, которые Павел лелеял в своей собственной душе, требовали и взывали именно к литературной форме, они ни за что не хотели оставаться верными только одному человеку. С другой стороны, Павел смотрел на все прагматически, и речь не о куске хлеба – он никогда не писал в стол, нечто совсем другое отличное от графомании каждый вечер усаживало его за работу над повестью.
Проблемы ударили самые прозаичные, изначально Павел не мог придумать названия для повести. Было одно, которое очень нравилось, однако по смыслу не подходило, косвенно задевая сюжет, другое же, напротив, выражало самую соль авторской мысли, но не было столь поэтичным22
Первое – «Сказка о песочных часах», второе – «Смутное время». Исходя из дневниковых записей – обе повести – вариации на одну тему, причем, «Смутное время» – позднейшая переделка «Сказки». – В.Ч.
[Закрыть]. Павел разрывался. Ночами, прежде чем заснуть, он представлял себе картины каких-то событий, которые было бы хорошо, по его мнению, отразить в тексте. Эти картины были настолько красочны и красноречивы, что сам процесс их созерцания доставлял Павлу удовлетворение. И хотя ни одна из них не была включена в текст, в них, наверное, было больше смысла, чем в самой повести. Позже, используя такой метод, Павел будет пытаться просматривать все свои литературные пробы – уметь представить четко в деталях написанный образ станет для него признаком хорошего тона.
Но еще сильнее забегая вперед, можно отметить, что первая же его повесть стала для Павла сильнейшим разочарованием. Он, конечно, никогда не претендовал на гениальность, однако сразу понял, что самая тяжелая плата за подобный изнурительный труд – молчание. Павел тут же сделал несколько копий повести, разослал их своим знакомым и университетским товарищам, однако никаких содержательных отзывов не последовало. Кое-где сказали изменить диалоги, кто-то сказал, что суховато, публицистично. О, это ввергло Павла в совершеннейшую печаль. «Сухо? – вопрошал он себя. – Да куда уж эмоциональнее-то?». Как бы то ни было, ни одной мысли по существу. Позже Павел прямо-таки возненавидит эту повесть, а вторую и вовсе не станет никому показывать, задумав, будто откроет ее первому, кто спросит. Но желающие в очередь не выстроились. Павел навяжет ее одному приятелю, но тот даже и не прочтет (что окончательно выбьет Павла из колеи).
Единственное, что никогда не вызывало никакого сомнения в его первой повести – специально выбранный эпиграф. Он был слишком длинным для эпиграфа, слишком претенциозным, слишком кричащим и прямым, намертво приросшим к тексту повести, и в то же время, выступал подтверждением актуальности происходящего действия.
Сказка о песочных часах
Землю теперь населяют железные люди. Не будет
Им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя,
И от несчастий. Заботы тяжелые боги дадут им.
Все же ко всем этим бедам примешаны будут и блага.
Зевс поколенье людей говорящих погубит и это,
После того, как на свет они станут рождаться седыми.
Дети – с отцами, с детьми – их отцы сговориться не смогут.
Чуждыми станут товарищ товарищу, гостю – хозяин.
Больше не будет меж братьев любви, как бывало когда-то.
Старых родителей скоро совсем почитать перестанут;
Будут их яро и зло поносить нечестивые дети
Тяжкою бранью, не зная возмездья богов; не захочет
Больше никто доставлять пропитанья родителям старым.
Правду заменит кулак. Города подпадут разграбленью.
И не возбудит ни в ком уваженья ни клятвохранитель,
Ни справедливый, ни добрый. Скорей наглецу и злодею
Станет почет воздаваться. Где сила, там будет и право.
Стыд пропадет. Человеку хорошему люди худые
Лживыми станут вредить показаньями, ложно кляняся.
Следом за каждым из смертных бессчастных пойдет неотвязно
Зависть злорадная и злоязычная, с ликом ужасным.
