Читать книгу "Екатерина Великая. Роман императрицы"
Автор книги: Казимир Валишевский
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Через несколько лет она вспоминала об этой эпохе в письме к Гримму:
«Есть причина, почему казалось, что я все так хорошо делала в то время: я была тогда одна, почти без помощников, и, боясь упустить что-нибудь по незнанию или забывчивости, проявила деятельность, на которую меня никто не считал способной; я вмешивалась в невероятные подробности до такой степени, что превратилась даже в интенданта армии, но, по признанию всех, никогда солдат не кормили лучше в стране, где нельзя было достать никакого провианта. Однажды граф Пушкин пришел сказать мне, что ему нужны четыреста повозок и восемьсот лошадей. Это было в полдень; я тотчас послала в Царское Село спросить крестьян, сколько лошадей и повозок они могут дать добровольно. Они ответили, что поставят их все, и в шесть часов вечера графу Пушкину доставили уже четыреста двуконных повозок, и они оставались при финляндской армии до октября месяца».
Правда, это был временный кризис, а обыкновенно Екатерина не входила в мелочи управления. В мирное время охотно перекладывала всю работу на подчиненных, а сама отдыхала или тратила свою энергию на каком-нибудь другом поприще. Любимое житейское правило императрицы – труд надо всегда соединять с наслаждением, или, как она образно выражалась, «дело с неделанием». Но если она и не занималась лично делами, то умела слепо и беспрекословно подчинять все своей верховной воле, так что со стороны казалось – руководит всем сама. Очень наблюдательный, но мало доброжелательный французский поверенный в делах Дюран набросал в одной из своих депеш такую картину ее царствования:
«Кто бы не подумал, прислушиваясь к шуму, который происходит теперь в Петербурге (в ноябре 1774 г.), что все министерство находится в напряженной непрерывной работе, что здесь заседают долгие и частые советы, что Екатерина II обсуждает на них лично текущие дела, взвешивает противоположные мнения и принимает их только после внимательного разбора? Но ничего подобного нет. Румянцев ведет переговоры о мире и управляет движениями войск так, как находит это удобным. При помощи нескольких подчиненных Панин изыскивает средства, чтобы уклониться от домогательств прусского короля, выиграть время и вообще тратить его как можно меньше на работу. Потемкин благодушествует на своем посту; довольствуется тем, что подписывает некоторые бумаги, и возбуждает страшные толки своею роскошью, высокомерием и смелыми решениями своих канцелярий… Флот всецело находится в руках графа Алексея Орлова. Великий князь, генерал-адмирал, проводит время в том, что участвует в спектаклях, и императрица, которая уже закончила его образование, поощряет его в этом направлении, говоря, что, если скучает в обыкновенном театре, зато очень забавляется, когда играют знакомые ей лица. Сама Екатерина Вторая, окруженная планами зданий, с отвращением относится к политике и интересуется только своими постройками, в которых может смело ничего не понимать, потому что все равно знает, что заставит искусство подчиниться во всем своему капризу. Ее приближенные говорят при этом: ни в чем не отказывает лично Потемкину, но ему стоит большого труда добиться у нее пустяка для третьих лиц. Таким образом, милость ее не безгранична. Страсть Екатерины к господству сильнее ее любви, и, отстранив от трона прилежание и труд, она тем не менее хочет сохранить за собой его власть».
Страсть к господству и ревнивая любовь к своей власти действительно составляли основную черту характера Екатерины, с тех пор как она стала во главе государства. Тем не менее неоспоримо, что она сумела исполнить свои обязанности императрицы не только хорошо, но даже прекрасно; этому способствовало, кроме тех ее достоинств, которые мы перечислили выше, еще одно обстоятельство.
IV
Это своеобразные и совершенно новые приемы политики. Впечатление, которое произвела Екатерина, появившись на европейском горизонте, напоминает о первых победах великого государственного деятеля Германии, не так давно сошедшего в могилу. Как и он, она вызвала среди политиков старой школы удивление, почти граничащее с негодованием. Один из них, одаренный исключительно светлым умом, граф Сен-При, в следующих выражениях передает это общее недоумение:
«Казалось непривычным встретить у лица коронованного такую живость в диалоге, такие смелые и пикантные обороты речи, блестящие примеры которых нам дал, но лишь недавно, Фридрих. До этого времени короли говорили всегда односложно, и собеседники почтительно склонялись перед ними в ожидании их слова… Барон Бретейль и сам герцог Шуазель были смущены красноречием новой русской императрицы. Они не могли постичь этот совершенно новый для них тип. Вначале никто не понимал, что значит это странное соединение энергии и хитрости, скрытой осторожности с напускной болтливостью, эти строгости при исполнении обязанностей и это очарование, не оставлявшее Екатерину посреди переживаемых ею тревог. Все это было неожиданно для всех и резко противоречило старой дипломатической рутине».
