Текст книги "Конь бѣлый"

Автор книги: Гелий Рябов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
– Всю подноготную станем вспоминать али как? – издевательски прищурился Корочкин.
– У нас, в здешнем Чека, ГПУ то есть, прослушивающей новомодной аппаратуры пока нет – страна бедна, много первоочередных задач, Ленин нацеливает нас на изменение сознания обывателя и строительство небывалой индустриальной державы. «Приезжайте к нам через десять лет!» – так сказал вождь мировой революции знаменитому писателю-фантасту Герберту Уэлсу.
– А… зачем? – искренне спросил Корочкин. – Я не понял.
– Ну и дурак. Где тебе, Гена, понять гения? Значит, так, по-деловитому, кратко – потому дел у нас невпроворот – договариваемся: тебе трибунал, суд и лет десять за участие в карательном органе белого правительства…
– А ты теперь кто? Здесь, в смысле? – перебил Корочкин.
– Следователь я, мне поручено разобраться в твоем деле, ну и тебе подобных. Вас много тут. Осталось. Понятно, с какой целью.
– Жить, я думаю. Забыть о прошлом. Приспособиться. – Корочкин раздавил окурок в пепельнице. – Ты не сомневайся.
– Сомнение и недоверие – основа нашей работы. Не дадим. Всех выведем на чистую воду. Итак: тебе десять лет, мне – забвение. Предупреждаю сразу: если ты откроешь рот… Мои расписки у тебя?
– Ты спятил… Кто же такую дрянь хранит… Уничтожил.
– Не врешь?
– Святой истинный крест. – Но креститься Корочкин не стал. «Зуев» впрочем, не обратил на это ни малейшего внимания.
– Так вот: молчание – в твоих, прежде всего, интересах. Потому что за тобой много, Гена. Расстрелы, ликвидации – не все есть в архивах, но многое помнят люди. Я знаю этих людей и могу позвать.
Корочкин молчал. Что он мог сказать… Влип как кур в ощип, как теленок – под нож. И что теперь делать?
– Вот приехал повидаться с родным городом – и на тебе… Несправедливо.
– Ты Бога благодари, что попал ко мне, везунчик… Другой устроил бы тебе вышку за милую душу. Другой, например, потребовал бы полных сведений об агентурно-осведомительной сети, и куда бы ты делся? Пару иголок под пару ногтей – и жалуйтесь товарищу Ленину. Многие идиоты так и делают. Только не понимают: Ленин – наш, а не их. Ты согласен?
– Да. Только ты напрасно: формально я не имел дела с агентурой.
– Не держи меня за дурака. Формально… Кому говоришь?
…Суд был закрытый и мгновенный: десять лет концентрационного лагеря. Непостижимым образом избежал Корочкин пересмотров своего приговора, массовых лагерных расстрелов – возможно, что здесь сыграла роль его общительная натура, умение заводить нужные знакомства и уверенность: чем меньше находишься на одном месте – тем вероятнее останешься в живых. Эти первые десять лет – до 34-го года включительно, он вряд ли сидел в одном лагере более полугода. И таким способом объехал по этапу и всю Россию, и все практически лагеря и лагпункты системы НКВД… В 1934 году, в связи с убийством Кирова, выездная тройка добавила ему еще десять лет. Его перевели в лагерь на Украину, а в 1940 году – во временный лагпункт на территории бывшей Польши – там затеивалось строительство нового укрепрайона и остро не хватало рабочих рук. До двадцать четвертого июня 1941 года он трудолюбиво возводил долговременные огневые точки и копал ходы сообщения. Двадцать пятого ворота лагпункта распахнулись, и в них въехали передовые немецкие мотоциклисты.
Охрану НКВД расстреляли сразу, остальных подвергли фильтрации. Уголовников, как правило, освобождали, политических сортировали: бывших коммунистов и советских работников, как правило, уничтожали, беспартийных хозяйственников отправляли в другие, более крупные лагеря – помогать администрации. Некоторых отпускали и даже приглашали к сотрудничеству.
Корочкина не вызывали долго. Каждый день под охраной автоматчика выходил он с группой солагерников на уборочные работы и успел научиться хорошо и тщательно подметать, прежде чем вызвали на первый допрос. Немец – молодой, лет тридцати, в незнакомой форме СС сидел в кабинете начальника лагеря под портретом Дзержинского и долго молчал, остро вглядываясь в лицо Корочкина.
