282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Казимир Валишевский » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 26 мая 2015, 23:53


Текущая страница: 13 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Что касается правды и откровенности, то, как бы ни любила их Екатерина, она, наверное, явила бы единственный в истории пример, если бы не изменяла им, говоря о себе.

Неискренна по отношению к себе она даже в разговоре с принцем де Линем, уверяя его, что, если бы случайно была подпоручиком, никогда не дослужилась бы до чина капитана, потому что погибла бы при первой стычке. «Позвольте мне этому не поверить», – возразил принц и был прав. Можно подумать, что, говоря с ним, Екатерина временно подзабыла собственную историю и не понимала преобладающей черты своего характера. Ведь если временами она и умела быть бесстрашной, зато всегда и прежде всего честолюбива. В ней встречались все отличительные черты той выдающейся породы людей, самым блестящим из которых в современной истории был Наполеон. У нее прежде всего их высокомерный ум, плохо выносивший противоречия – как ни старалась она убедить других в противоположном – и не допускавший никакого вмешательства в свои распоряжения и поступки. Однажды она сильно рассердилась на одного из своих любимых министров, князя Вяземского, когда он осмелился, не посоветовавшись с ней, отдать приказ, чтобы в придворном театре дали спектакль. «Я не хочу быть ни под чьей опекой!» – объявила она ему. У нее их смелость, иногда почти безумная, но всегда обдуманная, не останавливавшаяся ни перед какими соображениями и в то же время рассчитывавшая даже на простую случайность и с холодной решимостью шедшая на риск. И наконец, у нее их самоуверенность, без которой ни в чем не возможен успех, и та особая способность не сомневаться в собственной удаче, без которой люди не могут быть счастливы в своих начинаниях. Но на всем этом лежал отпечаток еще чего-то женственного, придававший характеру Екатерины излишнюю стремительность и мечтательность. Когда в 1770 году, во время войны с турками, главнокомандующий русской армией доложил ей о подавляющем превосходстве неприятельских сил, Екатерина заставила его замолчать; напомнив ему о римлянах, никогда не считавших врагов, она высказала твердое убеждение, что турки будут разбиты. И когда это убеждение через некоторое время действительно оправдалось и на ее требование Румянцев послушно ответил рядом блестящих побед, в ней еще больше укрепилось чувство самоуверенности, и прежде ей свойственное, и мало-помалу оно вошло в ее плоть и кровь. К концу царствования это чувство развилось в ней настолько сильно, что она не допускала даже возможности какого-нибудь поражения, несчастья или другой измены судьбы по отношению к себе.

«Если бы я была Людовиком XVIII, – писала она в 1796 году, – я или вовсе не выехала бы из Франции, или уже давно опять вернулась бы туда наперекор стихиям, и мое пребывание там или въезд зависели бы только от меня, а не от какой-нибудь другой человеческой воли».

Ей казалось также, что, если бы она была Георгом III, у нее не посмели бы отнять Америку.

Ее поддерживала, – впрочем, как и всех людей ее закала, – фаталистическая вера, необъяснимая и бессмысленная, но тем не менее безграничная, во что-то таинственное и всемогущее, что управляет судьбами таких избранников Неба, как она. Беседуя с Дидро, она совершенно серьезно дает ему честное слово, что будет царствовать тридцать шесть лет. В 1789 году она говорит: «Мне теперь шестьдесят лет, но я уверена, что проживу еще двадцать с лишним». И так как вера ее глубокая, то она соединяется в ней со спокойным, непоколебимым оптимизмом, до такой степени уверенным в себе и таким упорным, что по временам он становится как бы глухим и слепым. Это он создал отчасти ее «непоколебимость». В течение второй турецкой войны, мало походившей на первую, долгое время казалось, что звезда Екатерины закатывается: неудачи следовали одна за другой. Но Екатерина не хотела этому верить. Она делала вид, что ни сама она, ни кто другой на свете не знает о поражении русской армии и ее полководца, которого звали теперь, к несчастью, уже не Румянцевым, а Потемкиным. Зато при малейшей неудаче турок, как, например, в октябре 1787 года под Кинбурном, она тотчас же служила молебны, устраивала в знак победы пушечную пальбу и трубила по всей Европе о славном подвиге русских войск. Можно подумать, что Кинбурн – вторая Чесменская битва, что оттоманский флот уничтожен и имя Потемкина покрыто бессмертной славой. Она, впрочем, так и писала ему об этом бое, и делала это, по-видимому, совершенно убежденно.

