Электронная библиотека » Казимир Валишевский » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 26 мая 2015, 23:53


Автор книги: Казимир Валишевский


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Кроме того, этот отважный и обаятельный офицер не мог не пользоваться большим влиянием в той среде, где жил. А эта среда в глазах русской великой княгини, решившейся «идти самостоятельным путем», должна была иметь первенствующее значение. В своих «Записках…» Екатерина несколько раз упоминает о стремлении, будто появившемся еще очень рано и никогда не покидавшем ее, – снискать любовь элемента, который она признавала своей истинной и единственной опорой в России: она называет этот элемент русским обществом. Она постоянно тревожится о том, что это общество скажет или подумает о ней. Она старается расположить его в свою пользу, хочет, чтобы оно привыкло в случае надобности рассчитывать на нее и чтобы сама она в свою очередь тоже могла на него рассчитывать. Но это – странная манера выражаться, которая может даже вызвать сомнения в подлинности документа, где мы читаем эти признания Екатерины. В те годы, когда она писала свои «Записки…», она не только не считалась с этим элементом, будто бы так высоко ценившимся ею за тридцать лет до того, но должна была убедиться, что его в России не существовало, по крайней мере в том значении и в той роли, которые она ему приписывала. Где бы она стала искать общество, то есть социальное коллективное целое, одаренное умом и волей и способное рассуждать и действовать сообща? Его не было вовсе. Вверху стояла группа чиновников и придворных, одинаково раболепных по всей иерархической лестнице «чина» и различавшихся только в степенях человеческой низости; они дрожали от одного взгляда и простым мановением руки могли быть низвергнуты в бездну; внизу – народ, то есть громадная масса мускульных сил, которые выносили на себе всю тяготу барщины и за которыми душа признавалась лишь как единица меры при подсчете инвентаря; а между ними не было никого, если не считать духовенства – силу значительную, но замкнутую в себе, мало поддающуюся влиянию, способную воздействовать скорее сверху вниз, нежели снизу вверх, и совершенно непригодную в смысле орудия для достижения какой-либо политической цели. Не эти люди оказали поддержку Елизавете и возвели ее на престол. Но был же ведь все-таки в России кто-то, кто помог ей тогда силой занять трон! Этот кто-то мог, следовательно, проявлять свою власть и деятельность независимо от тех трех сословий, не имевших никакого значения! И то была армия.

Екатерина полюбила Григория Орлова за красоту, смелость, громадный рост, за молодецкую удаль и безумные выходки. Но полюбила и за те четыре гвардейских полка, которые он и его братья, по-видимому, крепко держали в своих железных руках. Он же в свою очередь не оставался слишком долго у ног княгини Куракиной. Этот человек не боялся метить и выше, в особенности если ему с этой высоты посылали ободряющие улыбки. Но зато он и не умел делать тайны из своих увлечений. Афишировал княгиню Куракину, не заботясь о том, что скажет генерал-фельдцейхмейстер. С той же непринужденностью он стал афишировать теперь великую княгиню. Но Петр ничего не сказал: он был слишком занят другими делами; Елизавета тоже ничего не сказала: она умирала. А Екатерина не мешала Орлову: не имела ничего против того, что уже не в одной казарме стали соединять в разговорах ее имя с именем красавца Орлова, которого обожали офицеры и за которого солдаты готовы были броситься в огонь и в воду. Позже, в августе 1762 года, она писала Понятовскому: «Остен вспоминает, как Орлов всюду следовал за мной и делал тысячу безумств; его страсть ко мне была публична».

Ей нравилось преследование Орлова. Этот буйный и шумливый в проявлениях чувства солдат должен был казаться ей несколько грубоватым после Понятовского. Но недаром она обрусела. Любовь к таким контрастам и даже потребность в них лежали в характере русского народа того времени, только что приобщившегося к скороспелой цивилизации; а этот народ стал ее народом, и она понемногу так слилась с ним, что его душа, даже в самых своих тайниках, сделалась ее душой. Прожив несколько месяцев среди самой изысканной и чарующей роскоши, Потемкин садился, бывало, в кибитку и делал по три тысячи верст в один переезд, питаясь в дороге сырым луком. Екатерина не разъезжала в кибитках, но зато в любви тоже охотно переходила от одной крайности к другой. После Потемкина, этого дикаря, она пленилась Мамоновым, общество которого сам принц де Линь находил для себя приятным. И теперь страсть грубого, неотесанного русского поручика послужила ей как бы отдыхом от утонченного ухаживания изнеженного польского дипломата.

