Текст книги "Конь бѣлый"
Автор книги: Гелий Рябов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)
– Правительственные структуры на грани краха… – сказал, не поворачивая головы. – Замыслы неисполнимы, страшный замах руки падает волшебно-бессильно… Вы знаете – почему погибла армия Наполеона? Толстой утверждает, что французам – вопреки их посулам и обещаниям отменить крепостное право – противостоял весь народ. Но ведь мы – русские, в чем же дело, полковник?
– Вероятно, в том, что Ленин обещает больше, нежели мы.
– Но ведь мы решили земельную проблему, торговую… Пусть мало – но зато конкретно. Большевики только обещают, но не сделают ничего!
– В России, Александр Васильевич, вовремя сказанное слово куда как сильнее любого дела, но корень нашей ошибки в другом: сколько буду жить – столько буду повторять…
– Преодолеть инерцию мышления, пройти сквозь Сциллу и Харибду и вернуть монархию… – с грустной улыбкой проговорил Колчак. – Возможно, полковник. Иногда безумцы побеждают. Но я, к сожалению, не безумец… Станция, кажется. Распорядитесь, я хочу сойти.
Поезд светил притушенными огнями, высыпал конвой, построился, потом спустился Колчак и зашагал к станции. На путях горели огромные костры, и трудно было увидеть платформу – там возвышалось нечто бесформенное, прикрытое брезентом, и оттого загадочное, тревожное.
Колчак шел первым, спешил, Дебольцов едва поспевал за ним; когда приблизились к брезенту, из-под которого – теперь хорошо было видно – торчали босые ноги бело-мраморного цвета, адмирал остановился резко, будто на стенку налетел, и снял фуражку: «Упокой, Господи…» Лицо у него состарилось сморщилось, глаза погасли – остались только два черных круга.
– Вам… не докладывали… – понял Дебольцов. Эти доклады лежали на обязанности коменданта поезда и соответствующем чиновнике при Пепеляеве. – Что ж… Нервы надобно беречь. Эти трупы на каждой станции, повсюду, на них страшно смотреть…
– Не говорите Анне Васильевне. Чехи? Виновны?
– Так точно. Эшелоны не могут двигаться, нет паровозов, это не новость, ваше высокопревосходительство, помнится, председатель Совмина говорил об этом чуть ли не в первый день.
– Я не придал значения. Я полагал, что пока еще власть принадлежит нам… мы должны войти туда… – повел головой в сторону вокзала.
– Там то же самое. Вернемся, Александр Васильевич.
– Нет, – шагнул к дверям, Дебольцов распахнул их, и…
Он не ошибся. Здесь были тяжелораненые, они лежали прямо на полу в грязных, окровавленных бинтах, некоторые уже умерли, это было видно, кто-то просил пить, один, в углу, скрючившись, мочился прямо на пол. Запах – тяжелый, непереносимый, вызывал спазм, Колчак сделал шаг и смотрел в ужасе, раненые узнавали его, постепенно стоны и говор смолкли.
– Да они же все… умрут… – поджав губы словно при начинающейся рвоте, выдавил Колчак.
Доктор – он был в шинели, на рукаве рваная грязная повязка, ощерился сумасшедше:
– Сдохнут. Все как один. Да вам-то что?
Бескрайний снежный покров уходил к горизонту; казалось, поезд стоит, потому что не в силах прорваться сквозь бессмыслицу пространства… Колчак сидел за столом, потрескивали свечи, лампада у иконы тлела едва заметно; вытянув руки на зеленом сукне, с остановившимся взглядом, адмирал произносил немыслимые, невозможные еще совсем недавно слова:
– Голос звучит днем и ночью – вы проиграли, вы проиграли, глупцы, потому что воевали по законам войны… Между тем – красных следовало выжечь беспощадно, как бубонную чуму…
Вошла Тимирева, остановилась на пороге, Дебольцов поднялся, наклонил голову. Подумал: «Адмиралу следует замолчать. Не должно нагружать любимых непереносимым отчаянием». Но Колчак продолжал:
– Полковник… Все документы – сжечь. Историю нашей гибели не будут изучать. – Перехватил страдающий взгляд Тимиревой. – Ступайте, полковник.