– Вы русский?
– Так точно. А что – есть сомнения?
– Да. По документам. Вот здесь, в деле, упоминание о вашем паспорте на имя… – заглянул, поднял глаза, взгляд беспощадный, злой: – Самуила… Или Наума? Что это означает?
– Да ведь там русская фамилия – Пнев.
– Что это означает? Отвечать.
– Я – Корочкин Геннадий Иванович, дворянин и офицер, понимаете? Когда победили большевики – я купил этот паспорт у первого попавшегося человека за деньги, чтобы скрыться, понимаете?
– Вы не волнуйтесь так. Если вы русский – вам ничего не грозит.
– Русский, не сомневайтесь. Что касается Самуила и Наума… – да вы загляните в святцы…
– Что такое?
– Собрание православных имен. Дают при святом крещении. Там много еврейских: Петр, Павел, Иван… мы их ассимилировали, понимаете? Откуда вы так хорошо говорите по-русски?
– У нас есть предложение к вам… Подумайте. В лагерь будут доставлять евреев. Из Польши, с Украины – Западной. Здесь будет отборочный, перевалочный пункт. Одних мы уничтожим сразу, других направим на работы. Ваша задача: разобраться в личных документах, поговорить, отобрать полезных. Это ведь ваша профессия когда-то?
– Так точно. Только вообще. К евреям у нас было другое… отношение.
– Это оттого, герр Корочкин, что вы, русские, не вполне полноценны, понимаете? Мы здесь и для того в том числе, чтобы вправить вам мозги и поставить на путь истинный. Определенная часть вашего народа когда-нибудь вольется в грандиозное строительство Третьего райха. Хайль Гитлер!
– Хайль. – Корочкин был ошеломлен. Не еврейской проблемой, нет. Эта проблема его не волновала – каждому свое, так считал. Но вот опять строить, созидать – да эти немцы такие же сумасшедшие, как и недавние хозяева страны, большевики. Черт бы их всех взял, строителей, ну почему, почему так не везет…
От иллюзий излечился быстро. Когда через несколько дней привезли первую партию человек в сто и оставили только четверых, остальных же расстреляли во дворе лагеря из пулемета и пришлось на горбу перетаскивать каждого в овраг, вне зоны, да еще и на другой стороне лагеря, – понял вдруг с ошеломляющей ясностью, что трупы эти с вылезшими из орбит глазами и прокушенными языками были совсем еще недавно, час назад, обыкновенными людьми. Евреи, не евреи, какая, господи, разница? Вспомнил кадетское еще, на Законе Божьем: «Несть еллин, ни иудей». И стало тяжело: мыть стены после расстрелов, посыпать песком окровавленную территорию. Только через месяц перевели его в канцелярию – допрашивать мужчин, женщин, подростков – последних немцы никогда не убивали – отправляли куда-то…
Сколько здесь было горя – обыкновенного, человеческого. Однажды, понимая отчетливо, что сидящий перед ним человек неизбежно попадет после беседы под пулемет, – записал в карточке: «Токарь 5-го разряда». Это означало отправку на специальный объект. Рисковал, но поступить иначе не мог. И со следующего дня стал делать подобные отметки в документах все чаще. Однажды понял: еще неделя или две – и конец. Сдадут нервы, останется только либо руки на себя наложить, либо броситься под пулеметную очередь. И тогда решил кончать базар-вокзал, заявить немцам о фотографии, которую хранил в непромокаемой упаковке в каблуке, с того памятного дня, когда в последний раз посетил свой служебный кабинет в Омске. Интуиция подсказала: фотография стокаратного бриллианта еще сослужит свою службу…
Гауптштурмфюрер принял сразу, пригласил сесть, дал закурить.
– А я ждал вас… – улыбнулся нехорошо. – Вы ведь многим рисковали, герр Корочкин, разве не так? Искренность – это единственное, что мы особенно ценим у таких, как вы. Говорите. И постарайтесь быть кратким.
– Вот фото… – Долго возился с каблуком, немец с интересом следил, брезгливо усмехаясь:
– У вашего НКВД плохой опыт. В нашей тюрьме вы бы никогда не скрыли подобный предмет. И что же?
