Текст книги "Конь бѣлый"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
Между тем голос продолжал: «Спрашиваю: кто застрелил парламентера? Это, говорю, военное преступление. Вы что же, не знали, что окружены? Мы, говорю, без лишней крови хотели… А теперь вас, сволочь красную, я по всем законам должен в расход пустить!» – «И пустил?» – «Отпустил… жалкие, трясутся, в глазах ужас животный. Я видел, как их расстреливают. Я тебе скажу: с одобрением наблюдал. А сам – не смог…» – «Они смогут. Вот когда попадешься – тебе салат нарежут, вспомнишь свою доброту». – «Вспомню. Только я ведь русский. А не Троцкий».
Судьба или нечто совсем противоположное явно благоволили Сомову: он остался жив вопреки логике, здравому смыслу и тяжести ранения. Только голова постоянно саднила, иногда появлялась тошнота, и, самое главное, потребность в женском теле исчезла бесповоротно. Иногда прапорщик (был пожалован за совершенное) подолгу стоял при входе в бордель, ловил взгляды девочек, иногда даже часами напрягался у дырки в соседний нумер (содержательница была «на связи» и потому способствовала), но, чтобы не сочиняли скверных анекдотов, – всегда объяснял «служебной надобностью». Что творилось другой раз на хорошо видимой кровати или на ковре, какие невероятные позы принимали временные любовники, как рычали, и стонали, и выли – нормальному человеку такого ни за что не перенести, Сомову же все эти видения только портили настроение и вызывали дикую хандру (слова этого он, естественно, не знал), которая переходила в запойное пьянство. Теперь даже о Вере прапор вспоминал как о чурке, ударившей невзначай по ноге больно и пропавшей. «Сволочь… – думал, – это из-за тебя, тобой обездолен, и высшее наслаждение жизни утрачено без остатка и надежды. Чтоб ты сдохла, стерва…»
На беду Сомова, газетка с его портретом и захлебывающимся описанием «подвига» попалась на глаза начальнику контрразведки, в которой Сомов теперь служил на правах младшего офицера. Генерал взъярился. Подвиг был и вообще сомнительным, но уж во всяком случае – не газетам распространяться о подобном на потеху обывателям и радость врагам. Компрометируют такие сообщения святое дело – зачем писать, беса тешить. Ну, случилось, беды большой нет, чем врагов меньше – тем лучше, но оглашать…
Генерал вызвал Сомова и долго выспрашивал о подробностях. Когда же простодушный насильник обрисовал в красках подлость «большевистской девки», обласканной и вскормленной на собственной груди, – вдруг озверел, затопал ногами, разорался и выгнал из кабинета. У Сомова сразу же вспухла голова, засаднило все тело, и Вера мгновенно представилась в виде бабы-яги, коя влезла на голое беззащитное сомовское естество и начала совершать чудовищную гадость, о которой и помыслить неможно…
Генерал же тер виски и долго вытирал руки носовым платком: хотелось вымыться и спрыснуться одеколоном, брезгливое чувство было столь велико, что его превосходительство изволил мотать головой, словно подобным образом можно было отрясти сомовский липкий прах…
В дверь постучали. То была не общевходная дверь – для служащих, офицеров и прочих, а противоположная, тайная, предназначенная для встреч с личной агентурой (полагалось по должности иметь «на связи» агентов и даже «работать» с ними, чего генерал, естественно, никогда не делал) или с агентами – особо важными – подчиненных. Вспомнил: о встрече просил подполковник Корочкин, это было связано с успешным разгромом большевистского подполья в городе.
– Войдите, – сказал, растирая виски и рассматривая фантомно возникшего Корочкина, который стоял молча и скромно в ожидании вопросов руководства. – Привели?
– Так точно! – лихо щелкнул каблуками подполковник и, повернувшись к тайным дверям, приказал: – Входи.
Появился человечек невысокого роста, узкоплечий, молодой, но с обозначившимися залысинами и угристым порочным лицом не то застарелого онаниста, не то курильщика без меры.
– Здравствуйте, господин генерал, – сказал вольно и с достоинством, и не просто, а с видимым чувством уверенности и самонужности.
– Секретный сотрудник Зуев, – рекомендовал Корочкин. – Ценный человек.