Когда двери закрылись, обнял, прижал к себе, словно маленького, очень любимого ребенка, нежно провел по волосам:
– Голубка моя, любовь моя… Я должен приготовить тебя… Так будет милосерднее и честнее. Ничто и никто не сможет разлучить нас, Аня. Я знаю, что после… всего твоя жизнь вряд ли сложится счастливо. Но я молю Бога, чтобы твои страдания были переносимыми, я же всегда с тобой, я даже оттуда, из вечности, буду видеть и любить тебя, потому что не было в моей странной жизни другой женщины. Ты должна это знать, – и, припав к ее руке, замер, уже догадываясь, что остались только мгновения.
Через час состоялся разговор с Пепеляевым. Прежде Колчак слышал от опытных покорителей полюса, что иногда человек под давлением непреодолимых обстоятельств становится неадекватным, видит все в розовом свете и – погибает. Вглядевшись сурово в мятое лицо Пепеляева, сказал твердо:
– Ситуация катастрофическая. Если вы, господин премьер-министр, считаете, что есть малейший реальный выход – я готов выслушать. Но только без фантазий.
– Какие фантазии, Александр Васильевич? – Глаза Пепеляева блистали, словно он нанюхался кокаина. – Я все продумал. Сейчас же, немедленно дадим юз по всей линии железной дороги, по всем подвластным вам городам: Сибирский земский собор! Ультиматум всей красной сволочи – где бы она ни находилась! Условия: немедленная сдача оружия, зачинщиков – к смертной казни, остальных – за колючую проволоку! Это выстраданный план, и я убежден, что Господь будет на нашей стороне!
Колчак мрачно молчал; худшие предположения оправдались, от этих людей толку более не станет, все кончено. Сказал, не пряча усмешки:
– Прекрасный план, Виктор Николаевич, я хотел бы остаться один. – Но Пепеляев не успел уйти, появился Дебольцов с лентой юза в руках:
– Здесь сообщается, что социалисты настаивают на вашем отречении. Они требуют также, чтобы войска были уведены в Китай.
– В этом есть какой-то видимый смысл?
– Вероятно, без армии мы все – всего лишь толпа. Они хотят, чтобы весь золотой запас был отправлен также в Китай. Получена телеграмма от министра иностранных дел Сазонова… Из Парижа.
– Из Парижа… – нервно рассмеялся Пепеляев. – «Максим», Елисейские поля, Монмартр… Сазонов – молодец!
– Мнение Сазонова совпадает.
– Конечно! – не унимался Пепеляев. – С Эйфелевой башни – виднее!
– Если вы, ваше высокопревосходительство, согласны, вас увезут из России под охраной союзников.
Колчак молчал. Пепеляев вышагивал между столом и диваном, нервно хихикая:
– Сволочи! Нас, видите ли, увезут из России! Нет уж! Я лично уеду из России сам!
– Полковник… – смотрел непримиримо, яростно. – Я не уеду. Ни сам, ни под охраной. У каждого свой крест…
Мрачными были мысли полковника Дебольцова. Конец приближался неумолимо, с фатальной неизбежностью. Утром, когда поезд остановился, – паровоз заливал воду, – решил еще раз поговорить с Верховным. Идти на заклание – это было не в характере Алексея.
Колчака застал в купе, он сидел рядом с Тимиревой, лица у обоих были отсутствующие, безразличные, видно было: смирились. И уже понимая, что слова бесполезны, заговорил, дабы очистить совесть и исполнить долг…
– Я обязан убедить вас: еще есть время. Уйдите к чехам, и тогда – кто знает…
Верховный покачал головой – отрицательно, непримиримо:
– Оставьте… Чехи заняты только собой. У нас нет с ними общего дела, неужели вы до сих пор не поняли? Случайные попутчики никогда не станут союзниками, полковник. Еще петух не пропел и двух раз – они предали и продали меня, не сомневайтесь… – На столе лежала книжка в мятой обложке: шестиконечная звезда, из нее росли копыта, адмирал взял нетвердой рукой, швырнул, постучал по звезде: – Вы читали? Это «Протоколы сионских мудрецов». Вот где страшная правда! Вот где объяснение всем нашим неудачам, крушению. Погибла Россия, и здесь все объяснено, все! Немыслимый заговор! Невероятное проникновение! Мы оказались жертвами самой страшной заразы, какая могла только поразить нас всех!