– Находился «предмет» в Золотой кладовой. Это брошь императрицы Александры. Сто карат. Бриллиант.
– Где он находится? Сегодня? Сейчас?
– В яме. Мы расстреляли – незаконно, без суда или приказа, – группу подпольщиков. Нас накрыли собственные как бы товарищи – мерзкое слово, правда? Ну, стреляли, моего друга убило, брошь у него была. Он в яме лежит, ждет.
– Дорогая вещь…
– Вашим понравится. Не сомневайтесь.
– Хорошо. Но у меня, по правде сказать, совсем другое предложение. Вы помните Зуева?
– Как? Нет.
– Отвечаете, не подумав. Из вашего дела ясно, что чекист Зуев сообщил о вас. Что он сообщил?
– Не знаю. Но если и было такое – что я служил Колчаку. Этого всегда достаточно, чтобы дать вышку.
– Соединим усилия. Бриллиант – это хорошо. Зуев – это еще лучше. Вполне вероятно, что он по-прежнему служит в НКВД. Это бесценно!
– Я не знаю Зуева! – крикнул Корочкин. Нервы сдали. Это же конец, думал, черт знает что… Одно дело – откупиться от них – и до свидания! Другое – помогать им в бывшем родном городе, где наверняка еще живы и помнят его – если теперь и не многие, пусть, да ведь и одного хватит, чтобы схватили и кокнули. Нет, нет и нет…
– Вам придется принять наше предложение… – Немец широко улыбнулся. – Выбора у вас нет: в Омск или в ров. Думайте. Три минуты.
«Три минуты… – какая странная цифра. Была жизнь, через три минуты – нет. Всего ничего. Как же быть? Ехать?» – Встал:
– Дайте закурить. – Задымил, вглядываясь в садистскую усмешку Дзержинского – это было, только сейчас заметил, ошеломляющее сочетание: один палач под другим. Смешно… «А если согласиться? Бриллиант – черт с ним. Зуев – Волобуев – вот это фокус будет. Они станут Зуева искать, захотят завербовать – там и посмотрим. Другого такого случая рассчитаться с любимым не представится…» – Я согласен.
– Паспорт выпишем на ваше имя?
– Опасно… – Уже знал – сейчас купит их с потрохами, идиотов чванливых. – Меня многие, возможно, помнят еще. Смирнов. Смирнов Игорь Павлович. Это мой умерший дядя, он жил в Приморье, его все забыли.
– Хорошо. Ваши доводы разумны. Вопросы?
– Посторонний. Почему вы убиваете евреев? У нас их не все любят, но не трогают. Мне интересно, поверьте.
– Долго объяснять. Фюрер считает, что это паразитирующая нация, она вживается в среду того народа, среди которого существует, и обирает этот народ. Евреи неполноценны, они сами по себе ничего не создали и только пьют кровь других.
– Но в нашей истории были выдающиеся евреи.
– Чепуха. На поверку все сделанное ими – украдено у коренных народов. Я не советую вам сомневаться в этом вопросе, по нему проходит водораздел: «свой» – «чужой». Подождите в соседней комнате. Паспорт вам принесут.
Линию фронта ему помогла перейти немецкая фронтовая разведка. Считал ли себя предателем, изменником? Нет. Никому не изменил, никого не предал. Потому что эта Россия, которую возглавлял НКВД, была чужда ему, кто бы что ни говорил, ни объяснял, ни рассказывал. Ту Россию он любил и помнил, в этой – никогда не жил. Разве концлагерь – место жительства? Нет, конечно. Только буквы, цифры, фамилия – для тех, у кого было «право переписки». Было ли оно у него? Он не знал. Некому писать и не от кого получать.