– Садись… – вгляделся генерал. – Значит, ты – Зуев?
– Так точно.
– Но это твой псевдоним. Почему такой… никакой?
– Незаметный, ваше превосходительство. Если что не так – дунул, плюнул – и нет.
– Понятно. Но я желаю знать твою настоящую фамилию.
– Личное дело на столе, – заспешил Корочкин, но генерал прервал: – Пусть сам расскажет.
– Секрета нет – для вас… – уточнил Зуев. – Моя звучная фамилия запоминается и очень привлекательна: Волобуев.
– Вот как? Славно… – с сомнением произнес генерал. – Здесь, на столе, – семьдесят пять рублей золотом, целых пять полных империалов. Это очень много по нынешним временам, цени. Можешь взять.
Зуев тщательно собрал монеты, пересчитал, сунул в карман:
– Покорно благодарю.
– Это не все. Полковник, – генерал соблюдал традицию и отбрасывал приставку корочкинского чина, – уговорил меня представить тебя к медали. Верховный… Ты понимаешь, о ком я?
– Так точно. Об Колчаке Александре Васильевиче, дай бог им здоровья и силы справиться.
– Хорошо. Представление подписано, медаль выдана – вот она. Получишь после победы – мы не можем рисковать твоей жизнью.
– Я счастлив, ваше превосходительство. Справедливость – она всегда радует, согласитесь…
– Хочу спросить… – Генерал прищурился и придал своему лицу образ величайшей хитрости. – Почему ты предаешь своих? Ты ведь тоже – большевик, и не последний в городе. Как это у вас? Ты секретарь, так ведь?
– Я секретарь организации. Я достиг, добился, чтобы вам же легче было. Разве не так? И потому – я не предаю, я передаю законной власти тех, кто против нее.
– Хм… Конечно. И все же предположим, что победили большевики. Предположим, сказал я. Тогда что же?
– Тогда я стану передавать большевикам вас. Всех вас, ваше превосходительство…
– Но ведь всегда кто-то прав, кто-то виноват. Тебе что же, все равно? Объясни, голубчик.
– Да просто все… У кого власть – тот и прав. Остальное – чешуя.
– Какая… чешуя?
– Рыбья. Очистки. Их выбрасывают.
– Боже, Боже… Ты далеко пойдешь.
– А я и не сомневаюсь.
– Ну хорошо, хорошо, а за что мы сражаемся? Или твои товарищи?
– Чешуя. Какую это имеет роль? Притрите к носу: можно вернуть царя? Никак. Можно построить всеобщее равенство? Никак. Хотите спросить – почему? Пареная репа, ваше превосходительство: людишки все как есть – у нас, у вас – падаль. Их всех надо закапывать как можно глубже, чтобы не воняли. Оспорьте, если сможете…
– Полковник, дайте воды… – выпил жадными глотками, поставил стакан, сдерживая дрожь, указал пальцем на дверь: – Пошел… Пошел-пошел!
Когда дверь мягко закрылась, спросил:
– Что вы думаете? Это же невозможно… Как назвать…
– Борьба приобретает чудовищные формы, ваше превосходительство…
– Формы? Где вы берете эти формы, полковник?
– В России, конечно. И люди из нее же. И все растет на почве отрицания морали, ваше превосходительство. Они отрицают. И мы тоже. Разве не так?
Наступил полдень, все, кто выходил в этот час из здания контрразведки, могли видеть напротив изящный экипаж и двух офицеров в нем, мирно разговаривавших. То были Панчин и Вера. Лошадей они наняли за полное жалованье Панчина, полученное накануне.
– Он скоро выйдет… Мне сказали, что в этот час он всегда обедает в соседнем трактире. Обжора и плут.
– Лошади не подведут?
– Надеюсь. Как раз будет случай проверить, – улыбнулся.
– Все шутишь…
– Что прикажешь… Этот город мне омерзителен с первых мгновений. Грязь, некрасивые женщины, мертвая скука…
– Ты, Володя, все же хлыщ…
– Ах, ах, ах… Вот он, приготовься…
Час назад, выйдя из генеральского кабинета и пожаловавшись знакомому адъютанту (снабжал водкой и золотишком с реквизиций) на выжившего из ума начальника, Сомов долго не находил себе места и слонялся по коридорам, давясь от бешенства. Зрела невероятная мысль: отомстить, уничтожить подлого старца (генералу было около сорока). Рисовались картины: подкарауливает, стреляет, мозги летят на стену. Восторг! И спаться будет так сладко потом, так безмятежно…
Добравшись до гардероба и водрузив папаху, Сомов узрел Дебольцова, который тоже одевался и собирался уходить.