Дебольцов взял книжку, раскрыл: «Когда придет время нашему всемирному владыке короноваться, то те же руки сметут все, могущее сему быть препятствием». Страшные слова…
– Возможно, ваше высокопревосходительство… Если желаете, я расскажу только о том, чему был свидетелем.
– Извольте. Вы хотите поколебать меня… Впрочем, все равно.
– Поколебать? Нет. Только рассказать. В тот день…
Это было едва ли не первое дежурство капитана Дебольцова 2-го в новой должности. Принесли пакет из Министерства внутренних дел, Государь был в кабинете, когда Дебольцов вошел – увидел: царь стоит у окна и смотрит на бесконечную, уходящую к горизонту гладь Финского залива.
– Ваше величество, пакет…
– Вскройте, – приказал, не оборачиваясь. Пока Дебольцов ломал печати и старательно взрезал специальным ножом заклейку, Николай заговорил:
– Прекрасный вид, Дебольцов, не правда ли… Меня убеждали, что строить эту дачу у самого берега неосторожно – много воды, сырость… Но я рад, что настоял на своем. Что там?
– Доклад по жандармскому расследованию, ваше величество.
– О чем?
– «Протоколы сионских мудрецов» – подделка.
– Вот как? – обернулся, подошел. – Ты как относишься к евреям?
– Никак… – Дебольцов растерялся. – Не знаю никого из них. Не было случая, Государь.
– Ты читал «Протоколы»?
– Нет.
– Я прочитал… Видишь ли, мне показалось, что это подлинный документ. Глубина мысли – несомненна. Предусмотрительно. Точное выполнение своей программы – по разрушению России. Наша «рэволюцьия» – их рук дело, это я считал несомненным. Рука еврейства – разрушительная и беспощадная – видна повсюду. Почему Столыпин считает, что это подделка?
Дебольцов перевернул страницу:
– Здесь сказано: два жандармских офицера – Мартынов и Васильев – изучили и расследовали все, что касается «Протоколов». Установлено, что автор, Сергей Нилус, воспользовался сочинением под названием «Диалог в аду между Монтескье и Макиавелли». Это памфлет на правление Наполеона III…
– Жаль… У меня прошение Шмакова и Маркова 2-го – об использовании «Протоколов» в борьбе с воинствующим еврейством. Как быть?
– Ваше величество… Вам виднее, я молод, опыт невелик… Но честь, Государь… Ложью бороться против – пусть и лжи, но ведь это недостойно?
Улыбнулся, подошел, похлопал легко по погону:
– Я рад, что ты – вслед за отцом – человек чести. Кланяйся батюшке, скажи, что я помню его и люблю.
– В тот же день я получил это прошение правых с резолюцией Государя: «Протоколы изъять. Нельзя чистое дело защищать грязными способами».
– И вы не поняли, что Государь остался при своем мнении?
– Понял. Расследование – через Столыпина – инспирировал бывший директор Департамента полиции Лопухин Алексей Александрович, бельмо на глазу Государя. Лопухин выдал Азефа, разоблачил всю подноготную охранных отделений, якшался, если угодно, с руководством эсеров. Но Лопухин, несмотря ни на что, – честный человек! Его судили, приговорили к каторжным работам, он не терпел гнусности ни в чем, ни у кого! Я уважаю этого человека!
– То есть вы – прислушались к его мнению по еврейскому вопросу?
– Несомненно. Я много думал над всем этим, Александр Васильевич. Бацилла, говорите вы? Проникла в нас, русских. Чего же мы стоим, если позволяем проникать?
– Микроб не спрашивает, полковник, увы…
– Верно. Но поражает он только тех, кто слаб – верой и духом. И если мы поражены, предположим, грош нам всем цена, вот и все! Я никогда не позволял управлять собой. Евреям – в том числе! Я не люблю – вослед за Государем – евреев, позже у меня появился достаточный опыт, чтобы сделать вывод, но я – природный дворянин, а не хам из Охотного ряда. И я слишком верую в свой народ русский, чтобы оскорбить его, полагая недоумком!