Откровенные беседы, которыми Екатерина удостоила барона Бретейля после своего восшествия на престол, произвели на него далеко не благоприятное впечатление. Великой княгиней Екатерина приводила его в восхищение, хотя и внушала ему некоторые опасения, – а как императрица показалась ему ниже своего положения. Он становился в тупик перед этой государыней, которая, говоря очень высокопарно о своем могуществе и о «красоте своего положения», в то же время признавалась ему наивно, что не может быть счастлива, потому что окружена людьми «без воспитания» и «которых ничем не удовлетворить»; она то восхваляла высоту своих талантов, то изливалась в жалобах на бесчестность и невежественность лучших из своих подданных; потом начинала тревожиться насчет «прочности своего политического сооружения», но тут же выражала радость, что ей удалось обмануть всех, выказав себя «набожной и скупой», тогда как барон знал ее истинный характер; она как будто напрашивалась на комплименты, но, добившись их, отвечала сухо: «Приблизительно то же самое говорили и Нерону» – и смотрела на сношения императрицы с иностранным полномочным министром как на какой-то обмен изысканными любезностями и остроумными записочками, которые и писала ему при всяком удобном случае в самых непринужденных выражениях на первом попавшемся клочке бумаги, и просила извинения в постскриптуме за «свои милые каракульки». Все это совершенно сбивало с толку французского дипломата – ему оставалось только пожимать плечами. В конце концов он пришел к заключению, что «царствование будет посредственное», и прибавлял сентенциозно: «Tel brille au second rang qui s’éclipse au premier».
Со своей стороны, и граф Сольмс посылал Фридриху гороскоп Екатерины, составленный в еще более мрачных красках. Новая дворцовая революция казалась ему в ближайшем будущем почти неизбежной. «Стоит только появиться человеку с пылкой головой… – писал он. – Люди, хорошо изучившие Россию за последние сорок лет, все сходятся на том, что никогда еще не было такого повального уныния и недовольства, которое старались бы при том так мало скрывать. Об императрице говорят настолько свободно, смело и неосторожно, что можно подумать, будто находишься в Англии, и если единогласность мнения служит ручательством его правоты, то, несомненно, царствование императрицы Екатерины II, как и царствование ее покойного супруга, пройдет мимолетным видением в истории мира».
Но через несколько лет это «мимолетное видение» стояло уже высоко над горизонтом Европы и сияло над ним даже не как метеор, а как яркая звезда. Екатерина сумела вызвать во всех концах света такой хор похвал, каких еще никогда не расточали ни перед одним государем, и этим заставила замолчать всех хуливших ее. Даже перед Людовиком XIV преклонялись более сдержанно.