Скорбно с широкодорожной земли на Олимп многоглавый,
Крепко плащом белоснежным закутав прекрасное тело,
К вечным богам вознесутся тогда, отлетевши от смертных,
Совесть и Стыд. Лишь одни жесточайшие, тяжкие беды
Людям останутся в жизни. От зла избавленья не будет.
(Гесиод, «Труды и дни»)
Снег. Первый зимний снег. Есть в нем что-то пугающее и завораживающее. Когда в безмолвии застывшего города растворяется ежедневная суета, гаснут лампы, когда замирают улицы, кажется, можно услышать снег. Если подойти к окну и вглядеться в ало-свинцовое ночное небо… в то небо, которое, того гляди и рухнет на судьбы миллионов людей, чьи взгляды до конца дней приковала земля. Кружится голова от этой хаотичной выси, от этого белесого вальса, в котором иной раз может почудиться едва уловимый шелест, а иногда может показаться, будто слышишь шаги – идет время.
Люди с давних пор сокрушаются о темноте своего времени, но разве ж это справедливо? Разве время может в чем-то быть повинно? Глупо винить в своих ошибках безличную внешность. Это было бы слишком просто. Но что такое время? Время ведь суть сила, которая способствует всякому изменению. И все меняется, но… камни, как и прежде останутся камнями, хотя бы и наступят когда-нибудь времена, когда их нужно будет собирать.
Я жил, как подобает любому молодому человеку, так, во всяком случае, мне казалось. И как любого молодого человека, меня не смущало ни собственное неверие, ни тот ползучий нигилизм, который уже прижился в самом сердце современного общества. Я и представить-то не мог, что однажды смогу добраться до самого дна неверия, впрочем, пока я жил себе и одинаково пренебрежительно смотрел на современных мне людей, будь они коммунистами или иными религиозными занудами. Жил до тех пор, пока случай не столкнул меня с одним человеком.
Работал я тогда психологом в одной захолустной больничке, точнее, в психоневрологическом диспансере, который находился на самом отшибе, среди бескрайних степей. Добираться туда приходилось иной раз по полтора часа и оттуда столько же, но, честно, выбор был не велик. Всякому психотерапевту нужен опыт, новички пусть даже и с красными дипломами ни у кого сочувствия не вызывают. Мне-то и здесь с трудом удалось выбить местечко и то с нищенской зарплатой да с испытательным сроком на три месяца, но на безрыбье и рак рыба, ничего не поделаешь. А впервые я попал в эти стены еще студентом, на производственной практике, правда, она проходила в другом отделении, да и практиковались-то мы так, «подай патроны». И когда я впервые очутился в приемном отделении больницы, я был, мягко скажем, очень удивлен. Я тогда случайно наткнулся на мальчишку, который, видимо, с собой покончить хотел, да вытащили. Лицо у него было сильно обожжено, рука вся изрублена, будто он кислоту пил, а вены будто топором пытался перерубить. Но это, впрочем, было не самое страшное. Мне показалось, что где-то в глубине души он все же довел до конца свое черное дело, и моему взору открылся уже не человек, а какое-то его механическое повторение, эхо, человек, начисто лишенный взгляда. И сколь бы я ни всматривался в него украдкой – глаза есть, а взгляда нет, оттуда, из самых глубин души на мир смотрела какая-то нечеловеческая пустота, отсутствие. Он смотрел в одну точку, не мигая, и, казалось, даже не дышал. Глядя на него я, было, ужаснулся, нас не учили работать с такими людьми, впрочем, потом пришла мысль, что я-то и не врач, не мое это дело. А страхи и ужасы это все так, излишняя гуманитаристика.
Каждый вечер по обыкновению я считал минуты до окончания смены. И хотя для большинства смена была только формальностью, а у меня и фактической работы было обычно лишь на пару часов в день, я не хотел ничем гневить начальство и всегда уходил после окончания рабочего дня. С другой стороны, задерживаться мне тоже было нельзя, так как последний автобус в город уходил через полчаса после окончания смены, и опаздывать я не имел никакого права. Главная сложность, пожалуй, была в том, чтобы, считая минуты до конца смены, не заснуть богатырским сном. И для этого я всякий раз пытался выдумать какое-нибудь действенное средство, но чаще всего мне приходилось мерить кабинет шагами и проклинать про себя человека, устроившего больницу за пределами города.