– Вы не можете опровергнуть факты. Они везде, во всем. Возьмите литературу. Журналистику. Театр, наконец. Хотя там их пока и не так много.
– Я ничего не опровергаю, тенденция есть. Но нам остается только или изгнать евреев, или убить их всех, или быть не хуже их – во всем. Вам не приходила в голову эта простая мысль? Александр Васильевич, вас оскорбляет, что еврей Свердлов возглавляет правительство так называемой новой России, а еврей Троцкий командует ее Красной армией. И тысячи бывших изгоев радостно служат делу сатаны. Будем справедливы: разве только евреи помогают этой сволочи? Тысячи русских офицеров предали себя, Государя, Россию, не так ли? Нет, ваше высокопревосходительство… Не кровь в жилах служит Господу или мамоне, но – человек! Я это знаю. А виноватых только холопы ищут. Только рабы оправдывают свое бессилие, неумение. Мы же с вами – господа.
На тревожном закате поезд прошел через мост. Желтело небо на горизонте, и слоились черно-серые облака, вагоны – один за другим – прогремели над скованной льдом рекой, и песня, которую хрипло пели солдаты-конвойцы, выплеснулась из окон безнадежной печалью…
Пели о том, что настанет день и призовет Россия, и возвращение домой уже не будет сном, но – явью – сквозь холод и жару, сквозь боль и отчаяние… Начальник конвоя шел по вагону, вслушиваясь в незатейливые слова, всматриваясь в лица: эти люди готовы были драться – с кем угодно, чтобы отстоять, защитить адмирала, даже если большинству положат на веки по медной монете и скрещенные на груди руки обозначат с честью пройденный земной путь. За окном все было как всегда: ночь, черная стена леса и две яркие звезды, словно несущиеся вдогонку друг за другом, – все как всегда, но сейчас, показалось начальнику конвоя, – совсем безысходно. Не было будущего, он чувствовал это, как чувствует обложенный флажками волк свой близкий конец.
Вошел в салон Верховного, тот стоял у иконы, неясные слова донеслись: «Господи… Россия… спаси…» Нехорошо было мешать в такую минуту, но дело не терпело – сказал, откашлявшись, чтобы привлечь внимание: «Ваше высокопревосходительство, чехи приказали конвою остаться на ближайшей станции и разоружиться. Я говорил с офицерами – мы могли бы дать бой. Кроме того, у нас золото, при самом плохом исходе уйдем на ту сторону и начнем все заново».
Колчак повернулся, совсем немного – показалась щека и нос:
– Это золото принадлежит России, полковник.
– Но… Как же… И какие могут быть принципы в нашей… Простите, они ведут себя иначе…
– Ступайте.
Он слушал Шаляпина, «Элегию», заиндевевшее окно отделило пространство салона от внешнего мира, неповторимый голос пел о прошедшей любви и, значит, – о минувшей безвозвратно жизни: «О, где вы, дни любви…» Шелестела, иногда поскрипывая, пластинка, рупор граммофона покачивался в такт движению вагона, Колчак сидел – шинель на плечах, скованное холодом лицо, глубоко ушедшие под надбровные дуги глаза…
Прошла жизнь, заканчивается, и есть в этом что-то трагичное и неповторимое – в то же время, и сколько всего было – вот лицо совсем юного еще лейтенанта среди вечной зелени кладбищенских деревьев, как свежа земля над могилами боевых друзей и как безнадежно звучит панихида и поднимается к небу голубоватый дымок из кадила священника и – «Память их в род и род…». Все кончено, проиграно дело – безнадежно, безвозвратно, но теперь – под рвущий сердце голос – приходит уверенность: с честью. Погибнем, уйдем, наши имена сотрут из списка бытия на столетия, может быть, но разве в этом дело… Вот лицо монаха; он все такой же, хотя и столько лет прошло, смотрит, проникая в душу, этот служитель чужой, некогда победившей религии, но ведь всегда побеждает только Господь. И значит – все хорошо.