Екатерина изобрела или, по крайней мере, впервые ввела в политику одно из самых могучих орудий в руках у людей, еще неизвестное прежде, – рекламу. Но сумела понять значение и другой силы, играющей в современной жизни такую громадную роль, – значение печати, и печати не только книжной, но главным образом периодической. Газеты существовали и до нее, но политического журнализма в настоящем смысле этого слова, так, как мы его понимаем теперь, не было вовсе. Это она положила ему начало и стала сейчас же пользоваться им с искусством, в котором до сих пор никто ее не превзошел. Бисмарк в этом отношении только ее подражатель. Екатерина еще до него имела своих «рептилий», живших на доходы с секретных фондов и писавших для нее и «официозные статьи», и «правительственные сообщения», и «инсинуирующую полемику» с более или менее прозрачными намеками, и целый ряд «объявлений» и игривых «заметок». Впрочем, она и сама занималась воинствующим журнализмом, потому что ее письма к любым корреспондентам, как Вольтер и Гримм во Франции и Циммерман и отчасти госпожа Бельке в Германии, нельзя назвать иначе как чисто публицистическими статьями. Еще прежде чем быть напечатанными, ее письма к Вольтеру становились достоянием всех следивших за малейшим поступком и словом фернейского патриарха, а следил за ними буквально весь образованный мир. Гримм, хотя и не показывал обыкновенно ее писем, но рассказывал их содержание всюду, где бывал, а бывал он во всех домах Парижа. То же можно сказать и про остальную переписку Екатерины: она была ее газетой, а отдельные письма – статьями. Кроме того, Гримм издавал свой журнал, который рассылал во все четыре конца или, вернее, центра Европы и который служил точным эхом мыслей русской императрицы. Вольтер, имевший миллионы читателей своих сенсационных брошюр, тоже нередко писал их под диктовку или по внушению из страны, «откуда исходил теперь свет», по его собственному выражению. Иногда он писал их прямо по специальному заказу и за соответствующее вознаграждение. Мы еще вернемся к этим подробностям. Но надо прочесть переписку Екатерины, всю целиком, за роковые для нее 1773–1774 годы, чтобы понять, как тонко она умела пользоваться печатным словом, и при этом в такое время, когда могущество его еще не осознавалось почти никем. В письмах к командующему русской армией генералу Бибикову, сражавшемуся под Оренбургом с Пугачевым, она не скрывала тайной тревоги, страха и колебаний и писала лихорадочными, отрывочными фразами, в которых словно слышалось рыдание. И сейчас же, тем же пером строчила послание госпоже Бельке в веселых, бодрых и шутливых выражениях: «Все это кончится скоро… Я счастлива, что могу сказать вам, что этот оренбургский бунт теперь замирает».
Мы уже указывали, с каким старанием Екатерина разглашала свои победы, по возможности преувеличивая их, и скрывала поражения. В июне 1789 года, когда русские были разбиты при Паросальми, она даже воспретила раздавать адресатам частные письма, пришедшие из-за границы, чтобы весть о несчастном бое не распространилась в обществе.
Это возводилось Екатериной в строгую систему; выработала она ее благодаря своему внутреннему чутью, удивительному для женщины, родившейся при маленьком немецком дворе и занимавшей престол самой деспотической страны в Европе, – или даже не чутью, а совершенно отчетливому представлению о том, какую громадную силу представляет общественное мнение. Мы не колеблясь можем сказать, что только потому, что Екатерина открыла эту силу и сумела использовать ее, она и сыграла свою великую роль в истории. Престиж Екатерины в Европе почти всецело основан на восхищении, которое она внушала Вольтеру; а этого восхищения она сумела добиться и поддерживала его с необыкновенным искусством; при необходимости даже платила Вольтеру за него. Но этот престиж ей не только помогал во внешней политике; он и внутри государства окружил ее имя таким блеском и обаянием, что дал ей возможность потребовать от своих подданных той гигантской работы, которая и создала истинное величие и славу ее царствования. В этом отношении Екатерина тоже новатор и предшественница деятелей современной истории, умевших словом или идеей воспламенять массы.
При случае она не пренебрегала, впрочем, как в политике, так и в дипломатических сношениях и старинными приемами, завещанными ей прошлым. Так, несмотря на всю непринужденность своего обращения, приводившую в такое смущение барона Бретейля, и на свою аффектированную откровенность и желание вести все дела начистоту, имела свою тайную канцелярию, где перлюстрировались письма. В 1789 году, вскрыв депешу графа Монморена, бывшего в то время французским министром иностранных дел, она таким образом узнала о намерении версальского двора поддерживать Густава III против нее. Граф Сегюр, осуждавший в данном случае политику своего правительства и высказавшийся по этому поводу австрийскому послу, решил, что его выдал императрице граф Кобенцель.