В тот знаменательный день меня неожиданно разбудил стук в дверь. От неожиданности я чуть не рухнул со стула, но, быстро успокоившись, как можно тверже произнес:
– Войдите!
Дверь резко открылась, и в кабинет вошли три человека, под водительством местной медсестры-садистки. Эта старуха работала в больнице уже сорок лет, и всех, кому доводилось с ней когда-либо трудиться, бросало в дрожь при одном ее упоминании. Она, как мне показалось в день нашей первой встречи, была бы из тех злых классных руководительниц, которые бьют в классах учеников и таскают их за уши, если б ей довелось устроиться в школу. Но если детей миновала участь попасть под горячую руку, местные больные ощущали на себе все прелести ее тяжелого характера. Конечно, у ее немилости были свои причины. Насколько я слышал от местных товарищей, однажды был побег из отделения, где содержались уголовники на время экспертизы, а она попыталась остановить беглеца. Не могу сказать, насколько это было необходимо, да и не мне, наверное, об этом судить, но медсестра получила тогда тяжелейшую черепно-мозговую травму, долго лечилась, делали ей пластику, но шрамы с той поры основательно прописались на ее лице, а левый глаз и вовсе всегда смотрел вверх. В больнице все понимали и только отводили взгляд, молча соглашаясь со всеми ее издевательствами, но предпочитали не связываться; не было у нее ни семьи, ни близких, пациенты, в общем-то, и были ее семьей.
– Не светит тебе сегодня домой, – заскрипела старуха, подавая мне листок бумаги.
Я сделал вид, что читаю запись, хотя спросонья не смог разобрать ни единого слова. Притворяться мне, впрочем, долго не удалось, любопытство пересилило, и я даже прищурился, чтобы лучше разглядеть нарушителей спокойствия. У моего стола стояли еще два человека: пациент и медбрат-громила – местное карательное подразделение. Медбрат за плечо держал пациента, тот казался в сравнении с ним совсем маленьким.
Лица пациента я уже почти не помню. Конечно, далеко не всякий человек обладает незаурядным талантом легко запоминать и воспроизводить внешность или предметы гардероба, из моей памяти изгладились почти все детали его образа. Помню только, что у него был пронзительный взгляд, такой, который иногда встречается у всякого рода кликуш и юродивых. Это не пустой, отстраненный взгляд обсаженного наркомана, а напротив, режущий, колющий взгляд, он не дает покоя даже при спокойном выражении лица, вызывая порой немотивированные приступы страха. Мне подумалось, что именно о таком взгляде говорят, будто его можно почувствовать спиной. Помню, что он был давно не стрижен, немытые волосы его вымокли и скомкались, лицо было грязным, больше не помню о нем решительно ничего. Да и возможно ли запомнить что-нибудь, если человеку страшно смотреть в глаза.