– Честь имею, господин полковник, – почтительно улыбнулся Сомов. Этот всесильный не то адъютант, не то приятель Верховного мог оказаться весьма полезным…
– А, Сомов… – протянул Дебольцов, вглядываясь. – Эк вас своротило. В чем дело?
– Дак… Светлые подвиги боле не надобны, господин полковник. Жертвуя жизнью, я уничтожил до двухсот большевиков – да вы, поди, и читали, об этом все газеты распространились. И что же? Генерал выгоняет меня из кабинета с позором! Как пережить?
– Это вы о взрыве баржи? – Дебольцов впервые связал этого невзрачного человека с гибелью отца Нади. – Не знаю, не знаю… Это ведь подло, Сомов.
– Подло?! – заорал Сомов. – Да это же были активные враги! Вы же сами говорили на инструктаже, что врагов щадить нельзя! Да я еще им милость исделал, еслив угодно! Так бы гнили заживо, а так – в одночасье, без мук.
Да, противоречие здесь было налицо: призывал, говорил… Может быть, оттого, что собственной семьи коснулось – нервишки сдали? Нехорошо, нехорошо… А все же – мерзко…
Сомов откозырял, ушел, тут же появился офицер дальней разведки, захлебываясь восторгом начал рассказывать о донесениях секретной агентуры аж из самой Москвы, потом от ворот послышались крики и выстрелы, и, оборвав офицера на полуслове, Дебольцов побежал…
Произошло вот что: Сомов появился в воротах, остановился, закуривая, тут же к нему подошла Вера, пряча револьвер за спиной.
– Хорунжий? – Сомов не узнал. – В чем дело?
– Я пришла напомнить вам о барже и о том, что вы сделали со мной. – Вера спокойно, недрогнувшей рукой подняла наган и начала стрелять. Сомов рухнул, некрасиво задрав ноги, задергался, изо рта пошла багровая пена. Часовые у ворот попятились – молодые парни, пришедшие по мобилизации, – они видели перед собой двух офицеров – святое, которое, как известно, не трожь: господа выясняли отношения, при этом стреляли, один убил другого, но ведь это же их личное офицерское дело. Сопляки вжались в стену и смотрели на обоих широко открытыми – совсем по-детски еще – глазами.
Вера воспользовалась паузой, как на учении: спокойно сунула наган в кобуру, повернулась и даже перешагнула, не дрогнув, через бревно коновязи, которое волокла за собой испуганная, сорвавшаяся лошадь. Прыгнула в экипаж, села, расправила полы шинели.
– Гони… – сказала с ленивым торжеством.
Лошади понесли. Наперерез бросился офицер, повис на оглобле, Вера выдернула наган – спасибо Панчину, работал безотказно, – выстрелила, офицера швырнуло в лужу, к женщине, которую за секунду до того оставил, та взвыла, упав на мертвое тело…
Они не видели Дебольцова, который склонился на мгновение к лицу убитого Сомова, а потом понесся дикими прыжками к автомобилю начальника контрразведки – мотор, слава Богу, работал, и это не было нужным совпадением, потому что магнето, по словам шофера, барахлило, и двигатель старались не выключать. Прыгнув к рулю, Дебольцов вывернул на улицу и сразу же увидел экипаж и убийц в нем: те заворачивали за угол…
Несколько минут мчались по пустынным узким улицам, обогнать Дебольцов не мог. Через квартал удалось въехать в горку, на параллельную дорогу, но и здесь лошади, шедшие ходко, обогнали. У водокачки дорога разветвлялась: левая шла вверх и коротко вела к кордону на окраине. Нижняя шла туда же, только длинно. Понял, что убийцы Сомова города не знают, потому что ушли по нижней. Сам же повернул налево, на верхнюю.