Но в общем старинные политические заветы она ставила невысоко и любила во всем действовать по-своему. В области внутреннего управления Россией одна из первых ее мер – учреждение значительного числа специальных комиссий, которые заменяли бы ее при решении каждого отдельного вопроса. Это новшество; свидетель, которого никак нельзя заподозрить в пристрастности, вообще ожидавший мало хорошего от нового царствования, посланник Фридриха граф Сольмс так говорит об этом: «Губернаторы провинций и городов, духовенство, судьи, офицеры, пользовавшиеся распущенностью предыдущих царствований, сделались как бы независимыми каждый в своей епархии или уезде, вверенных их надзору. Они обращались с народом как тираны… Новые порядки, принуждавшие их к трудолюбивой, бескорыстной жизни, вызвали у них недовольство…»
Другое нововведение Екатерины – широкое право петиций, дарованное всем подданным, от которых она хотела таким образом узнавать их нужды. Однако надо заметить, что в то же время она приняла меры, чтобы ни одна из этих челобитных не доходила до нее лично. Не дозволяла подстерегать ее при проходе и вручать ей прошения: этот старинный обычай, получивший за давностью почти силу закона, теперь воспрещен под страхом строжайших наказаний – кнута и Сибири. Екатерина хотела оградить себя этим от ропота недовольных. «Ведь не я буду им отказывать», – говорила она несколько цинично.
Французский поверенный в делах Дюран приводит по этому поводу характерный анекдот. В 1774 году на столе у императрицы найдено анонимное письмо, неизвестно кем принесенное. В обществе ходили слухи, что это письмо содержит тяжкие обвинения против генерал-прокурора князя Вяземского. Екатерина немедленно опубликовала для всеобщего сведения, что приглашает «честного человека», автора письма, открыться ей, для того чтобы, удовлетворив его просьбу, она в свою очередь могла вознаградить его за услугу, которую он оказал ей. Но «честный человек» что-то медлил открыть свое инкогнито, и хорошо сделал, потому что через некоторое время стало известно, что письмо его сожжено рукой палача.
Этот коварный поступок Екатерины совершенно в духе старинных традиций прежнего режима, которому она между тем искренне стремилась придать новую форму. Как и Петр I, хотела приблизить его к европейскому типу, хотя и на свой лад. Тем же тленным и злобным духом старых московских приказов веет и от официальной инструкции, составленной в 1764 году, под диктовку императрицы, для генерал-прокурора, о котором только что шла речь. Она полна позорящих обвинений, грубой брани и оскорблений по адресу Глебова, предшественника Вяземского, и написана в стиле допетровских времен, который невольно поражает под пером Екатерины. Правда, в ней встречаются и новые мысли, и некоторые даже очень оригинальные.
«Я весьма люблю правду, – пишет императрица, – и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело на деле. Я слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно».
Дань прошлому и нравам, привившимся в России после татарского ига, Екатерина отдавала еще и тем, что вручала своим подчиненным почти неограниченную власть. Генерал-губернаторы провинций жили у нее как турецкие паши; Кейзерлинг, посланник в Варшаве, держал двор, затмевавший двор Понятовского, а Потемкин создал себе чуть ли не независимое царство из южных губерний. Но в то же время Екатерина по возможности стремилась исправить недостатки этой системы, зорко следя за своими державными сановниками. Она говорила: «Я даю большую власть тем, кто мне служит; но если они иногда употребляют ее во зло, то тем хуже для них: я стараюсь все о них знать».
Сумела даже опередить свой век, внушая администраторам, что «совестный суд есть пульс, показывающий нравы той губернии», где они служат. Затем, она с большим уважением относилась к местным обычаям. Когда во время ее путешествия в Крым граф Сегюр и принц де Линь развлекались тем, что приподнимали покрывала, закрывающие обыкновенно лица татарских девушек, которых они, между прочим, нашли чрезвычайно уродливыми, то Екатерине очень не понравилась эта забава. Это «дурной пример», который они не должны подавать другим.
Но зато там, где вопрос шел о личной власти Екатерины, все ее либеральные новшества и попытки ввести конституционное правление, в сущности, одна комедия. Она писала принцу де Линю: «Мой совет, мнение которого я разделяю, если он разделяет мое…» Этот совет тоже новое создание Екатерины, устроенное в подражание кабинету министров в других монархических странах, но с меньшими правами. В 1762 году Панин представил ей проект императорского совета, назначение которого, по мнению Вильбуа, состояло в том, чтобы постепенно ограничивать самодержавную власть государыни. Екатерина долгое время раздумывала над этим проектом, затем приняла его, назначила членов совета, приказав называть их не министрами, как хотел Панин, а как-нибудь по-русски, но потом положила дело под сукно, сдала все его производство в архив и никогда уже не поднимала о нем вопроса. Напротив, мало-помалу достигла того, что ограничила власть существовавших уже прежде высших правительственных учреждений – Сената и Святейшего Синода. А каждому солдату гвардии, соглашавшемуся выйти в отставку и поселиться за Москвой, выдавала по пятьдесят рублей. Те же, кто уходил к Казани, получали от нее по девяносто рублей. Этой мерой она хотела ослабить силу, грозную для ее престола. Впрочем, в первый год царствования одиннадцать раз присутствовала на заседаниях Сената и даже предписала сенаторам, чтобы в ее отсутствие «посторонних речей отнюдь не говорили».