Вообще-то я некогда «коллекционировал» взгляды. Еще со школы мне нравилось смущать людей, глядя им прямо в глаза. Помню, например, как столкнулся в школе на лестнице с девушкой, которая мне когда-то нравилась. Помню, она была младше меня на два года, и что-то было в ее смущенном взгляде такого, что хотелось смотреть на нее постоянно. За весь одиннадцатый класс я с ней так и не заговорил, хотя мне очень нравилось смущать ее, заглядывая ей в глаза на переменах, случайно сталкиваясь на лестничных пролетах. Иногда в бессонные ночи меня, правда, еще посещает мысль, что, наверное, стоило с ней заговорить, а в остальное время я прекрасно понимаю, этих смущенных взглядов было вполне достаточно. Где-то там же, рядом с воспоминаниями о ней, скрывается и совсем другое воспоминание, о взгляде маленького мальчика, стоящего зимой на коленях посреди проспекта в самый людный час. Помню, как возвращался с очередного экзамена, когда вдруг наткнулся на этого юнца, оборванного, чумазого, кудрявого светловолосого мальчишку. Бывают у беспризорных детей совершенно разные взгляды, огрубевшие уже, познавшие и голод, и холод, и равнодушие людское, глаза их иной раз даже стекленеют от какого-то немого презрения к людям, и те их тоже презирают. Но у этого глаза были совсем другие, такие, которые, наверное, были у людей до грехопадения, а просил-то он всего грошик, но я и того ему не оставил. И взгляд его с тех пор стал для меня олицетворением совести, наверное, из-за его нечеловеческой кротости я не могу забыть своего равнодушия (или малодушия, тут уж все переплелось и переплавилось). Как-то один мой товарищ упрекнул меня за то, что я подал рубль просящей старушке, но этому мальчишке мало было рубля, у меня небогатого, конечно, была хотя бы крыша над головой…
Медбрат небрежно бросил пациента на стул передо мной так, что я снова проснулся. Больной потер плечо и искоса посмотрел на стражника. Зачем его притащили сейчас в мой кабинет, я так до конца и не понял. Едва ли была какая-нибудь срочность в тестах, тем более, что пациенту еще даже врача не назначили.
– Может быть, вы отойдете? – Кинул больной через плечо медбрату, тот только посмотрел на меня недовольно, но остался недвижим.
– Какая-то особенная срочность? – спросил я старуху.
– Что? – переспросила та.
– Ждет до завтра?
– А что же тебе сегодня не работается? – резко ответила медсестра.
– Мое время уже вышло. – Указал я на наручные часы. – Завтра все дело справлю. Что же он до завтрего не доживет?
– Может, стоит поговорить о тебе с заведующим отделения… – задумчиво произнесла старуха.
– А может быть, вы не станете впредь мне угрожать? – резко ответил я.
– Да ты совсем еще зелен! Ты глянь, на нем пахать надо, а он себе лишнюю минуту отдыха выгадывает, – Запричитала медсестра.
Медбрат потупился.
– В какую палату его определили?
– В третью.
– Завтра я буду в кабинете с десяти часов утра – зайдите, протестируем вас. Теперь, извините, мне пора собираться.
– Ну, я этого так не оставлю, – проскрежетала старуха.
– Доброго здоровья, – усмехнулся я.
Медбрат все также небрежно взял больного за плечо и вывел из комнаты. Бабка нервно улыбнулась и последовала за ними. Пациента определили в ее палату.
От этого разговора остался тягостный привкус, словно на языке невзначай растворилась горькая таблетка, ее вкус долго потом ощущается, сколько ни запивай. Впрочем, я смахнул в стол лишние бумаги, оделся и выскочил под мокрый снег с дождем, чтобы не проворонить последний автобус до цивилизации. Автобус этот был настоящей пыткой, мало того, что его пришлось дожидаться под открытым небом, так было настоящим подвигом выстоять здесь целый час под мерный скрип и не уснуть. Если же удавалось куда-нибудь приземлиться, задача становилась в сто крат сложнее. Каждый раз, когда глаза предательски слипались, меня будил собственный портфель, громко падая в лужу под ногами.
Мерзкая погода. Пока я дошел до дома, успел основательно вымокнуть. Но даже дома душе моей не нашлось покоя, я пол ночи лежал и смотрел в потолок, слушая, как капли, падая с крыши, бились о жестяной подоконник. Сон не шел, и от этого становилось еще гаже, я и без того каждый день засыпаю на работе, а завтра будет совсем плохо. Да и взгляд этот все не давал покоя, хотя мне и думалось, что, скорее всего, ничего необычного в этом взгляде нет и быть не может, это все мои проекции. А с другой стороны, мне еще и думалось, будто зря я не поговорил с ним и пары минут, время-то было. Но сколько я ни ворочался, сколько ни размышлял над всеми делами минувшего дня, заснуть получилось только глубокой ночью.