Но нет, иные голоса вторглись: «Мы смело в бой пойдем… За власть Советов». Не от Бога данную, неправедную, хамскую, отвергающую человека как образ Божий, готовую на все…
Вот она, движется через взятый смертью город – распирая дома, переваливаясь и, словно в насмешку, держа ладони у шапок и красную тряпку – поверху – символ кровавого торжества, и транспарант: «Задавим мировую гидру!» И безумие: «Зачем нам, сволочи красной, мир? И все, что в мире? Мы сами по себе, мы – другие, избранные его величеством сатаной, царствию которого, как и нашему, вместе с ним, – не будет конца… И ничего, что мы идем вразвалку, спотыкаемся и падаем – на снежок и друг на друга – разве в этом дело? Мир теперь наш, разумейте, языцы…»
Впереди была последняя станция, и оставалось до нее всего ничего…
15 января 1920 года поезд Колчака прибыл на станцию Иннокентьевскую, в пригороде Иркутска. Был вечер, пьяная суета и столь же пьяная радость царили на перроне, власть в городе если не совсем еще перешла к большевикам, то уже находилась в руках полностью сочувствующего Политцентра, в нем же большевики играли первую скрипку. Не было более охраны у бывшего Верховного правителя, вместе с ним оставались только верные до последнего дыхания или те, кто уже был фактически арестован.
Когда выплыл из мрака тусклый глаз паровоза – пьяная компания мгновенно (спьяну многое делается ускоренно) перекрыла пути грузовиком, ударил в темное небо пулемет – расчет надрался задолго, был весел, прицел и целик слились в одно; пушка бабахнула холостым зарядом – мол, знай наших, гидра. Все было по первому разряду: промчались всадники, падая через голову, подъехал еще один автомобиль с пехотой, он был так набит, что передние свалились от резкого торможения на капот, кто-то пытался подняться и, икая и рыгая от непереносимого восторга, предлагал всем присутствующим мчаться к предыдущей станции, потому что хитрость мировой гидры выше ума простого большевика и Колчак наверняка попытается «сбечь», выйдя раньше, нежели положено. Кто-то пел «Замучен тяжелой неволей», плача единственно искренними слезами – пьяными, кто-то блевал у забора, давясь праведными словами о засилье богатых евреев над бедными евреями, прошла строем группа чехов в меховых шубах с вещмешками через плечо, офицер подбежал к главному большевистскому начальнику в адвокатских очках, сказал сакраментальные слова: «Мы вам за́ткнем адмирала, а́ сме – прич», комиссар догадался: «Арестуете, но руки умоете? Молодцы! И без вас обойдемся!», чех ушел, комиссар приказал: «Арест так на так – дело решенное. Проверьте: если есть продовольствие и спирт – реквизировать. Нам за труды». Красноармеец с красным бантом на шинели умчался. Такие банты были у всех здесь.
Но вот паровоз зашипел паром, дернулся и встал, толпа ринулась к салон-вагону, комиссар остановил: «Товарищи, соблюдать ревдисциплину как основу будущей счастливой жизни! Делегат от чешских товарищей, еще один – от масс. Пошли, товарищи», – двинулся первым, чех и изрядно подпивший комзвода Круминьш плелись сзади. «А что, товарищ, мы его сразу кокнем или нет?» – на ходу осведомился Арвид. «Обязаны доставить в Иркутск, там суд наряжен, проформа, само собой… Там и кокнут. А ты запишись в команду?» – оглянулся, латыш стыдливо захихикал: «Если товарищи примут…»
Вошли, здесь все, включая Колчака, стояли молча – белые в полусвете лампочек, меркнущих на глазах; ожидали – видно было: расстрел на месте совсем не неожиданность.
– Внимание, попрошу сосредоточиться… – начал комиссар с блуждающей по обветренным губам странной улыбкой. – Значит – граждане Колчак и Пепеляев… По согласованию Политцентра с чешко… Чешко… А также и словако… Вы арестованы. Оба. Остальные изволят убираться к чертовой матери, и чем скорее – тем лучше. В целях сохранения жизни. Массы недовольны, товарищи, то есть как вас там…
– Вот, господа, и финал. Финита – если по-латыни… – тихо сказал кто-то.
– Господа… – глухо начал Колчак. – Я прошу всех вас покинуть поезд. У вас есть пять минут…
– Только две, – сказал комиссар. Дебольцов взял Надю за руку, сжал:
– Мы никуда не уйдем.