Впрочем, Вольтер, Монтескьё и французская литература не пострадали от этого. Как раз в это же время Екатерина сошлась впоследствии со столь знаменитой и доставившей ей немало хлопот княгиней Дашковой. Из трех дочерей графа Романа Воронцова, брата вице-канцлера, княгиня Дашкова младшая. Старшая, Мария, вышла замуж за графа Бутурлина; вторая, Елизавета, мечтала по временам выйти замуж за великого князя. Это была фаворитка. Императрица назвала ее как-то в насмешку маркизой Помпадур, и за ней при дворе так и осталось это прозвание. Третьей, Екатерине, было пятнадцать лет, когда великая княгиня встретила ее впервые, в 1758 году, в доме ее дяди, графа Михаила Воронцова. Молодая Воронцова не знала тогда ни одного русского слова, говорила исключительно по-французски и прочла на этом языке все книги, которые только могла найти в Петербурге. Она чрезвычайно понравилась Екатерине. Став вскоре женой князя Дашкова, молодая женщина последовала за ним в Москву, и Екатерина на два года потеряла ее из виду. Но в 1761 году княгиня Дашкова вернулась в Петербург и заняла на лето принадлежавшую ее дяде Воронцову дачу, расположенную на полпути между Петергофом, где жила императрица, и Ораниенбаумом, местом обычного летнего пребывания великого князя и великой княгини. Каждое воскресенье Екатерина ездила в Петергоф повидаться с сыном, которого Елизавета по-прежнему не отпускала от себя. Возвращаясь домой, Екатерина часто заезжала на дачу Воронцовых, увозила с собой свою молодую подругу и проводила с ней остальную часть дня. Они говорили о философии, истории и литературе; касались самых важных научных и социальных вопросов. Может быть, они не избегали и более веселых тем, но вообще эти две женщины, из которых одной едва тридцать лет, а другой еще не исполнилось двадцати, редко вдвоем смеялись. Великая княгиня переживала в то время слишком тревожные дни, а у княгини Дашковой всегда был угрюмый характер. Впоследствии Екатерина находила ее общество менее приятным, и в конце концов оно стало даже вовсе ей ненавистно. Но в то время будущая Семирамида довольна, найдя человека, с которым могла говорить о предметах совершенно неинтересных и недоступных красавцу Орлову. Екатерину прельщало и то, что она в русской женщине, с чисто русским умом, нашла отблеск, правда бледный, той западной культуры, которую она, в смутных мечтаниях о будущем, решила насадить в этой громадной и варварской стране. И эта маленькая семнадцатилетняя особа, успевшая уже прочесть Вольтера, для Екатерины ценная находка, ее первая победа в деле пропаганды, которым она задалась. Затем, княгиня Дашкова, русская аристократка и по происхождению, и по браку, принадлежала к двум влиятельным семействам. Это тоже имело свою цену. Наконец, под лоском образования, напоминавшего собственное образование Екатерины, такого же разнородного и неполного, среди случайных и отрывочных идей и знаний, почерпнутых Дашковой из проглоченных книг, Екатерина открыла в своей подруге страстную и пылкую душу, всегда готовую на риск. Демон безумной отваги, живший в громадном, атлетическом теле ее нового любовника и избранника, не чужд и этой хрупкой на вид девочке. И Екатерина пошла рука об руку с ней до того дня, когда решилась судьба одной из них.