Пробуждение было мучительным, голова словно прилипла к подушке. Мне не составляло труда проснуться, сложнее было не вернуться в постель, переставив на полчаса будильник. И хотя это всего лишь дело привычки, иная бессонница может погубить и самый устойчивый режим. Сбивается дыхание, водные процедуры отнимают непривычно много времени, краснеют и чешутся глаза, пропадает аппетит, остальное как обычно. С той лишь разницей, что чай остывает заметно быстрее.
На работу я приехал на полчаса раньше обычного. И не оттого, что меня что-то сюда тянуло, напротив, чтобы подальше убраться от дома, слишком заманчивой казалась перспектива часок-другой поспать. Какое бы положение не принимало тело, натиск сна остановить было невозможно. Невольно приходила на ум пытка, когда людей заставляли стоять на ногах по нескольку суток, лишая таким образом сна. Если человек падал, его били, пока он не поднимался. Выстой так несколько часов с бессонной ночи, станешь истым гуманистом. Или палачом. В любом случае, чтобы дотянуть до заката, встряска должна быть достаточно сильной. Я выскочил, не завтракая, решив, что если получится, перехвачу чего-нибудь по дороге, но прибыл на станцию прямо к получасовому автобусу.
Когда я пришел в палату, все уже были на ногах. Сама палата представляла собой длинный зал, в котором справа от выхода расположились пролеты в отдельные жилые комнаты. Слева была небольшая столовая, туалет, курилка, в зале стояли горшки с цветами, кое-какая старая мягкая мебель и небольшой телевизор. На входной двери в палату не было ручки, лишь особый замок с треугольной замочной скважиной, который открывался специальным ключом. При желании, конечно, эту дверь можно было снять с петель одним ударом, и в первое время я даже искал какие-нибудь следы побега, но ничего так и не нашел.
Медсестра вкатила в зал двухъярусный столик с небольшими пластмассовыми стаканами, в них были таблетки, на нижнем ярусе стояли такие же стаканы с водой. Больные выстроились в длинную очередь. У столика на кресле сидел тот самый медбрат, который следил, чтобы пациенты исправно принимали лекарства.
Больные безвольно брали таблетки, выпивали, потом, как выдрессированные псы раскрывали рты, показывая медсестре, что они исполнили волю врача. Пришла очередь и новичка. Он прошел к столику, медсестра подала ему стакан. Он недоверчиво присмотрелся к таблеткам, но выпил их. Старуха не спускала с него глаз.
– Рот открой… – прошипела она, когда он вдруг от нее отвернулся.
– Что? – удивился он. – Ну, уж нет. В этом нет необходимости.
Старуха натренированным движением правой руки вцепилась в его лицо и надавила пальцами на щеки так, что невольно новичок раскрыл рот. Медбрат резко поднялся, но старуха уже отпустила пациента:
– Не тебе решать, в чем есть необходимость, – заговорила она, разглядывая пустые стаканчики. – Не в санатории, чай, будь как остальные.
– Понятно, – тихо отозвался новичок.
Лицо старухи стало много светлее, она поджала губы и махнула рукой, чтобы он шел по своим делам, и снова начала проверять, все ли лекарства розданы.
Пока я стоял у входа, в отделении воцарилась обычная обстановка. Больные начали расхаживать кругами по залу, каждый своим путем, так, что получалось отличная иллюстрация «броуновского движения». Лица у всех были потухшие, безразличные, они, казалось, даже и не заметили прибавления в своих рядах. Пациенты, конечно, заглядывали новенькому в лицо, но украдкой, будто он уже неделю здесь. Всякий раз мне становилось жутко при виде этой мертвой палаты, больные не подавали решительно никаких признаков жизни, кроме этого вялого снежного вальса. Казалось, они только механически продолжают двигаться, будто их тянут за нитки. В основном в этой палате было тихо, только слышалось, как безвольно шуршат одежды, как безвольные ноги шаркают по полу. Так они в основном и шуршали до обеда, потом капельницы, сон, опять этот беспокойный шорох, потом ужин, лекарства, шорох, сон. Те, кто был поздоровее, насколько мне было известно, проводили несколько часов в день за работой вне стен палаты. Те, кто был поздоровее. Но невооруженным глазом определить тех, кому можно доверить выход из отделения, было, пожалуй, нельзя.