Но, возвысив и укрепив таким образом собственную власть, Екатерина с редкой добросовестностью старалась нести и свои обязанности императрицы. Князь Сергей Голицын рассказывает в своих «Воспоминаниях» следующий случай. «В царствование Екатерины II, – пишет он, – Сенат положил решение, которое императрица подписала. Этот подписанный приказ перешел от генерал-прокурора к обер-прокурору, от того – к обер-секретарю и, таким образом, перешел в экспедицию. В этот день в экспедиции был дежурным какой-то приказный подьячий; когда он остался один, то послал сторожа за вином и напился пьян. При чтении бумаг попало ему в руки подписанное императрицей решение. Когда он прочел: „Быть посему”, то сказал: „Врешь, не быть посему”. Он взял перо и исписал всю страницу этими словами: „Врешь, не быть посему” – и лег спать. На другое утро… в экспедиции нашли эту бумагу и обмерли со страху. Поехали к генерал-прокурору; он с этой бумагой поехал к императрице и бросился ей в ноги… „Ну, что ж! – сказала государыня. – Я напишу другой указ, но я вижу в этом перст Божий: должно быть, мы решили неправильно”. Дело пересмотрели, и на самом деле оно было неправильно решено».
Мы уже говорили, как боялась Екатерина действовать по первому впечатлению. Сознавала, что опасно отдаваться вспыльчивости, и непрерывным усилием своей энергичной воли достигла того, что выработала в себе совершенно противоположные качества. Несмотря на природную пылкость ума и безудержность воображения, вправе была сказать в 1782 году: «Я никогда не могла видеть энтузиазм, чтоб не полить его холодной водою». Впрочем, в данном случае она применила это правило довольно неудачно: дело шло о подписке, открытой в Париже для восстановления части флота Грасса, погибшего от бури. Великий князь Павел, бывший в то время гостем Франции, выразил желание принять в этой подписке участие. «Несмотря на общий энтузиазм, – писала Екатерина по этому поводу, – не было ни души, которая не сожалела бы и не стонала бы даже при виде суммы, подписанной им».
В 1785 году граф Сегюр спросил как-то Екатерину, каким образом, заняв престол среди бурной борьбы и волнений, она сумела царствовать так мирно. «Это средство очень простое, – ответила она. – Я выработала себе известные принципы, план правления и поведения, от которых никогда не уклоняюсь; воля моя, раз высказанная, остается неизменной. Здесь все постоянно; каждый день походит на те, что предшествовали ему. И так как все знают, на что могут рассчитывать, то никто не беспокоится. Когда я даю кому-нибудь место, то он может быть уверен, что сохранит его за собой, если он только не совершит преступления».
«Но если бы вы убедились, что ошиблись в выборе какого-либо министра?» – спросил ее опять граф Сегюр. «Я оставила бы его на его месте… и только работала бы с одним из его помощников; что же касается его лично, то он сохранил бы свой пост и положение».
При этом Екатерина рассказала Сегюру такой случай: получив известие о Чесменской победе, сочла нужным предупредить о ней военного министра, все обязанности которого сведены ею с некоторых пор к «канцелярским безделкам»; но ей все-таки не хотелось, чтобы он узнал о бое после того, как слух о нем проникнет в общество, и потому вызвала его к себе в четыре часа утра. Думая, что его зовут для выговора за беспорядки, только что обнаружившиеся в его ведомстве, министр, как только вошел к Екатерине, сейчас же стал оправдываться: «Клянусь вам, ваше величество, я здесь ни при чем!..» – «Еще бы! – ответила Екатерина. – Я это знаю прекрасно».