Ни Орлов, ни новая подруга не восполнили Екатерине потерю Бестужева. Этот опытный государственный деятель и мудрый советник требовал себе заместителя. И Екатерина нашла его в лице Панина. Панин – политический ученик бывшего канцлера. Десять лет назад Бестужев даже намечал его в фавориты Елизавете. Панин тогда красивый молодой человек двадцати девяти лет, и царица поглядывала на него далеко не равнодушно. Но Шуваловы, которые считали место фаворита как бы своей неотъемлемой и родовой привилегией, заключили с Воронцовыми союз против Бестужева и взяли над ним верх. По словам одного свидетеля, хорошо осведомленного (Понятовского, в его «Записках…»), Панин допустил крупную неловкость: он заснул в дверях ванной императрицы, вместо того чтобы войти туда в удобную минуту. Его послали в Копенгаген, потом в Стокгольм, где он играл довольно важную роль, принимая деятельное участие в борьбе против французского влияния. Но при перемене внешней политики, когда Россия и Франция оказались в одном лагере против общих врагов, его пришлось отозвать в 1760 году. Елизавета решила назначить его на пост воспитателя великого князя Павла, остававшийся свободным после отставки Бехтиева. Шуваловы ничего не имели против этого. Единственный обладавший в их глазах значением пост занят теперь, после Александра Шувалова, потом Петра Шувалова, его брата, их двоюродным братом Иваном Шуваловым. Ивану Шувалову только тридцать лет, и постаревший Панин казался уже неопасным для него.

Человек холодного, методического ума и беспечного ленивого нрава, – эта беспечность с годами еще усилилась в нем – Панин, казалось, создан для того, чтобы служить противовесом восторженным и пылким людям, которыми окружила себя Екатерина. Его политические идеи уже потому только сблизили его с великой княгиней, что он не разделял прусских симпатий великого князя. Он оставался «австрийцем», как и Бестужев. Странный характер Петра тоже пугал его, тем более что ему вскоре пришлось лично от него пострадать. Панин много беседовал с Екатериной. А о чем можно беседовать в то время, как не о событии, казавшемся все более близким и начинавшем даже на противоположном конце Европы волновать все умы? Елизавета умирала, и смерть ее не в одном только Петербурге должна послужить сигналом к политическому перевороту неимоверной важности. Результаты борьбы, завязавшейся между великими державами, всецело зависели от этой случайности будущего. После взятия Кольберга (в декабре 1761 г.) несколько лишних месяцев, предоставленных совместным действиям русских и австрийских войск, вызвали бы неизбежную и верную гибель Фридриха. Побежденный при Гросс-Егерсдорфе и Кунерсдорфе не строил себе никаких иллюзий на этот счет. Но в то же время всем ясно, что восшествие на престол Петра III положило бы конец союзной кампании, направленной против прусского короля.

Панин тоже задумывался над этой проблемой и хотя и не решал ее в смысле, вполне согласном с тайными властолюбивыми мечтами Екатерины, но, во всяком случае, находил нужным защищать ее интересы против враждебных ей замыслов, глухо зарождавшихся у постели умирающей императрицы. Согласно свидетельству, внушающему доверие, Воронцовы хотели ни больше ни меньше как развести Екатерину с Петром и объявить незаконным рождение маленького Павла. После этого наследник Елизаветы мог бы жениться на фрейлине Воронцовой. К счастью для Екатерины, эти слишком честолюбивые стремления возбудили опасения и соперничество со стороны Шуваловых, которые, впадая в противоположную крайность, намеревались выслать Петра в Германию и немедленно возвести на престол Павла при регентстве Екатерины. Панин занимал среднее положение между этими двумя враждебными лагерями, высказываясь за законный порядок вещей; он рассчитывал обеспечить таким образом и Екатерине и себе возможность благотворно влиять на будущее правление племянника Елизаветы. Екатерина выслушивала его, но ничего не говорила. У нее собственные планы, и она подолгу беседует и с Орловыми.

II

Елизавета скончалась 5 января 1762 года, оставив в силе завещание, по которому Петр должен ей наследовать. Да и имела ли она намерение изменить его в том или другом смысле? Это вопрос темный.