Колчак покачал головой:
– Все кончено, Алексей Александрович. Будьте благоразумны. Ступайте, господа…
Пепеляев встал «смирно» и хрипло запел «Марсельезу» – по-французски, главные слова: «К оружию, граждане!»
Батюшка перекрестился:
– Что ж, господа, един Господь над нами… – и покорно засеменил к выходу.
– Надя… – позвала Тимирева. Подошла, обняла: – Я хотела вам одной… Я чувствую… У нас с Сашей… Будет ребенок. Просто я желаю, чтобы вы знали об этом…
Надя вздохнула:
– Странно… Я должна поздравить вас… Нет. Я скажу вам так, Аня: храни вас Господь. Всех троих. Бедная моя, добрая, святая – Бог в помощь вам, – сдерживая рыдание, ушла.
А Круминьш сидел на стуле, и завлекательные мысли одолевали его. Мнилось, как со своим многочисленным семейством переезжает в особняк фабриканта Тухмана, и Марта, жена, трогает стулья красного дерева тонким, неземным пальчиком, а потом подходит к «Бехштейну» – тот, ухоженный, полированный, с бронзовыми подсвечниками на крышке, стоит на персидском ковре. Марта ведет своим восхитительным перстом по клавиатуре, и рождается тонкая революционная мелодия, и звучит в ней мечта: скоро, скоро настанет день, и обнимутся русский с негром, латыш с китайцем, и еврей поцелует взасос члена Союза русского народа…
Всех, кто вышел из поезда, гнали матом. Когда священник подошел к окнам, за которыми бледными тенями угадывались Колчак и Тимирева, – схватили, оттащили, кто-то издевательски произнес: «Шагай, попик тусклый, пока пиписька цела».
Дебольцову и Наде повезло больше других: они задержались в своем купе и когда вышли – перрон был пуст. Поезд сразу же тронулся, Дебольцов увидел адмирала и Тимиреву, поднес ладонь к козырьку. Окна проплывали медленно, скорбные лики за темными стеклами казались странным негативным отпечатком, и с пронзительной, острой как игла, вдруг ударившей в сердце, болью понял Алексей, что смотрит на этих двух людей, таких близких, таких несчастных, таких благородных и величественных даже – в последний раз. Краем глаза увидел Надю: она не отрывала взора от дорогих лиц, когда же красный фонарь последнего вагона скрылся в ночи – горько заплакала. Все было кончено.
6 февраля Колчака допросили в последний раз. Адмирал изложил свою точку зрения на принципы Гражданской войны: взаимное, как правило – не мотивированное убийство. И хотя допрос вроде и бы закончили – арестованных не увели.
Это встревожило Пепеляева, он смотрел на Колчака страдающими глазами: «Что, в чем дело? Странно, согласитесь», – и пытался заглянуть в комнату комиссии. «Меня никуда не вызывали, не спрашивали – вдруг привели? К чему бы это?» – «Наберитесь терпения». Колчаку егозящий председатель давно надоел, но было жаль немного этого когда-то (совсем недавно, увы) сильного, неглупого человека.
Между тем в комнате комиссии тоже ожидали: какие-то указания поступили из Москвы, надобно было выяснить – ошибки в тонком деле всегда вредны.
Ширямов нервничал:
– Что такое? Воняет, понимаете, я уже который раз замечаю! Предлагаю открыть окно!
– Там мороз ужасающий… – мягко возразил секретарь, лысоватый, сгорбленный, типичный провинциальный учитель словесности. – Ты дыши ртом, товарищ…
Бурят Ербанов ковырял курицу, слова ему казались обидными: запах, который шел от курицы, был, очевидно, наилучшим. Это ведь только тупицы едят курицу, когда она только что сварена. Вкусная пища всегда вылеживается, но этих глупых любителей картошки следовало переубедить:
– Неправильно говоришь, – поднял тушку над головой. – На самом деле это очень свежая курица. Смотри, какая она поджаристая! У нее своя жизнь была: много яиц снесла, дети ее любили, соседи интересовались – она красотка была! – Оторвал зубами кусок мяса со спинки, протянул Ширямову: – Поешь. Ты такой сроду не ел.