Расчет и знание городских улиц не обмануло: уже через три минуты Дебольцов выбрался на перекресток, который те миновать не могли. И в самом деле, они появились, лошади мчали аллюром, один из офицеров стоял и кричал что-то бешено, нахлестывая лошадей. Дебольцов выбрался из авто, шашка мешала, как, впрочем, и всегда, выдернул наган и, подняв его над головой, крикнул обычное в таких случаях:
– Стой!
Они остановились и смотрели выжидающе, проехать им было никак нельзя, автомобиль Дебольцова перегородил улицу. Развернуться они тоже не могли, во всяком случае – быстро.
По мере того как подходил к ним все ближе и ближе, странная мысль, воспоминание точнее, из вялого и смутного превращалось в зримый, осязаемый образ: офицерик на станции. Когда встречал Колчака. Тот, что оглянулся. Вера Дмитриевна. С фотографии…
Когда подошел – уже не сомневался: она. Второй же наверняка сообщник. Одно только: густой кадровый… Настоящий. Как это могло случиться? Она же ряженая. Что их соединяет…
– Здравствуйте, господа… – сунул наган в кобуру: интуитивно понял – сопротивляться не станут. Крикнул двум прохожим, остановившимся с любопытством: – Вон отсюда! Быстро! – и продолжал: – Здравствуйте, Вера Дмитриевна… – понял, что все в центр мишени, потому что «хорунжий» очень смешно потрогал усы. «Наклеенные»… – Улыбнулся: – Капитан, если вы, как старший по возрасту и в чине, прикажете Вере Дмитриевне не делать глупостей – я попытаюсь спасти вас… – и направился к своей машине.
– Володя… – Веру трясло мелкой дрожью. – Я не понимаю… Я видела его на перроне, когда приехала. Откуда он знает, откуда…
– Не психуй, Верочка… Какая наша доля? Слушаться. Вся контрразведка на ногах, не уйти…
Ближе к центру города Дебольцов свернул в ворота добротного двухэтажного особняка, которые открыл казак, увешанный конским снаряжением. Въехали за ним – то был замкнутый высокой кирпичной стеной двор, соседние дома выходили сюда глухими брандмауэрами.
– Вы у меня в гостях, господа. Познакомимся: я замнач контрразведки Дебольцов Алексей Александрович. Кто вы? С Верой Дмитриевной мы знакомы заочно, фотография Веры Дмитриевны и ее сестры Надежды Дмитриевны с отцом, покойным ныне, насколько я понимаю, Дмитрием Петровичем висит в нашей спальне. Мы женаты.
– Что… Кто… Кто… Женат? – вскинулась Вера. – Что вы несете, вы думаете взять меня, взять? Да никогда!
– Я вовсе не намерен вас брать… – улыбнулся насмешливо. – Я хочу спасти вас – вопреки долгу службы, исключительно из родственных побуждений. Если вас расстреляют – Надя мне не простит.
– Надя? Вы не врете?
– Я не лгу. Капитан?
– Панчин Владимир Васильевич. Не стану лукавить, полковник, я точно так же не смог исполнить свой долг, как вы – свой.
– Тогда мы поймем друг друга… Прошу. – Дебольцов показал дорогу.
В прихожей разделись. Дебольцов в задумчивости смотрел на свояченицу, догадываясь, что та – крепкий орешек и найти общий язык будет очень трудно.
– Господа, – сказал, – я проведу вас по квартире, это, верьте на слово, очень полезная экскурсия. Идемте…
Прошли длинным темным коридором и оказались в кабинете.
– Коридор темен на тот маловероятный случай, что два человека встретятся в нем. Они не должны узнать друг друга.
– Но… почему? – не выдержала Вера.
– А потому, мадемуазель, или, лучше, родственница дорогая…
– Не смейте меня так называть! – крикнула Вера. – Я запрещаю!
– Хорошо, не буду, хотя мне это очень и очень приятно. Ну-ну, я пошутил. Так вот: это явочная квартира контрразведки. Сюда является наша секретная агентура, «сотрудники», как мы их называем в охранных еще традициях… Естественно, себя мы искренне называем «трудниками», потому что, как вы уже догадались, работать с отребьем всегда трудно.
– Может быть, вы избавите нас… во всяком случае меня – от этих подробностей?
– Отчего же… Они вас тоже касаются.