Шел август, страна постепенно осмысливала случившееся, первые, шапкозакидательские настроения и убежденность, что «врага будем бить на его земле», улетучились как пар из остывшего чайника, на смену пришли сомнения, а за ними и страх: что будет? Но бодрые, исполненные «исторического» оптимизма речи товарища Сталина всеми воспринимались как надежная гарантия будущей победы. Это удивляло: годы заключения приучили надеяться только на самого себя и верить только себе, это правило никогда не подводило, поэтому словесные построения большевистского руководства заставляли хмыкать и кривить губу: он-то знал – что такое немцы. На собственной шкуре…
К паспорту СД выдала еще и справку об инвалидности и продовольственные карточки. В Омске их предполагалось обменять на местные и таким образом не пропасть с голоду. Когда расставались с Краузе (так звали гауптштурмфюрера), спросил: «Бриллиант самому искать? Или ждать указаний?» – «Ждать», – коротко ответил эсэсовец. «Касательно же обозначенного вами Зуева я и вовсе в растерянности. Что прикажете делать по этому поводу?» – «Ждать». – И Корочкин понял, что один он не останется, будет «подмога». «Ладно. Посмотрим», – подумал. Расстались профессионально – Краузе заставил подписать бумагу о сотрудничестве. Повязал…
И вот – Омск. Вышел из вагона – сюда многие ехали со стороны Москвы, видимо, люди мало надеялись на быструю победу и предпочитали находиться там, куда наверняка не достанут немецкие бомбардировщики. Город был прежним, новых домов мало, народу на улицах много, магазины еще торговали без карточек селедкой, воблой, пивом. Шагая по тротуару, все возвращался мысленно к самому, пожалуй, сильному впечатлению далекого уже прошлого: отъезду Колчака. Прежним оставался вокзал – пусть и упразднен большевиками «ер» в названии города; прежней была вокзальная ограда, мощеная площадь. И извозчичьи экипажи – они тоже были словно из прошлого – полированные бока, чалые или гнедые лошади…
Нужно было искать пристанище, устроиться на какую-нибудь непыльную работенку – заведующим столовой или заводским буфетом – на простом заводе, где не надо проходить долгую и опасную в его положении спецпроверку. Но прежде решил сразу же съездить на заветную лесную дорогу, на могилу Мити и начальника тюрьмы. Поезд мчал до нужной станции быстро, место было верстах в двадцати от города. Дорога нашлась сразу, как будто вчера ушел отсюда. Впрочем, имелся надежный ориентир: еще до революции стояла неподалеку клепаная бочка, из которой какой-то Ага Оглы продавал местным жителям керосин. В те времена была здесь красивая вывеска, забор; позже, когда место это контрразведка стала использовать для расстрелов и захоронений, забор сломали на дрова – жгли костры, вывеску сорвали, но бочка уцелела и долго сохраняла покраску. Теперь же была насквозь ржавая, без крана, но место указывала точно. Подошел к дороге, здесь виднелся проем, промоина точнее, заезженная колеями телег и редких машин. Но для знающего человека все определялось с одного взгляда. Для очистки совести ковырнул слежавшуюся землю ножом и сразу же уперся в комель: гать была присыпана, но цела. Это успокоило, даже мотивчик начал насвистывать из какой-то оперетки своей юности и вдруг натолкнулся взглядом на ствол дерева у дороги. На высоте примерно двух с половиной человеческих ростов отчетливо чернела полузаросшая рана: пулевой удар. Это когда специальный взвод юнкеров накрыл за забавой: расстрелом большевиков.
Скверно это все было: явились в тюрьму, обезоружили начальника, он, толстый, усатый, все время канючил, просил вернуть оружие и нервно пожимал плечами, когда говорил ему юный Митя: «Конечно – вернем. Сделаем все – и вернем». Большевики – их было четверо, сами вырыли себе яму и сидели на ее краю в ожидании последнего выстрела. Разговаривали, Зуев рассказывал о втором, объединительном съезде партии и восклицал по поводу того, что партия теперь всенародной станет и никто гений товарища Ленина не одолеет. «Мы, – кричал, – умрем как один! А наши дети, полковник, сволочь, – хорошо, мерзавец играл свою роль, – построят такую жизнь, какая вам, сатрапам царским, и в кошмарном сне присниться не могла!» Когда приказал развязать ему руки – ни у кого из них и мускул не дрогнул, стойкие были. Зуев раскланялся, убежал, и стало так обидно – ну как же? Они герои, а господа офицеры – палачи, убийцы безоружных? Крикнул: «Вот ваш товарищ, или кто он у вас – вождь? Видите, какая дрянь? А почему? У вождей одна жизнь, у нас, простецов, совсем другая. Обидно, поди…» Один смачно сплюнул, остальные молчали – они умели умирать, не в первый раз это видел и, чтобы задеть побольнее, запел мерзким фальцетом: «Вы жертвою пали…» Когда надоело, скомандовал: «Огонь!» Все упали в яму мгновенно.