Тишина иной раз нарушалась всякими больничными нелепицами, когда кто-то из пациентов принимался безобразничать, вроде одного мужичка, который как-то пытался оторвать дверь в курилку. По какой-то причине больной забыл, что она открывается вовнутрь, а другие пациенты ему не напомнили. Он шарахнулся от медбрата, который пришел ему на помощь, как от эсэсовца.
Медбрат тогда даже невольно рассмеялся, а старуха и вовсе никак не отреагировала, все так же сидела, уткнувшись в какие-то свои записи на сестринском посту. Мне всякий раз приходилось переступать через какое-то давящее презрение к этим медработникам, когда я входил в их палату. Про себя я рассуждал иногда, оправдывая их, будто без определенных профдеформаций здесь невозможно выжить, что не всякий человек пойдет по своей воле работать с душевнобольными, что бывают профессии, где людям по роду обязанностей приходится быть «живодерами», и не мне их судить, лишь бы они свое дело исправно делали. А новенький, как я вдруг подметил, уже успел здесь устроиться, и почти не выглядел подавленным, как вчера. Он сидел, раскинувшись, на стареньком диване и без особого интереса глядел по сторонам. Я, впрочем, прожевал свое презрение и подозвал пациента:
– Доброе утро, – заторопился было я.
– Угу, доброе, – отозвался пациент.
– Хорошо устроились?
– Не жалуюсь… – пациент опустил взгляд.
– Хорошо вас тут приняли? – я жестом предложил ему прогуляться.
– Бывало и лучше, – выдохнул пациент.
– Вы уж не серчайте на медсестру, – начал я, извиняющимся тоном. – Она чуть того, сами понимаете, всю жизнь в больнице провела.
– Да это ерунда, – махнул рукой пациент. – И не такое видали. Вы ко мне по делу?
– Да, – ответил я, – нужно провести кое-какие тесты. Много времени не отнимет.
– Тебя ждет к себе главврач, – проскрежетала старуха, когда мы проходили мимо ее стола.
– Хорошо, – отозвался я, пытаясь говорить как можно более сдержанно и вежливо, – что-то срочное?
– Зайди, он сам обо всем расскажет.
«Донесла», – пронеслось в моей голове.
– Проблемы? – вдруг спросил пациент.
– Что?.. ан-нет, ничего особенного. – Протянул я. – Давайте быстро все справим, да и дело с концом.
Мы покинули палату и проследовали в кабинет. Шли молча, всю дорогу пациент тщетно пытался запомнить обратный путь. Однако невозможно было сразу найти нужное помещение, оказавшись здесь впервые. Всякий, с кем мне довелось разговаривать, указывал на это замечательное свойство нашего корпуса. Я хотел было предупредить об этом пациента, но не стал, меня остановило и даже покоробило полное безразличие, написанное на его лице.
Я кивнул ему на стул, он сел, заложил ногу на ногу и не без ехидства спросил, указывая на пепельницу на столе:
– Что же это вы на рабочем месте курите?
– Нет, – отозвался я, – так заведено. Если хотите закурить, подождите, пока мы закончим. Как вы сюда попали? – помолчав начал я, когда вдруг обнаружил, что нужных мне анкет нет на положенном месте.
– Долгая история, – отмахнулся пациент.
– Я не тороплюсь, – ответил я нервно, копаясь в ящиках. Письменный стол, пожалуй, еще наркомбеды помнил. Нижние ящики открывались с трудом, на некоторых не было ручек, а те, которые были, позеленели от старости. Столешница была монолитная, не лакированная, она сохранила еще чернильные разводы, помнила сотни влажных уборок. В целом в больнице мебель была немногим лучше, хотя я и слышал о каком-то отделении, где вполне неплохо можно было жить.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.