– Это в каком же смысле, полковник? Вам не кажется, что разговор принимает оскорбительные формы?
– Нет, не кажется. Судите сами: здесь, в этом кабинете, на этом вот стуле, сидит представитель вашей славной коммунистической партии и продает своих товарищей нам, белым-с, за деньги-с… Золотом платим, золотом. Знаете, я многажды убеждался, что велеречивые разговоры о «верности», «долге», «товариществе», «партийной спайке» – придумка ваших мерзавцев-руководителей, которые заливают ваши дурные головы погаными сказками, сами же в эмиграции, пьют кофе и читают газетки на бульваре…
– Вы не смеете… Не смеете! – Вера рванулась к выходу, Панчин остановил ее.
– Полковник, я надеюсь, мы не перейдем границ дозволенного…
– Нет, не перейдем. Но когда еще у большевички Веры Дмитриевны будет возможность узнать правду из недр, так сказать… Да, свояченица, да… Один агент сидит на этом стуле и продает, второй ожидает в прихожей, и, чтобы они не встретились, этого я увожу черным ходом. В таких квартирах всегда должно быть два входа, они же – выходы… Идемте, я покажу вам гостиную…
…И Вера увидела огромную комнату, залу о два окна; длинные, красивые шторы тисненого бархата не пропускали дневного света, горели свечи, рояль темнел в углу неясным пятном, у окна стояла женщина в длинном платье, у нее были светлые волосы и овал лица такой знакомый, такой узнаваемый…
– Нет… – Вера сделала шаг назад. – Нет.
Между тем Надя уже шла навстречу:
– Вера, Верочка, милая… ты спасла меня тогда, храни тебя Бог…
– Мне нечего тебе сказать. – Вера поджала губы. – Полковник… Родственник. – Губы Веры исказила сумасшедшая улыбка. – Если экскурсия окончена и вы не обманываете – позвольте нам уйти.
– Но… это же ваша сестра! – с упреком произнес Дебольцов.
– Она не может быть моей сестрой, потому что она – ваша жена! Ты жена палача! Как ты смогла, как забыла о папе, обо всем… Ненавижу, ты мой враг, мы уходим! – И снова Панчин вмешался, остановил:
– Не торопись.
– Вера Дмитриевна… – Дебольцов пытался найти какие-то – единственно возможные слова – и не находил. – Вера Дмитриевна, я ведь ничего не прошу у вас, ничего… Льется кровь в борьбе за правое дело, вот и все. Но вы не понимаете, что находитесь в руках скользких мерзавцев, мне не удается убедить вас…
– Если вы еще раз оскорбите партию – я просто сдамся, понимаете? Для того только, чтобы и вам загнали иголки под ногти и вы поняли, кого представляете и защищаете!
– Наши методы безнравственны, вы хотите сказать? Да! А ваши? Лучше? Кто вверг Россию в братоубийство, Вера Дмитриевна? Не будем считаться… Судьба свела нас здесь, в море крови и ненависти, близких, любящих людей. Неужели мы не услышим глас неба?