«Всеобщее желание и убеждение, – писал барон Бретейль в октябре 1760 года, – что она возведет на престол маленького великого князя, которого, по-видимому, страстно любит».

Месяц спустя Бретейль рассказывает следующее: «Однажды, когда великий князь уехал на день в деревню на охоту, императрица неожиданно приказала, чтоб в ее театре дали русскую пьесу, и, против обыкновения, не пожелала пригласить ни иностранных послов, ни придворных, которые всегда присутствуют на таких спектаклях; вследствие этого императрица явилась в театр только с небольшим числом лиц ближайшей свиты. Молодой великий князь был вместе с ней, а великая княгиня, единственная из всех получившая приглашение, тоже пришла в свою очередь. Как только началось представление, императрица стала жаловаться на то, что в зале мало зрителей, и велела раскрыть двери для гвардии. Театр сейчас же наполнился солдатами. Тогда, по свидетельству всех присутствовавших, императрица взяла на колени маленького великого князя, чрезвычайно ласкала его и, обращаясь к некоторым из тех старых гренадер, которым она обязана своим величием, как бы представила им ребенка, говорила им, каким он обещает быть добрым и милостивым, и с удовольствием выслушивала в ответ их солдатские комплименты. Эта сцена кокетничания продолжалась почти весь спектакль, и великая княгиня все время имела очень довольный вид».

Но, если верить свидетельству, о котором мы говорили выше, Панин, делая вид, что становится на сторону Шуваловых, в последнюю минуту обманул их: он ввел к императрице монаха, который убедил ее примириться с Петром. Но вернее всего, что Елизавета не могла или не сумела решиться на этот крайний шаг. К концу царствования она, несомненно, ненавидела племянника, но любовь к собственному покою все-таки превозмогла это. Поэтому смерть ее, просчитанная всеми еще за несколько лет вперед, легко могла вызвать революцию против этого последнего решения ее колеблющейся и расшатанной развратом воли. Барон Бретейль писал по этому поводу:

«Когда я думаю о ненависти народа к великому князю и заблуждениях этого принца, то мне кажется, что разыграется самая настоящая революция (при смерти императрицы); но когда я вижу малодушие и низость людей, от которых зависит возможность переворота, то убеждаюсь, что страх и рабская покорность и на этот раз так же спокойно возьмут в них верх, как и при захвате власти самой императрицей».

Так и случилось. Если верить Вильямсу, Екатерина еще за пять лет решила, что будет делать после смерти Елизаветы.

«Я иду прямо в комнату моего сына, – будто бы сказала она. – Если встречу Алексея Разумовского, то оставлю его подле маленького Павла; если нет, то возьму ребенка в свою комнату; в ту же минуту я посылаю доверенного человека дать знать пяти офицерам гвардии, из которых каждый приведет ко мне пятьдесят солдат… В то же время я посылаю за Бестужевым, Апраксиным и Ливеном, а сама иду в комнату умирающей, где заставлю присягнуть командующего гвардией и оставлю его при себе. Если я замечу малейшее движение, то арестую Шуваловых». Она прибавляла, что у нее было уже свидание с гетманом Кириллом Разумовским и тот отвечал за свой полк и ручался привести к ней сенатора Бутурлина, Трубецкого и самого вице-канцлера Воронцова. Она осмелилась будто бы даже написать Вильямсу: «Иоанн Васильевич (царь) хотел уехать в Англию; но я не намерена просить убежища у английского короля, потому что решилась или царствовать, или погибнуть».

Но верить ли в данном случае Вильямсу? По словам аббата Шаппе д’Отроша, новая императрица явилась в роковую минуту совершенно в другом свете. Французский историк рисует ее нам бросающейся к ногам супруга и выражающей готовность служить ему, «как раба его царства».

Екатерина очень рассердилась, когда узнала впоследствии про этот рассказ, и с необыкновенным жаром старалась опровергнуть его правдивость. Читатель извинит нас, если мы сами не выскажемся окончательно на этот счет.