И вот здесь появились юнкера. С винтовками наперевес, бравый офицер впереди; сразу же повязали всех и усадили в грузовик. Но за мгновение до их прихода – когда уже рухнули в яму вслед за большевиками начальник тюрьмы и Митя – успел выстрелить Мите в лоб. Крепкий мальчишка, сильный: попросил добить – все равно, мол, пытать станут, так уж лучше сразу, навсегда.
Брошь была у Мити в кармане гимнастерки. Когда еще в тюрьме вывели арестованных из камеры – остановил таинственно, развернул тряпку, показал. Что ж… Организация нуждалась в деньгах. Эти деньги Корочкин намеревался истратить на подкуп должностных лиц, оружие, прокламации. Царская вещь должна была способствовать восстановлению династии на троне – кто знает… Но по какой-то необъяснимой странности финал истории оказался плевым: не то чтобы пытать кого-то – сразу же замяли, Корочкин отделался десятью сутками ареста. И все время мучил проклятый выстрел…
Воспоминания отвлекали. Задумался тяжело, погружение в прошлое было таким реальным, сильным; показалось, что все произошло несколько минут назад. В какой-то момент стало тревожно, неясное чувство будто предупреждало об опасности. Поднял голову, сквозь зелень темнели двое, в примелькавшейся уже одежде – телогрейки, кирзовые сапоги, кепки, надвинутые на глаза. Тот, что был пониже ростом, манил указательным пальцем – словно нашалившего ребенка. И показалось, что слышит: «Ком… ком…» «Немцы?» – подумал. Значит, Краузе намерен контролировать все его действия. Не пожалел сотрудников своей службы, знающих русский. Приспичило, значит. А может, это русские? Такого же происхождения – из лагеря – как и он сам? Но что-то подсказывало: немцы. Было нечто в их облике, повадке – пальчик этот… Ферфлюхтеры. И не оттого, что испугался, нет – решил проверить: может, случайная все же встреча? – побежал. Их поведение должно было открыть истину. Мчался изо всех сил, напролом, ломая сучья и ветки, по трескучему валежнику, в поту. Когда показалось, что все кончено, никого, первозданный лес вокруг, – увидел их прямо перед собой. Судьба…
– Ты чего бегаешь? – ощерился невысокий. – Подойди. Фотография знакома?
На обрывке фотографии щурился он, Корочкин; по договоренности с Краузе это должно было служить паролем. Второй обрывок, на котором, голым по пояс, весело улыбался сам Краузе, лежал у Корочкина в кармане пиджака.
– А кто это? – спросил с дурацким выражением на лице. Они полагают себя высшей расой – нате, кушайте. Здесь все клинические идиоты.
– Покажи свою, – потребовал длинный – лет тридцати, красивый, с обликом вполне русским, впрочем.
– А у меня нету. И вообче – вам чего, ребяты?
– Показывай, а то костей не соберешь. Лагерь помнишь? Расстрелы? А, Наум Самуилович?
«Не обманывают, гады, все знают, тактику надобно сменить». – Ощерился во весь рот, вынул обрывок, соединил оба куска вместе.
– Только я вас предупреждаю, что где как бы я – это на самом деле не я. А где не я – там вполне моя улыбка, и это я. Вы сами-то знаете – кто где?
Немцы переглянулись. От этого безудержного потока слов им явно стало не по себе.
– Вот что, увечный… – недобро прищурился Красавчик. – Тебе не надо испытывать наше терпение. Ты понял? Пошли.
– А… куда? – не унимался Корочкин. Они должны понимать: просто так он им не подчинится.