Подошел к роялю, взял ноты с пюпитра, показал Вере и вдруг улыбнулся странной, нездешней улыбкой, как будто увидел недоступное, не позволенное человеку…
– Эти стихи дал мне Государь, когда он… Когда он… Был мертв…
Вера посмотрела на Панчина:
– Сумасшедший дом…
Панчин молчал. Между тем Надя подошла к Дебольцову и встала у рояля, Дебольцов же развернул ноты, опустил руки на клавиши, и узнаваемые звуки – Вера могла бы поклясться – поплыли по комнате. Эта мелодия – во вступлении, во всяком случае, напоминала раннего Бетховена…
Пошли нам, Господи, терпенье… —
пел Дебольцов, —
В годину буйных, мрачных дней…
Надя вступила:
Сносить народное гоненье
И пытки наших палачей…
На рояле стояла фотография, та самая, о которой рассказывал Дебольцов еще на улице. Печальная мелодия и страшные слова завораживали, фотография казалась все ближе и ближе и вдруг превратилась в окошко, за которым сидело на скамейке счастливое семейство: Надя улыбалась и Вера тоже, а Дмитрий Петрович – тот просто весело смеялся. «Мама была еще жива? – пыталась вспомнить Вера. – Нет… Умерла… Но тогда почему мы смеемся?» Вспомнила: незадолго до войны отец выиграл какое-то общегражданское дело и получил большой гонорар, собирались ехать в Крым, в Ливадию, – мама так любила тамошние места, в молодости они с отцом ездили туда каждый год… И было так радостно, так весело, казалось, все в жизни прежнее, славное вернулось на круги своя, и лица озаряли улыбки…
Дебольцов отдал Панчину свою шинель и напечатал документ, удостоверяющий, что отныне Панчин – подполковник и состоит в должности помощника военного министра. Вера была указана как жена Владимира Васильевича. Выбраться же из города было очень сложно, усиленные заставы охраняли каждый выезд…
Тем не менее, когда подъехали к одной из таких, сработал более чем достоверный облик Панчина и совсем мирный – его «супруги»: Вера была в платье и пальто Нади, в шляпке с вуалеткой и даже при коротких волосах смотрелась милой офицерской женушкой. Куда они ехали? Куда угодно. Лишь бы подальше. Страх пережитого мешал думать, принять единственно возможное решение – ну, например, взять Панчина с собой, к красным. Впрочем, сразу же вспомнила Сивачука. Нет. Невозможно.
Поутру – ехали всю ночь – оказались в деревеньке, видимо, когда-то не бедной: кирпичные строения, добротно построенная церковь. Впереди, у дороги, увидели лазарет, фуры и нещадно дымящего папироской доктора в грязном, со следами крови, халате в пол. Панчин крикнул казачкам, те взяли лошадей, успел сказать Вере: «Будь начеку». Вера улыбнулась: «Хорошее слово, Володя». Не понял – о чем это она, – но все было просто: у Веры было развито ассоциативное мышление и слух был такой же, «начеку» для нее – то была просто милейшая аббревиатура: Чека, ЧК, то есть…
Привычным твердым шагом – еще с кадетского научили ходить, разворачивая ступни почти под прямым углом, Панчин подошел к врачу, представился и откозырял в сторону Веры: «Это моя дама, супруга, жена, – улыбнулся. – Знаете, всю ночь мчали сквозь не то наших, не то ихних, устали чертовски, вы не приютите нас? К тому же голодны». Доктор тщательно затоптал окурок, покачал головой: «Рад бы, но – не могу, ранеными все забито до отказа, кухня не работает, кормим всухомятку. Тут станция – верст двадцать, там даже буфет». Распрощались, Панчин направился к лошадям, в это время вышли сестры, милые девушки, курносые, с веснушками, картинка прямо, одна стала развешивать стираные бинты, вторая подошла к доктору с папироской: «Устали?» – «Естественно». – «Мы не отличаем рук от ног… И когда смена будет?» Еще одна появилась и сразу – от порога – зашлепала по лужам: «Девочки… Краснюков ведут».
Панчин в это время уже принял лошадей от казаков и разобрал вожжи. «Едем?» – спросил, Вера покачала головой, вглядываясь: там, еще вдалеке, вырастал из тумана конвой и пленные – красноармейцы. Эти ковыляли из последних сил, видно было. «Ты что, дорогая? – улыбнулся Панчин. – Поехали». – «Нет. Девок этих видишь?» – «Сестер?» – «Их». – «Ну и что?» – «А то, что подождем…»
Между тем девушки уже выстроились в ряд поперек дороги и молча ожидали. Теперь их юные лица, только что усталые, замученные, светились вдохновенным огнем. Конвой с ранеными приближался, девицы, словно на параде, откинули передники и выдернули из кобур офицерские самовзводы.
– Барышни, барышни! – завопил, бросаясь навстречу, начальник конвоя, бравый унтер. – Барышни, нельзя этого, нельзя!