Но как бы то ни было, Петр совершенно мирно вступил в управление своим государством. Царствование его не замедлило оправдать всеобщие ожидания. За границей России Фридрих вздохнул свободно и по праву мог считать себя спасенным смертью Елизаветы. В самую же ночь своего восшествия на престол Петр разослал гонцов в различные корпуса русской армии с приказом прекратить неприятельские действия. Войска, занимавшие Восточную Пруссию, должны прекратить свое наступательное движение; те, что стояли вместе с австрийской армией, – немедленно отделиться от нее. Кроме того, и тем и другим отдано повеление сейчас же заключить перемирие, если только его предложат прусские генералы. В то же время император послал к Фридриху камергера Гудовича с собственноручным письмом, свидетельствовавшим о его дружелюбных намерениях. Затем ряд быстро чередовавшихся распоряжений и публичных демонстраций возвестил всем о коренной перемене во внешней политике и симпатиях императора. Даже актеры французского придворного театра высланы вон, не получив при этом никакого обеспечения! Наконец, декларация, переданная в феврале представителям Франции, Испании и Австрии, показала им, чего они могли ожидать от нового правительства: Петр без всяких церемоний отворачивался от союзников. Он объявил свое намерение заключить с Пруссией мир и советовал им поступить так же. Сцена, о которой барон Бретейль картинно рассказывает в своей депеше, два дня спустя подчеркнула это последнее предупреждение императора. Она разыгралась 25 февраля 1762 года на ужине у канцлера Воронцова. За столом сидели с десяти часов вечера до двух утра. Петр, говорит Бретейль, «все время буйствовал, пил и молол вздор». К концу ужина он встал, покачиваясь, и, повернувшись к генералу Вернеру и графу Гордту, провозгласил тост за прусского короля. «Теперь уже не то, что было в последние годы, – прибавил он. – И мы вскоре еще иное увидим!» В то же время он перекидывался «улыбками и намеками» с Кейтом, английским посланником, которого называл «своим дорогим другом». В два часа утра гости перешли в залу. Здесь вместо ломберного стола для обычной игры в фараон стоял громадный стол, заваленный трубками и табаком. Чтобы угодить императору, надо закурить и не выпускать трубку изо рта в течение нескольких часов, попивая в то же время английское пиво и пунш. Однако после довольно продолжительного совещания с Кейтом его величество предложил сыграть в «campi». «Это особая игра, – объясняет Бретейль, – вроде „chat qui dort” или „as qui court”». Во время игры император подозвал к себе барона Поссе, шведского посланника, и пытался убедить его, что декларация, только что провозглашенная Швецией, тождественна с русской. Она имеет целью только обратить внимание союзников на затруднения, которые они встретят, если будут продолжать войну, возразил Поссе.

«Надо заключать мир, – ответил на это император. – Что касается меня, то я хочу этого».

Игра между тем продолжалась. Барон Бретейль проиграл несколько червонцев принцу Георгу Голштинскому, дяде царя, с которым он в течение своей прежней боевой карьеры встречался когда-то на полях битвы в Германии.

«Ваш старый противник победил вас!» – воскликнул сейчас же Петр со смехом. И продолжал хохотать и повторять без конца свою фразу, как обыкновенно делают пьяные. Барон Бретейль, несколько озадаченный, выразил уверенность, что ни ему лично, ни Франции никогда уже больше не придется сражаться с принцем. Царь ничего не ответил, но через несколько минут, видя, что граф Альмодовар, представитель Испании, тоже проигрывает, наклонился к французскому посланнику и сказал ему на ухо: «Испания проиграет». И опять засмеялся. Барон Бретейль едва владел собой. Но, призвав на помощь все свое хладнокровие, он ответил с достоинством: «Не думаю, государь». И стал доказывать императору, что силы Испании и Франции, соединенные вместе, представляют собой внушительную величину. Вместо ответа император произносил только насмешливые: «а-а!» Но когда французский дипломат сказал в заключение: «Если вы, ваше величество, останетесь верны принципам союза, как вы обещали и должны это сделать согласно данному вами обязательству, то мы, Испания и Франция, можем быть спокойны», – Петр уже не мог сдержать себя. Он пришел в ярость и грубым голосом прокричал: «Я вам объявил уже два дня тому назад: я желаю мира!» – «И мы также, государь. Но мы хотим, как и ваше величество, чтобы этот мир был почетным и согласным с интересами наших союзников». – «Как знаете. Что до меня, то я желаю мира во что бы то ни стало! А потом поступайте как хотите. Finis coronat opus[28]28
  Конец венчает дело (лат.).