– Туда, – улыбнулся Красавчик. – Лишние вопросы угрожают твоей жизни…
В город добрались во второй половине дня – ехали в поезде, шли пешком и молчали вмертвую: немцы – чувствовалось – устали, Корочкину же было не до разговоров. Ближе к окраине свернули в узкий проход – с одной его стороны темнел брандмауер двухэтажного дома, с другой – сараи. Откуда-то доносилось танго – играл патефон, безлюдно было, немец – что пониже ростом, остановился резко, швырнулся навстречу Корочкину: «А у моей да у Меланьи голубые глазики…» – изогнулся по-дурацки и, вставив Корочкину в живот указательный палец, начал вертеть, будто дыру хотел просверлить. «Ах ты, Ганс чертов…» – Корочкин не смутился нисколько – понял: выпендриваются, знание языка показывают и, стало быть, – силу. Сочинил мгновенно: «Ты, браток, своей Меланье ноги вымой в тазике! (Ладно, эсэс, сейчас вам будет по полной программе…) Я на яблоньке сижу, не могу накушаться, – надвинул Красавчику кепку на глаза. – Дядя Сталин говорит – надо папу слушаться, мин херц кёниг». – Последнюю фразу вдруг вспомнил из «Петра I» – была такая книга в его лагерной жизни: начальник держал «воспитательную» библиотеку. Вышли на пустырь, в глубине стоял двухэтажный кирпичный дом нежилого вида, с выбитыми стеклами и сорванными дверями. «Здесь, – сказал Красавчик. – Хозяйку зовут Анфисой, не вольничать, это наш человек». – «Не буду, – пообещал Корочкин. – Мне без надобности, я – импотент. Другой вопрос: дом мрачный, поди – милиция часто наведывается? Не боитесь?» – «У нас документы самые для отсутствия на фронте лучшие, Анфиса ментов потчует, когда надо, и водки мы ни для кого не жалеем». – «Вы такие богатые?» – «Ты дурак. Богата Германия. Когда государство ведет подобную операцию – деньги значения не имеют».
На лестнице висел плакат: «Ты записался добровольцем?», все стены были изрисованы бурными половыми актами и половыми членами, о которых, вероятно, здесь мечтал каждый советский мужчина или юноша, удалые надписи – короткие – объясняли несведущим гражданам, как на правильном русском языке называется та или иная часть человеческого тела. Длинные носили скорее дидактический, объяснительный характер: например, утверждалось, что то, чем делаются дети, и то, откуда они появляются – есть, в сущности, «одно гнездо». Жилых квартир здесь не было, вероятно, жильцов отселили, но радио играло, и весь проход по лестнице сопровождался «Катюшей». У единственных сохранившихся на втором этаже дверей остановились, Красавчик протянул правую руку, чтобы позвонить – по забывчивости, наверное, – звонка не было и в помине, и, разглядывая испачканные пальцы, – по-немецки объяснил Длинному, что здесь, в России, как он лично сам, эсэсгауптштурмфюрер Шванке, убедился – все в говне, а проклятые русские свиньи даже элементарное приспособление на двери поставить не могут. Оба засмеялись, Корочкин не скрывал (еще со времени общения с Краузе) знание немецкого и засмеялся тоже. И тогда Красавчик, продолжая хихикать, вытер грязные пальцы о корочкинский пиджак. Потом постучал в дверь – только теперь увидел Корочкин надпись мелом: «Прошу стучать». «Ну, вот, господа, – сказал добродушно, – ругаетесь, а ведь виноваты-то сами!» – «Конечно. – Красавчик растер надпись ладонью и снова вытер ладонь о Корочкина. – Ты абсолютно прав!» Послышался шум, створка отлетела в сторону, на пороге стояла замызганная баба неопределенного возраста с всклокоченными волосами и мокрым грязным лицом, подол юбки подоткнут, в руках мокрая тряпка, с нее текла черная вода. Швырнув тряпку под ноги, сказала зло: «Ноги вытирайте, мыла». – «Какое мыло, дура? – по-немецки переспросил Длинный. – Идиотка, она меня уморит». Вошли в кухню, Красавчик полез зачем-то в буфет, при этом он держал речь: «Дерьмо… Все засрано, человеческие руки не в состоянии отмыть этот вековой помет, как они живут здесь, недочеловеки, вчера у меня начался понос – заметь, Эрик, что и пища у них хуже, чем у свиней, а фюрер забыл поставить нам хотя бы партию консервов, и я вынужден сидеть под кустом, опасаясь, что НКВД накроет мою голую задницу. Даже сортира нет, я тут как-то на вокзале зашел в общественный туалет – там говно приросло к потолку. Низшая раса, те же евреи, тысячу раз прав фюрер, что намерен уничтожить их всех». Красиво звучала немецкая речь с твердым баварским выговором – Корочкину было приятно слушать, но вот содержание… Оно, мягко говоря, не удовлетворяло. «Господа, – сказал вкрадчиво, – я, конечно, не принадлежу, так сказать, к национал-социалистической рабочей партии, тем более что побывал в шкуре Наума Самуиловича, что вам известно, и все же позволю себе…» – «Меньше болтай, ты понял?» – обозлился Длинный. «Конечно, конечно, ну что вы, я просто так, вы не нервничайте, это повредит выполнению основного задания, геноссе. Хочу предостеречь: мне не нравятся оскорбления, понимаете?» Удивленно посмотрели – взбесился, что ли? Но с этого момента о принадлежности Корочкина к свиньям упоминать перестали.