– С дороги, падаль… – Та, что стояла в центре, начала стрелять. Двое присоединились, красноармейцы падали, не успев ничего понять, спрятаться, только конвой многоопытный разлетелся по сторонам и вжался в стены лазарета, к фурам, деревьям…
– Гони! – кричала безумным фальцетом Вера. – Гони, мать твою… – К руке прирос маузер – и вопль: – Суки! Б…ди! Поганки! Гони, гони! – Не кричала уже, всхлипывала, давясь встречным воздухом. А маузер изрыгал пламя и пули, и раненые, недостреленные сестрами, валились в грязь, сестры тоже, одна за другой. Из дверей лазарета выскочила еще одна, бросилась в свалку с искаженным лицом: «Девочки, милые, не надо, не надо!» Пуля Веры настигла ее на пролете, рухнула лицом в грязь, казак – из тех, что только что держал лошадей Панчина, – сорвал со спины винтовку и палил вслед, яростно передергивая затвор. Доктор, подскочив, попытался отобрать винтовку, несколько мгновений боролись, сопя, потом казак уступил, но проводил уходящего доктора ненавистным взглядом.
А пленные, сестры, кто-то из конвоя, лежали, разбросав руки, и меркнущие глаза спрашивали у ситцевого осеннего неба: зачем?..
…Часа через два, когда опасность вроде бы миновала, Панчин остановил бричку на берегу озера. Морозило, у берега водная гладь подернулась ледком, пожухлая трава похрустывала под ногами, Вера сошла на землю, забытым движением подобрав край длинного платья. И разрыдалась…
– Ну что ты, что ты… – успокаивал Панчин. – Возьми платок…
Пока она приводила себя в порядок – спустился к воде, плеснул себе в лицо ледяными брызгами и вдруг удивился немыслимому, невозможному повороту судьбы. Он был из дворян Киевской губернии, предки всегда служили: в армии, юстиции – все они были уважаемыми людьми в свое время и никогда не сомневались в основах. Окончил кадетский корпус, военное училище, вышел в полк – обыкновенный, армейский, тянул лямку легко, мимолетные романы с полковыми и заезжими дамами скрадывали серую армейскую жизнь. Потом война, на фронт – Западный – ушел первым из полка, видел немцев близко, совсем рядом, однажды случилась рукопашная – и зарубил офицерика в островерхой каске легко, без сомнений, как на учении… Когда же появились большевистские агитаторы – также без всяких сомнений арестовал их, несмотря на брожение в роте, и передал в контрразведку. Одни его любили, другие, меньшинство, за сданных большевиков – ненавидели и жаждали отомстить. Видимо, один из таких и выстрелил ему в спину во время контратаки… Его антибольшевизм был естественным, ничего другого и быть не могло, и вот теперь он смотрел на свое отражение и диву давался: невероятно… Здесь и застал его резкий, непривычно злой голос любимой:
– Володя… Я должна обсудить. – Тон не предвещал ничего хорошего.
– Что? – повернулся с дружелюбной улыбкой. – Ты только взгляни, какое дивное утро… Тебе это не напоминает Павловск?
– Я не была в Петербурге. Послушай, мы должны поставить точки над «и».
– А зачем? Мне ведь все равно – красная ты или белая, синяя, может быть, – подошел к ней, у березы наверху было совсем тихо и тепло, и, отдаваясь неодолимому искушению прижать ее к себе и поцеловать – сделал это, и, странно, она ответила. «Кажется, все обошлось», – подумал.
Но не тут-то было. Оттолкнула, окинула ледяным взором:
– Поцелуйчики… А ведь наши гибнут. В борьбе за светлое будущее.
– Наши тоже, – отозвался коротко. – Я люблю тебя, ты – любишь меня, кончится кровь и смерть, мы будем счастливы, все пройдет, как дурной сон…
– Будем счастливы… – повторила с иронией. – Может быть. Но сначала ты внятно и твердо скажешь о том, что признаешь власть трудового народа!
– При…знаю… – опустил голову и спрятал усмешку. Разве возможно отказать любимой женщине…
– Не паясничай! – прикрикнула. – Это не все.
– Как? Ты шутишь.
– Совсем нет, и я не советую тебе иронизировать. Это опасно. Для тебя.
– Хорошо, хорошо. Что же еще?
– Произноси за мной: «Проклинаю белогвардейщину!»
– Конечно. А? Да-да-да! Проклинаю. Ради тебя я готов на все.
– Не ради меня. А ради всемирного пролетарского братства!
– Хорошо. Только что это такое?
Оттолкнула и, если бы не уклонился, ударила бы по лицу:
– Все! Пошел вон! Мы чужие!