Около того же времени по поводу печальных событий, быстро чередовавшихся во Франции, с удовольствием подчеркивала все превосходство собственного поведения и принципов. Писала Гримму о происшедшем с ожерельем королевы:
«Благодарение Богу, мне никогда не приходилось иметь дела с мистифицированным кардиналом… Но что, если его просто надули? Разве у вас считается преступлением быть обманутым? Извините меня, я подозреваю, что это барон Бретейль посоветовал его арестовать – я хорошо знаю этого человека; но при таких обстоятельствах лучше советовать государям никогда не торопиться: „Das kommt immer frtih genug und man könnte die Zeit nehmen, wenn alle Leute geschrien hätten, dass es so sein musste und sollte”[53]53
«Все всегда случается рано или поздно, и всегда можно располагать <временем> подумать, даже когда все кричат, что так необходимо и должно <поступать>» (нем.).
[Закрыть]. Я часто разыгрывала в таких случаях простушку, точно ничего сама не понимаю, и потом следовала совету, который казался лучшим и давал мне возможность проявить больше справедливости, и под этой эгидой смело шла через шипы и тернии моего пути».
В августе 1789 года Екатерина сказала как-то Храповицкому, что еще с первых лет царствования замечала во Франции сильное брожение, которое считала, впрочем, не очень опасным. Но, прибавила она, «ныне не умели пользоваться расположением умов: Фаэта (Лафайета), как честолюбца, я взяла бы к себе и сделала бы своим защитником! Заметь, что (я) делала здесь с восшествия?»
Один из триумфов, достигнутых Екатериной благодаря умению управлять людьми (триумф, которым она особенно гордилась), – ее победа, конечно нравственная, над Москвой. Ей пришлось долго и упорно для этого поработать. Старая русская столица враждебно относилась к духу нового царствования. Старания Екатерины уничтожить ее сходство «с Испаганью» раздражали москвичей. Но в 1785 году Екатерина могла написать: «Как эта спесивица (Москва. – К. В.) ни надувалась, но в конце концов должна была принять меня так, как она еще никогда никого не принимала, если верить самым древним ее кумушкам и мужеского и женского пола».
V
Но по временам это высшее искусство изменяло Екатерине. Происходило это отчасти оттого, что она, как женщина, не могда бороться с немощами и слабостью, свойственными ее полу. «О! – воскликнула она раз. – Если бы вместо этих юбок я имела право носить штаны… я была бы в силах за все ответить. Ведь управляют и глазами и рукой, а у женщины есть только уши». Но юбки мешали ей не только в этом. Мы говорили уже о недостатке Екатерины, тяжело отозвавшемся на всей истории ее царствования: эта великая руководительница не умела выбирать людей. Тут ей как будто изменяли и ее суждение, всегда такое верное и проницательное, и необыкновенно ясный ум. Недостатки и достоинства, которые она так отчетливо видела в самой себе, в других ей незаметны. Это какое-то затмение, создавшееся, по всей вероятности, под влиянием темперамента. Страсть, всю жизнь державшая ее в своей власти, мешала беспристрастно судить о человеке. Прежде всего она видела мужчину, который ей нравился или не нравился, а потом уже полководца или государственного деятеля, и обращала внимание главным образом на романтическую сторону его характера, более или менее привлекательную внешность. Если ошиблась в Потемкине, приняв его за тонкого политика, это еще простительно: может быть, он просто безумец, но зато гениальный. Он принадлежал к той породе людей, про которых можно сказать, что они – силы природы. И в России этой силе действительно было где разгуляться по бесконечному раздолью «невозделанной страны», для которой Екатерина и себя считала призванной. Но после Потемкина явился Зубов. Это полное ничтожество, а Екатерина и его считала гением.
Ей приходилось делать и противоположные ошибки. Румянцев представил ей одного из своих помощников, генерала Вейсмана, как достойного себе заместителя. Екатерина три раза беседовала с ним, стараясь подойти к нему и с той и с другой стороны. «В третье мое свидание с ним я убедилась, что он прямой простофиля», – решила она. Несчастный Вейсман вскоре после того погиб в битве при Кючук-Кайнарджи. А между тем, по мнению людей сведущих, это выдающийся воин и храбрец среди храбрых. Один историк назвал его «Ахиллом русской армии».
Эти единичные ошибки, впрочем, еще не так опасны. Но они становились все чаще и наконец, при властном нраве Екатерины, избалованной неизменным счастьем, возведены ею в правильную систему: все люди казались ей равноценными, и единственное их преимущество над другими она видела в умении быстро и беспрекословно повиноваться. В этом отношении она выработала правила, которые не могут не смутить даже самых горячих поклонников ее царствования.
«Скажите мне, – писала она Гримму, – был ли когда-нибудь государь, который в выборе министров или других должностных лиц повиновался бы более общественному мнению, нежели Людовик XVI? И мы видели, что из этого вышло. По-моему, ни в одной стране нет недостатка в людях. Дело не в том, чтобы уметь найти, а в том, чтобы уметь употребить то, что имеешь под рукою. Про нас всегда говорили, что у нас недостаток в людях; несмотря на это, все у нас делается как следует. Петр I употреблял таких, которые не знали ни читать, ни писать; и что же, разве они действовали неудачно? Ergo, дело не в недостатке в людях; людей много, но надо уметь их подгонять: все будет хорошо, если найдется человек, умеющий подгонять. Разве не то же делает твой кучер, souffre-douleur, когда ты сидишь в своей карете?.. Смелый человек всюду проложит себе дорогу; и потому, что тот или этот ограниченны, еще не значит, что и хозяин их глуп».
В другом письме она говорит: «Без сомнения, никогда не бывает недостатка в выдающихся людях, потому что люди создают дела и дела создают людей; я никогда не искала и всегда находила под рукою людей, которые мне служили, а служили мне почти всегда хорошо».
Но зато у нее и вырвалось раз такое горькое замечание в одном из писем к принцу де Линю: «Ах, принц! кому знать, как не мне, что бывают чиновники, которые не понимают, что в приморском городе есть порт!»
Или другое: «Нам не принципов недостает; но в самом исполнении, в применении их встречаются неправильность и бесчестность».
И в 1774 году, когда умер Бибиков, ей чуть не пришлось отправиться самой в Москву, чтобы руководить военными действиями против Пугачева. Она не знала, кем его заменить. Созвала совет: Григорий Орлов объявил, что он не выспался и голова у него пустая; Разумовский и Голицын молчали; Потемкин соглашался заранее с тем, что решит императрица; у одного Панина хватило мужества высказать свое мнение, и это мнение состояло в том, что Екатерина должна призвать его брата, генерала Панина, от услуг которого уже давно отказалась, полагая, что всякий другой исполнит его дело так же хорошо, как он. Но так как положение теперь сложилось очень опасное, Екатерине пришлось подчиниться, подавив самолюбие, и Панин спас ей престол и государство. А в 1788 году, после первой стычки со шведами, Екатерина предала военному суду четырех командиров фрегатов; на следующий день она писала Потемкину: «Все они заслужили виселицу… но на галерах выбрать не из кого, разве с неба кто ко времени упадет».
Это происходило оттого, что при множестве затеянных ею предприятий ей приходилось держать на службе массу должностных лиц, и она все увеличивала их число, руководствуясь правилом «дела создают людей». По свидетельству итальянца Парело, в провинции, не говоря о столицах и наиболее населенных городах, на каждые десять жителей приходилось по одному чиновнику. И, находя, что всем людям одна цена, Екатерина из-за пустяка – из-за оскорбившего ее слова, из-за выражения лица, почему-либо не понравившегося ей, или даже просто так, без причины, из любви к перемене или желания иметь дело с новым человеком, как наивно признавалась в том Гримму, – отстраняла или даже выбрасывала вон, как ненужную вещь, многих из своих лучших слуг. В 1788 году величайший до времен Суворова в России полководец Румянцев еще жив и мог взять на себя командование армией, а Алексей Орлов, чесменский герой, не скрывал от императрицы, что горит желанием опять показать свою удаль. Теперь он уже не новичок, как в 1770 году, и имел имя, окруженное благодаря покровительству Екатерины таким ореолом, что оно само по себе стоило целого флота и армии. Но Екатерина уже давно пожертвовала для Потемкина и Румянцевым и Орловым, и теперь ей приходилось искать себе военачальников и адмиралов в Англии, Голландии и Германии. В конце концов она нашла Нассау-Зигена, очаровавшего ее вначале своей напускной храбростью и театральными костюмами, расплатилась за него гибелью эскадры и позором первого поражения в истории молодого русского флота.