– Да тухлая она! – Ширямов в сердцах смачно плюнул в чашку с чаем и тут же отхлебнул. – И что у вас за привычка старорежимная – врать?
– Я? – возмутился. – Как можете! Я устав читал! Я – большевик! А курочка – новая совсем. Недавно, осенью ее прислали. Голодно было. Я в запас держал. На холодке. В погребе. Сами считайте: сентября, октября, как это? Января. Всего три месяца получается, совсем свежая! А как пахнет? Запах какой? В раю такой запах!
Вошел, толкнув воздух (зашелестели бумаги), Чудновский, раздеваясь на ходу, бросил секретарю:
– Садись, пиши.
– Телеграмма? Кто подписал?
– Ленин. – Чудновский посмотрел на портрет над столом, все сделали то же самое, несколько мгновений молчали – торжественная минута, потом секретарь спросил, макая перо в чернильницу:
– Что пишем?
– Что надо – то и будем писать, – назидательно произнес Ербанов, отрывая от курицы очередной кусок. Видимо, на этот раз звук был слишком сильным: чекист, что дремал у дверей, перестал храпеть, открыл глаза и, увидев курицу, алчно облизал губы. Но Ербанов не видел его страданий. Прислушиваясь к странным словам, которые торжественно произносил Чудновский, с нарастающей страстью вгрызался в тушку.
– Постановление Военно-революционного комитета нумер двадцать семь, – диктовал Чудновский.
Ербанов удивился:
– Ого! Двадцать с чем-то уже написали. А говорят – плохо работаем.
– От шестого ноль второго двадцатого, – ровным голосом произнес Чудновский. – Это – года, понятно? Продолжаю: обысками в городе во многих местах обнаружены склады боеприпасов, бомб…
Ербанов положил остатки курицы на стол, тщательно вытер руки об полы халата и громко, смачно рыгнул:
– Сыт, товарищи… А ты что же остановился, товарищ Чудновский?
– Пулеметов, – продолжал Чудновский, – пулеметных лент… Ну и прочего.
– Прочее надо уточнить, – сказал Ербанов.
– Товарищи… – Чудновский обвел суровым взглядом. – Мы все понимаем, что это постановление должно выглядеть в глазах революционных масс совершенно достоверным. Необходимость расстрела двух бандитов – Колчака и Пепеляева – должна быть очевидной даже для отсталых женщин Востока!
– Если ты, товарищ Чудновский, говоришь о наших женщинах, – подал голос Ербанов, – то ты, скажу тебе, ошибаешься! Наша женщина может родить зараз даже четырех детей! Ваши – рожают одного с большим трудом! Так кто же отсталый?
– Нам доверено большое дело, мы не можем подвести Ильича, его имя должно остаться навсегда незапятнанным! Пиши: также установлено таинственное передвижение по городу предметов военного снаряжения…
– Это надо изменить! – заволновался Ербанов. – Предметы передвигаются только с нашей помощью!
– Ты это не ляпни где-нибудь, – покосился Чудновский. – Также разбрасываются листовки и портреты Колчака. Лучше казнь двух преступников, повинных… Нет – давно заслуживающих смерти, чем сотни невинных жертв.
– Вот! – Ербанов вытянул палец к портрету Ленина. – Как Будда говоришь. Как Ильич!
– Добавь: преступников, виновных в бесчисленных кровавых насилиях над русским народом…
– Да? – закричал Ербанов. – Над русским? А мы? Нас как завоевывали? А над жидами? Даже сюда докатывались вести о жидовских погромах!
– Еврейских, Ербанов, – назидательно сказал Чудновский. – Ты коммунист, и ты должен называть жидов – евреями.
– Нечестно это, – заволновался Ербанов. – Партия от нас чего требует? Честности! Если я буду думать: «жид», а вслух говорить: «еврей» – какой же я буду коммунист?
Все подписали – один за другим. Ербанов наклонился к уху Чудновского:
– Ну? А в телеграмме-то? Чего там было отстукано?
Чудновский усмехнулся:
– «Расстрелять немедленно». А ты думал? – вышел в соседнюю комнату, здесь проходили заседания так называемого суда. Колчак и Пепеляев сидели на скамейке под обычной охраной: двое с винтовками впереди, двое – по сторонам скамьи.
– Увести, – приказал.