– Вера, ты хочешь, чтобы я стрелял в красных, а ты продолжала стрелять в белых?
Вгляделась:
– Ты издеваешься.
– Нет! Я только хочу, чтобы ты успокоилась, пришла в себя! Что будем делать?
Говорили долго. Но все варианты так или иначе сводились к одному: пробираться к Екатеринбургу. Там Панчин – свой, Вера – дома, и можно переждать. Вера считала, что это мерзко – отсиживаться, когда другие гибнут, но выбора не было, она слишком хорошо помнила судьбу своего несчастного спасителя, чтобы теперь привести Панчина к красным. Он ведь офицер, и его не пощадят ни за что. «К своим… – проговорила мысленно. – Свои… Нелепое слово. Там Новожилов, он, наверное, свой, но там и Татлин, а он чужой вопреки всему, убийца и палач. Невозможно простить даже члену родной партии. Кровь и грязь, которые отвергает человечество без всяких обсуждений и условий. Но ведь Ленин сказал: морально то, что выгодно рабочим? Пусть его…»
За разговором въехали на станцию, о которой рассказывал доктор лазарета. Стало жалко насупившегося Панчина, захотелось утешить его, дать понять, что не считает его чужим, провинившимся.
– Володя, ты не понимаешь… Ведь только диктатура пролетариата освободит человечество от ига капитализма! Ты вдумайся.
– Вдумался, – отозвался хмуро. – Но это не ко мне. У меня нет капитала.
Инерция мышления была у Веры все же слишком сильна.
Подскочившие солдаты радостно приняли лошадей, поздоровался подчеркнуто элегантно командир проходившей мимо роты, даже строевая песня, которую пели хрипло и похабно, настроения не испортила.
На Васильевском угоре мы катались кораблем,
Одну белую бабенку опрокинули вверх дном!
И припев:
Здравствуй, милая моя!
Во, и боле ничего!
Панчин огляделся: станция как станция, ничего настораживающего, гудки, гомон, прохожие – мирная жизнь.
– Я пойду посмотрю, можно ли уехать.
– Лучше я. – Вера спрыгнула на землю. – Жди…
– Будь начеку, – привычно сказал Панчин, и Вера дружелюбно улыбнулась:
– Хорошее слово, Володя, наше!
– Ваше, ваше… – пробормотал ей вслед. – Не своди меня с ума…
Она уже стояла у дверей со странным названием «Чаликово».
Здесь, на промежуточной станции к Екатеринбургу, одной из многих, все было привычно знакомо, только потерто или даже совсем стерто – так, отзвук какой-то, не более. У голландской печки досыхала в огромной кадке тощая пальма. Стойка буфета и сам буфет были целы, и, сколь ни странно, толстый буфетчик в замызганном белом переднике торговал самогоном и ржавой селедкой. Для дам-с липли на куске старой газеты карамельки вперемешку с табаком. И самое главное – жизнь кипела: на бочонке закусывали и смачно выпивали солдаты, два унтера наигрывали на видавших виды гармониках «По Муромской дорожке», крестьянин в зипуне плакал пьяными легкими слезами и умилялся – видимо, собственной горестной судьбе:
Я у ворот стояла, когда он проезжал,
Меня в толпе народа он взглядом отыскал…
И что было разницы ему, бородатому, зареванному, – песня вроде бы и о женской судьбе, да ведь какая разница – все несчастны, особенно в любви. Вера подошла, широко улыбнулась и подхватила:
Увидел мои слезы, глаза он опустил
И понял, что навеки он жизнь мою разбил!
Руки сплелись, и голоса звучали слитно – Вера пела вторым голосом и раскачивалась в такт, но вот краем глаза увидела в глубине заполненного зала серое смятое лицо под солдатской папахой, оно показалось знакомым. Певец долго удерживал – так уж сладко пелось вдвоем, но вырвала руку и, понимая, догадываясь каким-то звериным чутьем, что сразу подходить нельзя, – направилась к офицеру, который жевал кусок копченого мяса, запивая самогоном из бутылки. Разговаривала, глаз не отрывая от того, с серым лицом.
– Поручик, мне нужно уехать, что здесь с поездами? И перестаньте чавкать и глотать, это неприлично!
Офицер икнул и округлил мутные глаза:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.