[Закрыть]
. Я солдат и не люблю шутить».

С этими словами он повернулся к барону спиной.

«Государь, – сказал тогда значительным тоном барон Бретейль, – я отдам отчет своему королю в том, что вашему величеству было угодно объявить мне».

Это был полный разрыв. Канцлер Воронцов, которому сейчас же донесли о происшедшем, приписал слова Петра состоянию опьянения, в котором государь находился в ту ночь, а также его странному нраву. Воронцов принес барону Бретейлю свои извинения[29]29
  Депеша маркиза Бретейля от 26 февраля 1762 г. Эта сцена рассказана почти так же графом Мерси д’Аржанто в его депеше от того же дня, с той только разницей, что, как утверждает австрийский посланник, император не отнесся к нему так же немилостиво, как к барону Бретейлю, а, напротив, старался, по-видимому, отличить от его французского коллеги и посылал ему ласковые взгляды.


[Закрыть]
. Но ни в Петербурге, ни в Версале никто не сомневался в истинном смысле слов, произнесенных императором.

«Вы можете представить себе все мое негодование, – писал Бретейлю герцог Шуазель, – когда я узнал о том, что произошло 25 февраля. Признаюсь вам, я не ожидал, что все это будет сказано в таком тоне; Франция не привыкла еще получать приказания из России. Не думаю, чтобы Воронцов мог дать нам какие-нибудь объяснения по этому поводу. Их бесполезно и спрашивать. Мы знаем теперь и так все, что могли бы узнать, и следующее объяснение, которое мы получим, будет сообщением о союзе, заключенном между Россией и нашими врагами».

И действительно, через два месяца это соглашение было уже совершившимся фактом. Двадцать четвертого апреля Петр подписал мирный договор с Пруссией, включив в него параграф, возвещавший о скором заключении оборонительного и наступательного союза между обеими державами. Он открыто оповестил всех о своем намерении встать вместе с частью русской армии под начало Фридриха. Это была его мечта, которую он давно лелеял. Еще в мае 1759 года маркиз Лопиталь доносил своему правительству: «Великий князь, разговаривая наедине с графом Шверином и князем Чарторыйским, стал восхвалять прусского короля и сказал графу Шверину буквально, что надеется иметь славу и честь принять когда-нибудь участие в войне под началом короля Пруссии».

В то же время Петр, по-видимому, искал ссоры с Данией из-за своих немецких владений. Император всероссийский не считал для себя недостойным мстить за действительные или воображаемые обиды герцога Голштинского. Один русский историк написал даже целую книгу, чтобы объяснить, в чем состояло то, что он называет «политической системой» наследника Елизаветы. По его мнению, все будущее России было бы поставлено на карту, если бы эта система могла быть осуществлена. Но, полагаем мы, этот историк оказывал Петру III и его политике слишком много чести. Думал ли в самом деле Петр о том, чтобы «пожертвовать устьем Западной Двины для того, чтобы утвердиться в устье Эльбы, и оттолкнуть несколько миллионов своих соотечественников, чтобы ничто не мешало ему завоевать с помощью Пруссии несколько сот тысяч полугерманцев и полудатчан, находящихся за сотни верст от России»? Мы полагаем, что Петр просто хотел выразить восхищение Фридрихом II и удивить Германию своим мундиром голштинского генерала. Он продолжал играть в солдатики; но, имея теперь свободу выбора, уже не довольствовался больше солдатами из крахмала.