Конвойные стукнули прикладами: «Вперед!» Колчак поднялся и сразу ушел, Пепеляев замешкался, рванулся к Чудновскому:
– Как же так? – кричал. – А суд? Александр Васильевич, почему вы ушли? Господа, я желал бы спокойно во всем разобраться, господин комиссар, я прошу вас!
– Отпустите, – распорядился Чудновский. – Коротко, пожалуйста.
– Лапидарнейшим образом, не извольте беспокоиться! Вы вникните: объявили обед, дали по куску черствого черного хлеба, но ведь у меня – желудок, я обязан соблюдать диэту! Вместо этого я голодаю!
– Самая лучшая диэта – голод. Еще что?
– Суд, суд! Он же беспристрастен, это значит, что имею право на полнейшую реабилитацию, оправдание, другими словами! Между тем – вы прекращаете судебное следствие на самом интересном месте…
– Нам все ясно, допросы более не надобны. Вы можете идти.
Конвоир потянул за рукав, толкнул и, прилагая заметные усилия, попытался – не увести, нет – уволочь. Но не тут-то было. Пепеляев вырвался, вернулся, схватил Чудновского за руку:
– Я умру с голоду, и это будет на вашей совести!
– Конечно, – кивнул Чудновский. – Только вы умрете не от голода.
За Колчаком и Пепеляевым пришли под утро. Чудновский обогнал всех, подлетел к тяжелым дверям с глазком. Был возбужден, нервен, старался скрыть, все время потирал руки – как бы от холода – и говорил, говорил:
– Наша ненависть есть высшая форма добра! Религия пролетариата не вялый христианский боженька, который все время плачет и призывает любить врагов, – нет! Наша религия – ненависть и сила. Мы сначала обнаружим врага, а потом убьем его. Но при этом мы будем холодны – как лед.
Начальник тюрьмы, мысленно пожав плечами (такого не слышал от рождения), щелкнул замком, потом засовом и открыл двери камеры.
Колчак стоял у окна, рядом с койкой: шинель внакидку, фуражка, руки за спиной; свеча на столике давно догорела, миска с едой осталась нетронутой.
– Застегнитесь, – приказал Чудновский. Колчак помедлил, но исполнил.
– Руки… – Чудновский должен был надеть Колчаку наручники – торжественный момент: в былые годы, когда палач связывал обреченному руки, тот делал первый шаг в преисподнюю, так считалось. Но Ербанов все испортил: курица, которую по жадности и вредности съел без остатка, – измучила совсем. В животе бурчало, ком подкатывал, и, чтобы снять напряжение, решил отвлечься – помочь Чудновскому. Поэтому произнес сурово:
– Надо, надо застегиваться, когда велят, и руки – тоже…
Здесь переполненный живот подвел, Ербанов очень громко и с большим воздушным выходом рыгнул и, чтобы сгладить непристойность, засмеялся, прикрывая рот ладошкой. Сколь ни странно – всем понравилось, захихикал Ширямов, поддержал не то смехом, не то иканием Чудновский, только начальник тюрьмы отвернулся и процедил сквозь зубы: «Скоты».
– Я могу попрощаться с Анной Васильевной? – спросил Колчак.
Чудновский с деланым изумлением посмотрел, потом повернулся к своим:
– А… зачем, собственно? – и развел руками. Теперь не просто рассмеялись, а искренне захохотали. Шутник же этот Верховный правитель…
– Торопитесь, адмирал, – не то попросил, не то посоветовал Ширямов, разглядывая себя в маленькое карманное зеркальце. – Вам спешить некуда, а у нас еще дела. От забот полон рот. Идите…
Вывели в коридор, из темной его глубины послышался вой, потом стенание – два тюремщика волокли упирающегося, на подогнутых ногах, Пепеляева, он пытался вырваться, по небритым щекам катились крупные слезы:
– Куда, куда вы меня тащите, Господи ты Боже мой, прекратите! Немедленно прекратите! Господа, я умоляю… Поймите же вы – я только выполнял распоряжения. Вот Александр Васильевич – он подтвердит: я никогда! Понимаете – никогда не имел собственной воли! Ведь так, адмирал, скажите же им! Я всего лишь формальный председатель Совета министров!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.