Красавчик позвал всех в спальню. Когда собрались, стал отдавать приказы, дополняя содержание жестами: «Я буду теперь спать там, – показал на соседнюю дверь. – Он, – палец в сторону Длинного, – здесь, с этим, – тычок в Корочкина. – Мне и ему, – и опять пальцем, – менять белье каждый день, ему, – и снова в Корочкина, – когда захочешь. – Засмеялся: – Хоть совсем не меняй. Он привык. – И, заметив, что Корочкин сел на кровать и с удовольствием раскачивается на пружинящем матрасе, засмеялся. – Хорошая кровать? Мягкая?» – «Вы на самом деле немцы?» – спросил Корочкин с некоторой долей сомнения в голосе. – «А что?» – «Да нет, это я так, вообще-то удивления достойно…» Красавчик протянул ногу Корочкину – как руку для пожатия: «Сними сапог». – «Однако, странно…» – «Сними». Что было делать?
Но настойчивость Красавчика, оказывается, имела под собой основание: слетел сапог, и вместо носков, которые ожидал увидеть дотошный Корочкин, вместо кальсон из трикотажа – немецких, естественно, – увидел национальные, с завязками, и портянки высочайшего красноармейского класса, но без привычного амбре. Красавчик торжествующе улыбнулся: «Ты думал, мы идиоты?» – «Обижаете. Идиот здесь только один – я!» – «Это верно. Умные покоряют, глупые – покоряются. Понимаешь?» – «Дозвольте ручку поцеловать». – «Ну хватит паясничать!» Вошел Длинный: «Там она стол накрыла, я думаю, давайте все вместе, рядком и ладком, сядем, выпьем, закусим. И найдем общий язык».
Выскочила кукушка из домика, прокуковала пять раз.
– Это Третьему рейху столько жить, – мило улыбнулся Корочкин. – Я только в том смысле, что предстоит борьба в течение пяти лет. И конечно, несомненная победа.
– Чья?
– Мы же выяснили, кто среди нас самый умный? Вопрос исчерпан. Я предлагаю тост, господа!
– Только подумай прежде… – не поднимая головы, сказал Красавчик. – Мне не нравятся твои намеки. Вспомни, из какой прекрасной материи сшиты мои кальсоны. И портянки.
– Фи, за столом…
– Я тебе напомню: в эту материю у вас заворачивают мертвецов. Трупы. Ты хочешь стать трупом?
– Бог с вами, гауптштурмфюрер, о чем вы говорите! Тост прекрасный: о, майн либер Августин, Августин, Августин! Хорошо, правда? – поднял стакан, улыбнулся и выпил до дна. – Невероятно! И водочка хороша!
– Ты алкоголик? – Красавчик смотрел почти сочувственно.
– Я – русский. В отличие от тебя. – Корочкин покачал столовым ножом перед носом немца, тот перехватил, отобрал, швырнул на стол:
– Мы здесь решаем, кто русский, а кто нет. Усвоил?