Во внутренней политике Петр выказал себя тоже очень смелым реформатором. Указы следовали за указами: о секуляризации владений духовенства; об освобождении дворянства от обязательной службы; об упразднении Тайной канцелярии, то есть отделения политической полиции. Что значило это поспешное законодательство? Был ли Петр в самом деле либерален? Если верить князю Петру Долгорукову, один из современников Петра III, князь Михаил Щербатов, по-своему объяснял появление указа о дворянстве. Однажды вечером, когда Петру хотелось изменить любовнице, он позвал к себе статс-секретаря Дмитрия Волкова и обратился к нему с такими словами: «Я сказал Воронцовой, что поработаю с тобою часть ночи над законом чрезвычайной важности. Мне нужен поэтому на завтра указ, о котором говорили бы при дворе и в городе». Волков поклонился, и на следующий день Петр был очень доволен, но и дворянство тоже. Но возможно, что Петр, когда поддавался отчасти влиянию окружающих и не задумываясь осуществлял идеи, внушаемые ему со стороны, подчинялся в то же время разрушительному инстинкту, который часто встречается у детей и заставляет их ломать все, что подвернется под руку. При беспокойном уме Петра эта страсть разрушения принимала особенно угрожающий характер. Ему нравилось одним росчерком пера переворачивать весь строй государства и видеть вокруг себя испуганные этими быстрыми переменами лица. В этом выражались теперь его шалости. А может быть, он хотел подражать Фридриху. Но во всяком случае, он искренне забавлялся и надеялся стать в свою очередь великим государем.

Рисковал ли он лишиться любви подданных и поколебать престол этой смелой ломкой внешней и внутренней политики? Не думаем. Чего только его подданные не видели и прежде! Духовенству был, разумеется, нанесен страшный удар, но оно промолчало. Дворянство имело повод радоваться, но и оно осталось безмолвным. Только Сенат предложил воздвигнуть императору золотую статую, от чего тот отказался. Впоследствии все уверяли, что видели симптомы полной дезорганизации в правительственной машине России еще до события, положившего конец новому царствованию. Но такие наблюдения всегда делаются задним числом. А пока Петр царствовал спокойно, несмотря на свои фантастические выходки: ведь Бирон, до него, позволял себе еще более рискованные. И очевидно, государственный механизм России походил на те массивные сани, которые везли до Москвы Екатерину, и на ее участь: ему не страшны никакие ухабы, никакие потрясения.

Но Петр сделал все-таки две роковые ошибки: он создал вокруг себя недовольных, а других довел до полного отчаяния. Недовольной была армия. Не потому, чтобы ей претило, как уверяли потом, переменить фронт и сражаться с пруссаками против Австрии, после того как она билась с австрийцами против Пруссии. Ненависть к остроконечной каске, приписанная солдатам, находившимся в 1762 году под командой какого-нибудь Чернышева или Румянцева, кажется нам плодом чисто современного воображения. Во-первых, вопроса об остроконечной каске не существовало вовсе: воины Марии-Терезии совершенно такие же немцы, как и солдаты Фридриха. Но Петр хотел ввести в армии прусскую дисциплину, и этого она ему не могла простить. У нее собственная дисциплина: за малейший проступок гренадеры, которые при Елизавете в таком почете – и по заслугам, – подвергались в ее царствование трем, четырем, даже пяти тысячам палочных ударов и находили это вполне законным. Иногда они оставались каким-то чудом живы после этой ужасной пытки и безропотно опять становились в ряды. Но зато им показалось теперь совершенно невыносимым проделывать несколько раз подряд какое-нибудь учение из-за недостатка в общей картине маневра. Затем Петр осмелился коснуться их мундиров. Это вторая обида. Наконец, он стал поговаривать о том, чтобы упразднить гвардию, как его дед упразднил когда-то стрельцов. Это значило поднять руку на «святая святых». За последние полвека гвардия была, в сущности, самым прочным элементом во всей империи. А новый царь распустил кавалергардов – тот самый полк, унтер-офицеров которого покойная императрица приглашала к себе за стол. Он заменил их голштинцами. Принц Георг Голштинский назначен главнокомандующим всей русской армией и поставлен во главе конной гвардии, которая до того не знала другого командира, кроме самого государя. Это переполнило чашу. Нам кажется, что более или менее единодушные свидетельства современников о враждебном настрое общественного мнения, вызванном поступками нового императора, имеют в виду именно эти его военные реформы и впечатление, которое они производили в войсках. Мы уже знаем, что значило слово «общество» в России того времени.