Без сомнения, такой оптимизм входил в ее политические виды, в ее манеру управлять и ее дипломатические хитрости, с которыми мы познакомимся еще ближе впоследствии. Она стремилась, таким образом, импонировать всей Европе: и Австрии, которой хотела руководить, и Франции, от которой ей нужна помощь, и даже Турции, которую старалась деморализовать. Например, поручала графу Сегюру передавать версальскому двору такие сообщения о русских победах, что графу де Монморену стоило потом большого труда убедить своего посланника в ложности сведений, которые в них приведены. Этим же способом она боролась и с унынием Потемкина, легко падавшего духом. Но в то же время ее оптимизм, бесспорно, неотъемлемая черта ее характера и импонировал не только другим, но и ей самой.

Временами, когда следишь за этим непрерывным самовосхвалением, наполнявшим ее переписку и разговоры особенно часто в минуты кризисов, можно подумать, что она страдала манией величия. Шведы стоят уже под самым Петербургом, а она продолжает воспевать свои победы над ними. В июле 1788 года один из неприятельских выстрелов раздался так близко, что улицы столицы наполнились дымом. Но на другой день Екатерина весело шутит по этому поводу, поздравляя себя с тем, что тоже понюхала пороху; потом идет в церковь, где служит молебен по случаю более или менее достоверной победы над турками, с известием о которой Потемкин кстати присылает ей гонца, и, вернувшись из храма, говорит, что видела вокруг церкви такое множество народу, что «этой толпы достаточно, чтобы забить шведов камнями, собранными с мостовых Санкт-Петербурга». Она собирается подписать указ с приказанием вице-адмиралу фон Дезену соединиться с адмиралом Грейгом, разбив предварительно шведов под Карлскроной. А адмирал Грейг должен спешить Дезену навстречу, разбив в свою очередь еще раз неприятельский флот. Но на это Мамонов, официальный фаворит того времени, возразил ей, что нельзя быть так твердо уверенной в непременной победе обоих адмиралов. До сих пор они еще ни разу не одерживали над шведами верха ни в одной решительной битве. Екатерина приходит в большой гнев.

«Я не люблю мелкостей, но большие предприятия; по таким предписаниям никогда сражаться не будут», – говорит она. Но все-таки уступает Мамонову и соглашается не посылать фон Дезену «приказа победить», хотя и плачет при этом с досады. Ей кажется, что адмирал не сумеет теперь сделать ничего нужного. А три недели спустя, несмотря на то, что в положении сражающихся сторон не происходит никаких перемен, делает вид, что весь шведский флот, до последнего корабля, уже погиб в водах Балтийского моря. Ее уже не тревожит его близкое соседство. Она говорит, что хорошо бы послать русский флот в Архипелаг. Что касается шведов, то о них не стоит больше беспокоиться – сами себя уничтожат. Финляндская армия взбунтуется против них если не теперь, то в ближайшем будущем. Этого достаточно, чтобы показать Густаву его место. И Екатерина старается отомстить шведскому королю только тем, что осмеивает его военные подвиги в комической опере «Горе-богатырь Косометович», которую начинает писать, «не зная, впрочем, как ее кончить». Но финляндская армия не возмущается, отказываясь таким образом оправдать доверие государыни; после ряда чередующихся побед и поражений наступает наконец полный разгром русского флота при Свенксзунде (28 июня 1790 г.); но в своем письме к Потемкину Екатерина едва упоминает о нем в двух строчках.

И так она поступала всегда. В 1796 году, за несколько месяцев до смерти, она затевает, например, этот несчастный брак своей внучки с шведским королем; вообще любопытная история, странные перипетии которой мы расскажем более подробно в другом месте. Все доказывают ей трудности, препятствия, почти невозможность успеха; но, ни на что не обращая внимания, не потрудившись даже устроить дело как следует, Екатерина приглашает короля и в назначенный день, собрав весь двор и надев парадное платье, поджидает его королевское величество у себя во дворце для обручения. Но на этот раз счастью словно надоело служить ей: его королевское величество не приехал! От этого Екатерина и умерла, вероятно, несколько месяцев спустя. Весь 1796 год, конца которого ей не суждено увидеть, впрочем, для нее несчастный. Но оптимизм и тут не покидал ее. В июле пожар уничтожил часть флота. Все канонерские лодки, выстроенные и вооруженные с большим трудом, сгорели в гавани Васильевского острова.

«Ну что же? – писала Екатерина на следующий день. – Все, что нам действительно нужно, будет вновь выстроено за это лето… а порт только очистится от хлама».

Екатерина любила славу, считая, что она по праву ей принадлежит. Но любила в то же время и выставлять ее напоказ.

«Если эта война продолжится, – писала она в августе 1771 года, – то мой царскосельский сад станет вскоре походить на кегельную игру, потому что при каждой блестящей победе я воздвигаю в нем памятник… За садом, в лесу, я хочу выстроить храм в память настоящей войны, где все выдающиеся битвы (а их немало: мы насчитываем уже 64 номера) будут изображены на медальонах в виде очень простых и коротких надписей на русском языке, с обозначением времени сражений и лиц, принимавших в них участие».

Отметим мимоходом, что в списке побед, составленном ею собственноручно, Чесменская битва считалась за две. Жажда честолюбия Екатерины так сильна, что у нее, очевидно, двоится в глазах, когда ей это нужно.

Честолюбие делало ее также очень чувствительной к лести и, скажем прямо, очень тщеславной. Но она, разумеется, отрицала это и при всяком удобном случае любила выказывать противоположные чувства. Французский архитектор Клериссо, бывший в свое время знаменитым, большой художник и честный, но, по-видимому, неуживчивый человек, обошелся очень неприветливо с императором Иосифом II, посетившим его в Париже. «Знаете ли вы, что такое художник? – спрашивает он императора среди прочих любезностей, отвергая заказы, которые делал ему Иосиф и они ему не понравились. – С одной стороны, у него есть карандаш, с другой – ему предлагают 20 тысяч ливров годового дохода, если он откажется от этого карандаша. Но он бросает вам ваши 20 тысяч ливров в лицо и остается при карандаше, потому что карандаш дает ему больше счастья, чем все сокровища мира». Екатерина, которой Гримм рассказал об этой выходке Клериссо, пришла от нее в восторг. «Я люблю, – призналась она, – когда говорят так, как Клериссо с императором… Это, по крайней мере, научает этих господ, что не все говорят только на один лад и не все любят льстить». В другой раз запретила Гримму называть ее Екатериной Великой, «потому что, primo, я вообще не люблю прозвищ; secundo, меня зовут Екатериной II, и tertio[32]32
  Первое… второе… третье (лат.).


[Закрыть]
, я не хочу, чтобы меня, как Людовика XV, находили неудачно названной; в-четвертых, ростом я ни велика ни мала».

Но Гримм знал, с кем имеет дело, и постарался впоследствии только изменить форму своего комплимента. В 1780 году английский посланник Гаррис, готовясь к важному свиданию с императрицей, решил посоветоваться прежде с фаворитом Потемкиным. Ему надо убедить Екатерину вступиться за Англию в ее столкновении с Францией. «Могу вам дать только один совет, – ответил фаворит. – Польстите ей. Это единственное средство добиться от нее чего бы то ни было, но этим от нее можно добиться всего… Не старайтесь убедить ее разумными доводами: она не станет вас слушать. Обратитесь непосредственно к ее чувству и страстям. Не предлагайте ей ни сокровищ Англии, ни ее флота: ей этого не нужно. Ей нужны только похвалы и комплименты. Дайте ей то, чего она требует, а она вам предоставит взамен все военные силы своего государства».

Это мнение разделял и Иосиф II, когда советовал матери победить свое отвращение к Екатерине и пожаловать ей орден Золотого руна, о котором та мечтала. «Мне кажется, я хорошо знаю ее величество, и тщеславие – ее единственный недостаток», – писал он. Так же думал и граф Сегюр: «Провести государыню довольно трудно; у нее много такта, хитрости и проницательности; но если польстить ее любви к славе, то можно совершенно сбить с толку всю ее политику». Но, без сомнения, ее очень легко опять вернуть на истинный путь при помощи того же средства. И граф Сегюр всегда широко пользовался им. Во время знаменитого путешествия Екатерины в Крым он, австриец Кобенцель, англичанин Фиц Герберт и очаровательный космополит принц де Линь наперебой льстили ей с утра до вечера. Все способы у них для этого хороши, и все служит им для того предлогом. Раз императрица играла в игру «les bouts-rimés», где подбирают стихи на заданную рифму. Фиц Герберт, удивительно малоодаренный для поэтического творчества, сложил все-таки по настоянию императрицы следующий стих:

 
Je chante les auteurs qui font des bouts-rimés…
 

Граф Сегюр сейчас же закончил четверостишие:

 
Un peu plus fols, sans doute, ils seraient enfermés;
Mais il faut respecter et cherir leur folie,
Quand ils chantent l’esprit, la gr âce et le g énie[33]33
  Я воспеваю тех, кто выдумал игру «bouts-rimés»/ Без сомнения, они были немного безумны; / Но надо ценить и любить их безумие, / Когда оно воспевает дух, красоту и гений (фр.).


[Закрыть]
.
 

И шесть месяцев спустя, беседуя с Гриммом о смерти Вольтера, Екатерина писала ему: «С тех пор как он умер, первый поэт Франции, бесспорно, граф Сегюр. Я не знаю никого, кто был бы в настоящую минуту ему равен».

Это награда за четверостишие. Екатерина, впрочем, искренне верила тому, что говорила. Верила также всякой похвале, обращенной к ней. В этом отношении в ней никакого недоверия и ложного стыда. Если и запрещала Гримму называть ее Великой (в глубине души, разумеется, находила, что имеет на это такое же право, как и Людовик XIV), то только ради удовольствия послать эпиграмму по адресу Людовика XV; она не только не имела ничего против того, чтобы ее возвеличивали, но допускала, чтобы ее обожествляли. В 1772 году Фальконе прислал ей перевод латинского четверостишия, кстати очень неуклюжий, где ее сравнивали поочередно с Юноной, Палладой и Венерой, и единственное, что ей не понравилось в этих стихах, – это неумение переводчика. Как ни преувеличен комплимент, она принимала его благосклонно, требовала только, чтобы был облечен в изящную форму. Когда французский посланник маркиз Жюнье хлопотал в 1777 году у Верженна, чтобы в «Gazette de France» поместили хвалебную статью о новых законодательных работах императрицы, то особенно настаивал, чтобы она была написана умно. «Ибо, – говорил он, – мы очень щепетильны…»

Но являлась ли в то же время Екатерина, как естественно ожидать, болезненно самолюбивой и обидчивой?

«Малейшая колкость оскорбляла ее тщеславие, – отвечает на это граф Сегюр в своих «Записках…». – Она умна и потому делала вид, что смеется над сказанным ей, но видно было, что смех у нее звучит неискренне». Но, с другой стороны, сохранилось свидетельство совершенно противоположное словам Сегюра: в 1787 году знаменитый Лафатер выбрал великую императрицу предметом своих наблюдений. Исследовав ее лицо, нашел ее очень заурядной, стоящей несравненно ниже королевы Христины. Екатерина отнеслась к этому вполне равнодушно. «Клянусь вам, что я нисколько ей не завидую», – писала она по этому поводу Гримму. И при этом не прибавляла ни одного горького слова по адресу нелюбезного физиономиста, не выказывала ни малейшего желания развенчать его искусство.

Как примирить эти два крайних мнения? А вот как: эта необыкновенная женщина, по-видимому, всегда стремилась разделять в себе два особых существа – императрицу и женщину. Как она достигала этого, мы не знаем, но несомненно, что доводила это раздвоение до странных отличий и удивительных тонкостей. Так, можно сказать, что с чисто женской точки зрения в ней не было кокетства и вообще никаких претензий. Она говорила просто и непринужденно о своей внешности и даже о своем уме. В разговоре с графом Сегюром высказала ему однажды убеждение, что, если бы не была императрицей, парижские дамы не находили бы, вероятно, особенного удовольствия в ее обществе и не приглашали бы ее на свои ужины. Никогда не старалась скрывать своих лет, хотя мысль о старости ей неприятна. «Хорош подарок, который приносит мне этот день, – писала она в ответ на неуместное напоминание ей о дне ее рождения. – Еще один лишний год! Ах, если бы императрицам могло быть всегда пятнадцать лет!» Оставив в стороне свое высокое положение государыни, готова согласиться с Лафатером, признававшим ее заурядной женщиной. Даже охотно допускала, что титул императрицы выпал на ее долю совершенно случайно. Но, раз эта случайность существует, пусть ей, как бы перевоплотившейся по вступлении на престол в новое существо, – уже не дочери принцессы Цербстской, а Екатерине, самодержице всея России, – отведут среди людей особое место, требующее ради его величия и блеска всевозможного поклонения и не допускающее никакой критики. Императрица, в ее представлении, неотделима от империи, а империю она ставила недосягаемо высоко. Таким образом, ее тщеславие, в сущности, только следствие ее почти безумной по преувеличенности идеи о своем величии и могуществе как государыни.

И как это представление ни ошибочно, само по себе оно не слабость Екатерины, – напротив, ее главная сила.

Оно чрезмерно, фантастично, не соответствует действительности, но Екатерина умела поддерживать его перед другими и кончила тем, что заставила весь мир согласиться с ним. Это, если хотите, обман, мираж, но он длился тридцать лет! Как она достигала этого, какими средствами? Чисто индивидуальными, думаем мы, которые зависели всецело от ее характера.

III

Прежде всего – своей исключительной силой воли. «Скажу вам, – писала она Гримму в 1774 году, – что у меня нет недостатков, которые вы мне приписываете, потому что во мне нет и тех достоинств, которые вы во мне находите: может быть, я добра; обыкновенно я бываю кроткой, но по своему положению я поневоле должна желать со страшной силой того, чего желаю, – и вот приблизительно все, чего я стою».

Отметим, однако: с одной стороны, ее воля в постоянном и упорном напряжении, она стремится, чтобы «благо государства совершилось», по ее выражению, и добивается этого с необыкновенной силой; с другой – Екатерина в своих желаниях само непостоянство. Никогда не переставая желать блага государству вообще, она с поразительной легкостью и быстротой меняла представление о том, в чем это благо состояло. В этом отношении она истинная женщина. В 1767 году отдается всей душой своему Наказу, желая создать для России новые законы. Ей кажется, что это произведение (впоследствии будем еще о нем говорить – в нем она бесцеремонно ограбила Монтескьё и Беккариа) откроет в истории России новую эру. И потому она страстно, пылко желает, чтобы идеи Наказа нашли скорее применение в жизни. Но тут встречает препятствия; ей приходится выжидать, делать необходимые и неожиданные уступки. И тогда она сразу перестает интересоваться Наказом. В 1775 году составляет Учреждение для управления губерниями и пишет по этому поводу Гримму: «Мои последние законы от 7 ноября содержат в себе двести пятьдесят страниц in quarto, но клянусь вам, что я никогда еще не писала ничего равного им и что в сравнении с ними Наказ для уложения кажется мне теперь пустой болтовней». Она горит желанием показать скорее этот chef d’oevre[34]34
  Шедевр (фр.).


[Закрыть]
своему корреспонденту. Но не проходит и года, как совершенно охладевает к этому делу. В конце концов Гримм так и не получил обещанного документа, а когда настаивал, чтобы она была так милостива и выслала его, Екатерина теряла терпение: «Почему он так упорно добивается, чтобы ему дали прочесть эту очень мало занимательную вещь? Она, может быть, хороша; может быть, даже прекрасна, но чрезвычайно скучна». Сама Екатерина уже через месяц перестала об этом думать.

В отношении к людям у нее такие же неожиданные, страстные увлечения, которым она отдавалась с совершенно исключительной пылкостью; но обыкновенно за ними очень скоро следовало полное разочарование и равнодушие. Большинству выдающихся людей, призванных ею в Россию, в том числе и самому Дидро, пришлось испытать это на себе.

Затем, употребив двадцать лет царствования на украшение различных загородных мест и находя их попеременно самыми прекрасными на свете, она в 1786 году неожиданно пришла в восторг от одного соседнего с Петербургом местечка, ни в каком отношении не оправдывавшего ее выбора. Немедленно приказала русскому архитектору Старову, ученику Петербургской академии художеств, как можно скорее выстроить здесь дворец и сейчас же написала Гримму: «Все мои дачи просто избы в сравнении с Пеллой, которая вырастает, как феникс, из земли».

Но благодаря своему большому здравому смыслу, тонкому и проницательному уму поняла впоследствии эту черту своего характера. «Я только два дня тому назад сделала открытие, – пишет она, – что принадлежу к числу людей, которые хватаются за все, ничего не доводя до конца; до сих пор из всего, что я начала, еще ничто не закончено».

Год спустя пишет опять: «У меня не хватает времени, чтобы закончить все это; это напоминает мне мои законы и постановления: все начато, и ничто не докончено; все сделано урывками». Но сохраняет все-таки некоторые иллюзии – прибавляет: «Если я проживу еще два года, все будет доведено до полного совершенства».

Прошло два года и более, и Екатерина убедилась, что не недостаток времени мешал ей довершить все ее дела. «Я никогда так ясно не сознавала, что способна работать лишь урывками». Здесь есть оттенок грусти. При этом она считает себя «очень глупой» и находит, что у князя Потемкина было больше способности управлять государством, чем у нее.

Екатерина не была бы вполне женщиной, если бы ей не случалось по временам не сознавать вполне ясно, чего именно она хочет, а иногда и вовсе не понимать, что составляет предмет ее желания; притом всегда очень сильного. По поводу некоего Ваньера, который служил у Вольтера секретарем и которого она для чего-то пригласила к себе на службу, а потом не знала, что с ним делать, она писала своему souffre-douleur: «Довольно извинений с вашей стороны… и с моей также за то, что я не знала в точности – в этом случае, как и во многих других, – ни того, чего я хотела, ни того, чего не хотела, и написала поэтому и о своем желании, и о нежелании… Знаете, кроме той кафедры, которую вы мне советуете учредить, я открою еще другую: о „науке нерешительности”; я в ней более сведуща, нежели можно думать».

Естественно, что при таком складе ума императрице трудно придавать управлению делами своего государства неизменно строгий и точно определенный характер. И действительно, на это Екатерина не способна, не в этом ее историческое значение. Если роль, сыгранная ею в истории России, все-таки громадна, то лишь благодаря тому – Екатерина сама это сознавала, – что ей пришлось иметь дело с молодым народом, едва начинавшим свою жизнь и вступавшим еще только в первый ее период – завоевательный. Народом, в этой стадии его развития, незачем руководить; да в большинстве случаев он даже и не способен поддаться постороннему влиянию. Он – «свободная сила», которая движется собственным импульсом и, повинуясь ему, не рискует ошибиться. Единственное несчастье, которое может с ним случиться, – он заснет, не успев проявить себя. Поэтому бесполезно и даже напрасно вести такой народ за собой и указывать ему путь, который он и сам хорошо знает. Достаточно по временам встряхивать и возбуждать его энергию. А это Екатерина умела делать в совершенстве, она стимул и двигатель необычайной силы.

Выдерживает в этом отношении сравнение с самыми выдающимися мужскими характерами истории. Ее дух находится в непрерывном напряжении, в постоянном подъеме сил и не поддается никаким испытаниям. В июле 1765 года она больна и не встает с постели. В городе носятся слухи, что она беременна и хочет спровоцировать выкидыш. Между тем она назначила к концу месяца большие маневры – «лагерный сбор», как тогда говорили, – и объявила, что будет присутствовать на них. И, несмотря на болезнь, действительно присутствовала. В последний день, во время «сражения», в течение пяти часов не сходила с коня, управляя маневрами и рассылая через своего генерал-адъютанта приказания маршалу Бутурлину и генералу князю Голицыну, командовавшим двумя флангами армии. Ее генерал-адъютант, в блестящей золотой кирасе, усыпанной драгоценными камнями, – Григорий Орлов (читатель вероятно, догадался). Несколько месяцев спустя, когда в Петербурге начались беспорядки, Екатерина немедленно приехала туда ночью из Царского Села, с Орловым, Пассеком и другими верными друзьями, и верхом на коне проехала по улицам столицы, желая убедиться, что ее приказания исполнены и приняты все необходимые меры предосторожности. В это время она все еще не вполне оправилась от своей более или менее таинственной болезни: по-прежнему ничего не могла есть. Но находила нужным казаться другим здоровой и веселой. По ее желанию празднества чередовались одно за другим. В Царское Село выписан даже французский театр.

Она вообще не знала, что такое упадок телесных или нравственных сил, усталость или уныние. Сила сопротивления росла в ней соразмерно с трудностью борьбы, которую ей предстояло выдержать. В 1791 году, когда политический горизонт стал угрожающим и Екатерине приходилось бороться и со Швецией, и с Турцией, а с Англией с минуты на минуту мог произойти разрыв, – она не потеряла или делала вид, что не теряет, ясности духа и оставалась, как всегда, веселой и общительной. Смеялась и шутила и советовала всем скорее отвыкать от английских ликеров и привыкать к русским национальным напиткам.

И сколько в ней увлечения, чисто юношеского пыла, какая молодая и свежая бодрость духа!

«Смело! Вперед! – вот изречение, которым я руководилась одинаково и в хорошие, и в дурные годы, и теперь, когда мне уже больше сорока лет, что значит для меня настоящее зло в сравнении с тем, которое мне пришлось пережить?» Так она обыкновенно говорила. Сила воли у нее настолько велика, что она легко управляла внешними проявлениями своих чувств и могла даже вовсе подавить их в себе, когда мешали, пусть и очень сильные, – от природы она далеко не равнодушная, вялая или невпечатлительная. Хладнокровие, например, вовсе не в ее характере. В мае 1790 года, в ожидании морского сражения со шведами, она целые ночи проводила без сна, измучила окружающих, захворала рожей, которую приписывала силе пережитого волнения, и довела наконец всех до слез, в том числе и своего первого министра Безбородко. Но как только узнала о результатах битвы, к ней вернулись обычное спокойствие, веселость и оживление, как ни печальны известия. Она часто переживала такую горячку ожидания, от которой заболевала «алтерацией», как говорила, или «коликой».

Однажды ее фактотум Храповицкий застал ее лежащей на кушетке; она жаловалась на боли в области сердца. «Я сказал: это от погоды», – свидетельствует Храповицкий. «Нет, от Очакова, который вчера или сегодня берут, j’ ai souvent de tels pressentiments (у меня часто бывают такие предчувствия)», – ответила Екатерина. Впрочем, эти предчувствия часто и обманывали ее, как в настоящем случае: Очаков взят приступом лишь два месяца спустя. Узнав о смерти Людовика XVI, Екатерина была так потрясена, что слегла в постель. Правда, на этот раз она и не старалась ни совладать со своим волнением, ни скрыть его; испытывала его не только в силу политической солидарности – вообще очень отзывчива на человеческое горе. Это не сентиментальность, а искреннее сочувствие и жалость к людям.

«Я забывала пить, есть и спать, – писала она про смерть своей невестки в 1776 году, – и не знаю, чем поддерживались мои силы. Были минуты, когда мне казалось, что сердце разорвется от страданий, которые мне приходилось видеть».

Это не мешало ей, впрочем, присоединить к своему письму, вообще длинному, массу подробностей о текущих делах, даже свои обычные, несколько тяжеловесные шутки, которыми любила оживлять переписку с друзьями, затем расспросы о «больной кишке» souffre-douleur (Гримма), рассказы о проделках ее собачек и т. д. Отдавшись на время волнению, потом, очевидно, опять овладела собой, и сама объясняет почему: «В пятницу я окаменела… Я, которая плачу всегда так легко, теперь присутствовала при смерти, не пролив ни слезы. Я говорила себе: если ты заплачешь (si tu pleureras) (sic), другие зарыдают; если ты зарыдаешь, другие упадут в обморок; все потеряют голову, и начнется полный переполох».

Сама она никогда не теряла головы и, как утверждает в одном из писем, никогда не падала в обморок. Всегда готова была принести себя и свое волнение в жертву, чтобы своим мужеством подать пример другим. В августе 1790 года высказывала серьезное намерение сопровождать в Финляндию резерв русской армии.

«Буде бы нужда потребовала, то в последнем батальон-каре сама бы голову положила. Я никогда не трусила», – говорила она.

В 1768 году она первая или одна из первых в Петербурге, даже во всей России, привила себе оспу; по нашему времени проявила этим не очень много храбрости, но по тогдашним понятиям это героический поступок с ее стороны, прославленный всеми современниками. Достаточно прочесть «Записки…» англичанина Димсдэла, специально выписанного из Лондона для прививки императрице оспы, чтобы понять, какое значение придавалось тогда этой операции самими врачами. Теперь трепанация черепа и чревосечение кажутся докторам делом менее сложным. Екатерине сделали прививку 26 октября 1768 года. Через неделю оспу привили и ее сыну. 22 ноября депутаты комиссии для составления Уложения и высшие сановники собрались в Казанском соборе, где был прочитан указ Сената о всенародных молебствиях по поводу выздоровления государыни; затем все in corpore отправились во дворец принести поздравления и благодарность ее величеству. Семилетний мальчик, по фамилии Марков, которому предварительно привили оспу, чтобы воспользоваться его лимфой для императрицы, возведен за свои труды в дворянское достоинство и получил звание Оспенного. Екатерина привязалась к нему и воспитала его при себе. Марковы, которые занимают теперь в России высокое положение, обязаны этим, таким образом, своему предку. Доктор Димсдэл получил титул барона, почетное звание лейб-медика двора ее величества, чин действительного статского советника и пенсию 500 фунтов стерлингов. Безусловно, всеми этими наградами заслуги превышались; но несколько лет спустя, в 1772 году, сообщая о прививке оспы сыновьям неаполитанского принца Сан-Анджело, первым подвергшимся этой операции в Неаполе, аббат Галиани тоже говорит об этом как о событии большой важности. А в 1768 году сам Вольтер восхищался императрицей, давшей привить себе оспу с меньшими церемониями, «нежели монахиня ставит промывательное». Сама же Екатерина, по-видимому, придавала своему смелому поступку меньше значения, чем окружающие. Перед депутациями, которые приходили поздравлять ее, она находила, положим, нужным объявлять торжественно, что «только исполнила свой долг, потому что пастырь обязан полагать жизнь свою за свое стадо». Но несколько дней спустя в письме к генералу Брауну, лифляндскому губернатору, высмеивает лиц, восторгавшихся ее храбростью: «Я думаю, что эта храбрость есть у всякого уличного мальчишки в Лондоне».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 4 Оценок: 7


Популярные книги за неделю


Рекомендации