– Усвоил! – заорал Корочкин не своим голосом. – Бриллиант императрицы русской, она же близкая вам по крови принцесса Гессенская, – в этом городе. Зуев, которым интересовался герр Краузе, – тоже в этом городе. А иначе зачем бы вас сюда прислали? Не пипиську же мне держать, чтобы я штанов не замочил? Ха, господа ферфлюхтеры, и еще раз – ха! Без меня, – сделал непристойный жест, – вот вам Зуев! И вот вам бриллиант! А чего не пьем-то? Чего не пьем? За Гитлера – он хороший паренек, тем более – вы его так уважаете, а мне вы – почти родные. И за Сталина – он тоже хороший паренек, его здесь все уважают. Правда, я срать на него хотел, но разве мое мнение имеет значение? – Водка полилась через край, но увлекшийся Геннадий Иванович не замечал этого. – Ну и главный тост: за Марла Каркса, догадайтесь, кто этот светоч немецкой нации… Ой, пролилось, но это ничего, еще нальем. Вы мне подмигиваете в том смысле, что Карл – еврей? И немецкую нацию просветить никак не может? Напрасно, господа, очень даже напрасно, ведь именно этот товарищ, геноссе, камрад, аппасионар придумал социализм, который мы едим двадцать четыре года, а вы соответственно – восемь!
– Заткнись. Пока цел.
– Хорошо, хорошо, я же все время стараюсь, чтобы вам было лучше. Знаете что? А? Идея! Мы объединимся! Мы сольемся! Хаусгеноссеншафт – вот что нас всех приведет в чувство! Вы согласны?
– Но ведь нет девочек. Вот и хозяйка отказала нам в своем присутствии, – развел руками Красавчик.
– Ну и что? Подумаешь! А мы? Мы с вами? Мальчики? Это будет прекрасная мужская забава! Я слыхал, что в Германии среди уголовников эта забава имеет большую популярность.
Они свалили его на пол и били смертным боем минут пять. Когда перестал стонать и подавать признаки жизни – вздернули на стул, и Длинный вылил на корочкинскую разбитую голову графин воды. Пришел в себя, потрогал раны и ссадины, улыбнулся:
– Господа, господа… Странно все же. Мы с вами офицеры, мы делаем одно общее дело, а вы посмотрите: вам белье меняют каждый день. А мне – совсем не меняют. Где справедливость, господа? Где социализьм?
Длинный схватил за лацкан пиджака, подтянул к себе:
– Заткнись, фофан. Если ты будешь много болтать – твои зубы выскочат из задницы и будут маршировать до самой Москвы, ты понял?
Красавчик полил Корочкина водкой из стакана:
– Остынь. Надо папу слушаться, сам говорил.
– Я холоден, как лед, и обожаю папу!
Длинный завел патефон, поставил пластинку, это был «Августин», настоящий, на немецком языке. Красавчик прислушивался некоторое время к завлекательной, ностальгической песенке, потом стал раскачиваться, поднялся, приложил ладонь ко лбу трагическим жестом отчаяния, закрыл глаза, левую руку согнул в локте и плавно закружился в танце. Корочкин угрюмо сидел за столом, Длинный стоял у патефона и равнодушно наблюдал за своим товарищем: он был менее эмоционален. Наконец, накружившись всласть, Красавчик сел.
– Ты все понял? Тебя не придется больше учить?
– Ну что вы… Я вам так благодарен. Что я должен делать?
– Помни: мы ликвидируем тебя при малейшем неповиновении.
– Я убежден в этом, не сомневайтесь, – преданно смотрел в глаза, и хотелось рассмеяться: «Вы профессионалы, ребята, вы молодцы, но вы – немцы, и с этим ничего не поделаешь. Почему? Потому что я вас понимаю очень хорошо. Вы же меня – не понимаете совсем».
– Слушать приказ. – Голос гауптштурмфюрера зазвенел. – Наблюдаем у лесной дороги. Повозки, автомобили, прохожие. Составляем график движения. И в самый тихий час – раскоп.
– Так… Мне, конечно, с вами.
– Пока не знаю.
– Понял. Именно поэтому я бы хотел…
– Ты можешь хотеть только в сортир, ты понял? Больше молчи – дольше проживешь.
– Слушаюсь. Можно спросить: а если я встречу Зуева?
– Ты поцелуешь его в задницу. Не вздумай попасться ему на глаза! Это провал, ты понял? И вообще: ты ведь его не знаешь, не так ли?
– Так точно. Мне будет позволено дышать свежим воздухом?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.