А недовольна, доведена до негодования и отчаяния Екатерина. По отношению к ней какой-то дух безумия, по-видимому, овладел Петром. После 15 января 1762 года барон Бретейль писал герцогу Шуазелю: «Императрица находится в самом тяжелом положении; с ней обращаются с глубочайшим презрением. Я уже указывал вам, ваша светлость, что она призывает себе на помощь философию, но говорил также, как мало это лекарство подходит к ее нраву. С тех пор я узнал – и не могу в этом сомневаться, – что она начинает уже с большим нетерпением выносить поведение императора по отношению к ней и высокомерие госпожи Воронцовой. Я не могу представить себе, чтобы эта государыня, смелость и решительность которой мне хорошо известны, не отважилась рано или поздно на какой-нибудь крайний шаг. Я знаю, что у нее есть друзья, старающиеся ее успокоить, но готовые для нее на все, если она этого от них потребует».

В апреле, переехав в новый дворец, отделка которого уже близилась к концу, Петр занял один из флигелей, а жене назначил апартаменты на противоположном конце другого. Рядом же с собой поместил Елизавету Воронцову. С известной точки зрения Екатерина должна остаться довольной таким распоряжением: оно давало ей больше свободы, а в свободе она нуждалась до последней степени. Опять беременна, и на этот раз уже никак, даже по простой случайности, не могла назвать императора отцом своего ребенка. А между тем эта беременность служила наглядным объяснением пренебрежения, о котором говорит барон Бретейль, и как бы официальным одобрением того положения вещей, которое Екатерина едва выносила. Петр же делал его еще мучительнее ежеминутными возмутительными выходками, грубостями и мелочными, жестокими придирками. Однажды, ужиная с любовницей, он послал за графом Гордтом, сидевшим у императрицы. Швед, не осмеливаясь сказать Екатерине, куда его зовут, отклонил приглашение императора. Тогда Петр явился за ним лично, грубо объявил, что его ждет Воронцова, и заставил следовать за собой. В другой раз, узнав, что императрица любит фрукты, запретил подавать их на стол. Временами в нем просыпалась и ревность. Так, по обыкновению, распространенному в то время даже среди молодых и красивых женщин, Екатерина любила нюхать табак. Эта привычка появилась у нее рано, и она не бросала ее всю жизнь. Сергей Голицын сообщает, что ей пришлось по приказанию императора оставить ее временно, так как имела несчастье попросить как-то отца князя Голицына одолжить ей свою табакерку. Известна сцена, ставшая знаменитой, когда император публично оскорбил императрицу, бросив ей в лицо грубую брань. Это случилось 21 (9) июня 1762 года, на парадном обеде на четыреста персон, данном особам трех первых классов и иностранным послам по случаю ратификации мирного договора с Пруссией. Императрица занимала свое обычное место – в середине стола. Император, имея по правую руку барона Гольца, сидел на одном из концов. Прежде чем пить за здоровье Фридриха, Петр поднял бокал за императорскую фамилию. Не успела Екатерина поставить свой бокал на стол, как император послал к ней флигель-адъютанта Гудовича спросить, почему она не встала в знак уважения к его тосту. Она ответила, что, так как императорская фамилия состоит только из государя, ее самой и их сына, сочла этот знак уважения излишним. Петр сейчас же вторично отправил к ней Гудовича, приказав ему передать императрице: она дура, и ей следует знать, что оба принца Голштинских, дяди императора, тоже принадлежат к императорской фамилии. Очевидно, боясь, что Гудович не исполнит в точности данного ему поручения, Петр на весь стол закричал: «Ду-ура!» – обращаясь непосредственно к той, кому это слово предназначалось. Все слышали императора. На глазах у Екатерины блеснули слезы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 3.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации