282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Казимир Валишевский » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 26 мая 2015, 23:53


Текущая страница: 14 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +
IV

Любопытно, что, несмотря на непостоянство и крайнюю переменчивость ее настроения, на которые мы указывали, говоря о ее характере, многие считали ее очень упрямой. Отмечая «легкомыслие» и «недостаток определенности в идеях» как «ее слабую сторону», говоря о «постоянных колебаниях», которым подвергался ее ум под влиянием самых мелких событий, отказывая ей даже в «решимости в трудные минуты» (что кажется нам совершенно неверным), англичанин Гаррис в то же время не раз упоминает в своих «Записках…» о том, как трудно заставить Екатерину изменить мнение или отказаться от однажды принятого намерения. Слово «упрямство» встречается очень часто в рассказе английского дипломата. Но это упрямство, думаем мы, зависело всецело от страстности, с какой эта необыкновенная женщина отдавалась своим увлечениям. Если ей приходила на ум какая-нибудь идея, проект, комбинация, казавшиеся счастливыми, цеплялась за них обеими руками и ее, как бульдога, о котором она говорила в одном из своих писем, можно было скорее убить, чем заставить от них отказаться. С той же страстностью она готова довести эту идею, проект или комбинацию до самых крайних пределов. Но ей ничего не стоило и бросить вдруг то, чем недавно так увлекалась, и заменить этот предмет увлечения каким-нибудь другим. Но пока она им увлекалась, умела держаться за него крепко.

Это в ее характере – всецело отдаваться настоящей минуте. Даже играя в карты – по 10 рублей, или по 50 франков за робер, – вся уходила в игру. Играла хорошо и выигрывала часто и не плутуя.

Трудоспособность ее изумительна. «Вы спрашиваете меня, почему я не скучаю, – писала она Гримму. – Я вам скажу почему: я страстно люблю быть занятой и нахожу, что человек может быть счастлив, только когда занят».

Уже на следующий день после своего восшествия на престол она ясно показала всем свои вкусы и способности в этом отношении. Барон Бретейль пишет в донесении от 28 октября 1762 года: «Царица стремится показать всем, что хочет сама управлять и сама руководить делами. Ей приносят депеши послов; она охотно составляет черновики ответов и присутствует довольно аккуратно на заседаниях Сената, где крайне деспотически решает самые важные вопросы, касающиеся и общего управления страной, и частных лиц. Я знаю уже давно… она держится того правила, что надо быть твердой в решениях, лучше ошибиться, нежели изменить намерение, и, главное, только дураки могут колебаться».

Но из всех видов труда Екатерина больше всего любила писать. В этом тоже сказалась ее женская натура. В противоположность одному современному государственному деятелю ей легче думать, держа в руках перо. В апреле 1764 года она резко обрывает письмо к князю Репнину следующей фразой: «Я так устала писать, что не в состоянии сказать еще что-либо сегодня…» А было только семь с половиной часов утра, когда она написала эти слова! Она доводила до изнеможения нескольких секретарей, и проекты писем или приказов, которые они представляли ей, выходили из ее рук, все перечеркнутые поправками и примечаниями. При этом письменные ее занятия не ограничивались, как известно, составлением государственных бумаг. Она вела очень обширную и разнообразную переписку. Писала всем, кто интересовал ее, и по поводу всего, что ее занимало. А что только ее не занимало! 14 апреля 1763 года она пишет графу Разумовскому, предупреждая, что один из его управляющих – вор. 21 ноября 1764 года пишет князю Куракину, советуя принимать лекарство, о котором ему говорила. Пусть он принимает это лекарство если не для себя, то хоть для нее, прибавляет она любезно, потому что ей необходимо его здоровье. 2 декабря того же года пишет графу Воронцову насчет развода его дочери, графини Строгановой. В 1778 году задается целью примирить генерала Сиверса с женой. Начинает переговоры, назначает посредников, старается действовать то силой убеждения, то гневом.

Вступая на престол, она взяла на себя громадный труд и выполняла его, не слабея ни на минуту. Правда, не сгибалась под его тяжестью потому, что у нее была в характере и темпераменте ценная черта – веселость. Здоровая, неизменная, она очень редко ее покидала, но и в таких случаях возвращалась быстро, как апрельское солнце, возбуждалась от пустяка и разражалась ежеминутно звонким смехом. Екатерина весела от природы, как сама говорила Циммерману, признаваясь ему в непродолжительном приступе ипохондрии после смерти самого любимого из своих фаворитов, Ланского. Но при этом еще старалась развивать и поддерживать в себе эту прирожденную веселость. Считала это важным делом и возводила его в настоящую систему.

«Надо быть веселой, – писала она своему другу госпоже Бельке. – Только это помогает нам все превозмочь и перенести. Говорю вам по опыту, потому что я многое превозмогла и перенесла в жизни. Но я все-таки смеялась, когда могла, и клянусь вам, что и в настоящее время, когда я несу на себе всю тяжесть своего положения, я от души играю, когда представится случай, в жмурки с сыном и очень часто без него. Мы придумываем для этого предлог; говорим: «Это полезно для здоровья», но, между нами будет сказано, делаем это, просто чтобы подурачиться».

«Она смеялась даже от плоской шутки, от простой цитаты, от глупости и забавлялась всяким пустяком, – говорит принц де Линь. – И этот контраст между незамысловатостью того, что она говорила в обществе, и великими делами, которые совершала, и делал ее особенно интересной».

Однажды ей пришел в голову вопрос: может ли человек действительно великий прожить без большого запаса веселья и добродушия? Ей казалось, что это невозможно. У нее самой этот запас громаден, и ничто не могло истощить его – ни заботы, ни горе, ни даже скука официальных церемоний. Вот как она выходила из испытаний этого последнего рода, самых ужасных из всех в ее глазах: «Рецепт, чтобы вполне развеселить кого-нибудь: возьмите больного, заприте его одного в двухместную карету, провезите его двадцать пять верст, заставьте его выйти, сводите его к обедне – пусть он выстоит ее от начала до конца. Угостите его потом двумя аудиенциями, после чего пусть он разденется. Затем подайте ему обед, к которому будет приглашено двенадцать человек, и вы увидите, что он станет весел, как птичка».

Ей шестьдесят три года, когда она пишет эти слова. Впрочем, по возможности старалась сократить эту часть своих обязанностей как императрицы, признавая официальные церемонии лишь в случае крайней необходимости или вводя в них элемент развлечения. Ее путешествие из Петербурга в Тверь в 1785 году, когда ее сопровождали французский, австрийский и английский послы и ей приходилось говорить с ними и о делах, было тем не менее сплошным взрывом веселья. «Мы смеялись до упаду с утра до вечера», – писала она Гримму. Беседуя с графом Сегюром о недоразумениях, которые не прекращались у нее с султаном, шутя придумала фантастический обмен дипломатическими нотами между своим министром иностранных дел и французским послом, заставляя последнего жаловаться, что его будто бы схватили по приказанию императрицы и во время невольного путешествия с ней подвергли самому жестокому обращению. Екатерина составила даже по этому поводу юмористическое «Извлечение из тайных бумаг кабинета императорского величества», причем и черновик и копия этого очень пространного документа написаны ее собственной рукой!

В 1777 году страшное наводнение, принявшее размеры катастрофы, разрушило часть Петербурга. Пострадали даже императорские дворцы. В Эрмитаже ураганом и напором воды разбило все окна, а Эрмитаж – любимое местопребывание Екатерины, созданное ею и непрестанно украшаемое. На Неве погибло перед ее глазами сто сорок судов. И вот как она описывает это печальное событие:

«Я очень рада, что возвратилась вчера в полдень из Царского Села в Петербург. Стояла очень хорошая погода, но я говорила: „О, быть грозе! потому что у нас с князем Потемкиным разыгралось вечером воображение”. И действительно, в десять часов вечера началось с того, что ветер с шумом распахнул окно в моей спальне: пошел небольшой дождь, а вслед за ним с неба посыпались всевозможные предметы: черепицы, железные листы, стекла, вода, град, снег. Я спала очень глубоко; в пять часов меня разбудил порыв ветра; я позвонила, и мне пришли сказать, что вода уже у моих дверей, и просить позволения войти. Я сказала: „А, если так, то пошлите снять часовых, которые стоят в малых дворах, чтобы они не погибли, не допуская ее до меня”… Мне захотелось все видеть ближе; я ушла в Эрмитаж. Он (у Екатерины – elle. – К. В.) и Нева напоминали разрушение Иерусалима; набережная, еще не достроенная, была покрыта трехметровыми торговыми судами. Я сказала: „Господи! Вот ярмарка перешла на новое место; надо будет, чтобы граф Миних открыл таможню там, где стоял прежде театр Эрмитаж”…»

И она продолжает свой рассказ в том же тоне еще на трех страницах, вышучивая графа Панина, «который мог устроить у себя в манеже рыбную ловлю», и смеясь над смятением приближенных. Без сомнения, в этой манере излагать события играл роль присущий ей оптимизм или эвдемонизм, как и желание смягчить за границей впечатление бедствия, случившегося в Петербурге. Ведь приведенное нами выше письмо она послала Гримму, а ее письма к Гримму в то время что-то вроде нынешних сообщений агентства Гаваса. Но и ее неизменная веселость и жизнерадостность тоже способствовали игривому тону этого рассказа. «Веселость – вот в чем моя сила!» – говорила она обыкновенно. Все ее письма к souffre-douleur так и искрятся весельем и смехом; по временам кажется даже, что она напевает, когда пишет: «Vers la fin de ce mois je m’ en vais а Moscou, et y viendra qui pourra, la la, et y viendra qui voudra…» («К концу месяца я еду в Москву, и приедет туда кто может, и приедет туда кто хочет…»)

Правда, в этот день ею подписан Кючук-Кайнарджийский мир и Пугачевский бунт был наконец подавлен. Но и месяц спустя она пишет опять: «Вы знаете, что, кроме меня самой, в моей свите есть еще второй я… Это князь Репнин, очень веселый посланник и превосходный товарищ для путешествий, которого я везу с собой в Москву без всяких церемоний; в своем посольстве он может напустить на себя, если сумеет, необходимую важность, но только не теперь, со мною».

И благодаря тому, что Гримм отвечал ей всегда в ее же тоне, он и сумел сохранить ее благоволение и стать самым близким ее поверенным. Когда же он писал ей, случайно, в другом духе, например после смерти невестки Екатерины, горько оплаканной (положим, не очень долго) самой императрицей, она сейчас же призывала его к порядку: «Я никогда не отвечаю на иеремиады; не следует думать о вещах, которым невозможно помочь… Мертвых не воскресишь; будем лучше думать о живых».

А между тем ей самой ничего не стоило растрогаться, и, как мы видели, она плакала очень часто. Cо слезами провожала сына Павла, когда он уезжал в Финляндию, чтобы вместе с русской армией принять участие в действиях против шведов, – хоть и не сильно привязана к сыну. Плакала, получив известие о смерти адмирала Грейга. Храповицкий приводит еще много случаев, где проявлялась ее чувствительность. Когда она узнала о кончине Потемкина, то чуть не изошла слезами. Но зато и утешалась быстро и легко. И горе, и испытания, и годы скользили по ее счастливому характеру, не омрачая его. Вот письмо, написанное ею на шестьдесят пятом году жизни. В нем звучат, пожалуй, немного меланхолические ноты; но игры детей, как и прежде, находят еще в ее сердце радостный отклик, и жмурки не теряют прелести в ее глазах:

«Третьего дня, в четверг, 9 февраля, исполнилось пятьдесят лет с того дня, когда я стала матерью, приехала в Москву… Я думаю, что здесь, в Петербурге, нет в живых и десятка лиц, которые помнили бы об этом моем въезде. Остался только Бецкий, слепой, дряхлый, совсем выживший из ума, спрашивающий у молодых людей, помнят ли они Петра I. Затем графиня Матюшкина, которая, несмотря на свои семьдесят восемь лет, плясала вчера на свадьбе. Затем обер-шенк Нарышкин, которого я застала в чине камер-юнкера двора, и его жена. Его брат, обер-шталмейстер, – но он отрицает, что видел мой въезд, потому что это его старит. Обер-камергер Шувалов, который уже почти не выезжает от дряхлости из дому. Наконец, моя старая горничная, которая начинает впадать в детство… Вот несомненные признаки старости, как и самый этот мой рассказ, может быть, – но что делать? И несмотря на это, я до страсти, словно пятилетний ребенок, люблю смотреть, как играют все в жмурки и во всякие другие детские игры. Молодежь и мои внуки говорят, что без меня не бывает настоящего веселья и что при мне они чувствуют себя смелее и свободнее, нежели без меня. Значит, это я – настоящий Lustigmacher».

V

Екатерина, несомненно, человек, у которого все силы находятся в счастливом равновесии, – одним словом, человек с превосходным нравственным здоровьем. Вот почему с ней жилось легко, служить ей приятно; она не так снисходительна и кротка, какой хотела казаться, но никогда не проявляла ни придирчивости, ни крайней требовательности или строгости. Вне официальных церемоний, которым всегда стремилась придать как можно больше блеска, – ее отношение к ним, впрочем, известно – всех очаровывала своим обхождением. Держала себя просто и свободно, никого не стесняя своим присутствием, но не забывая в то же время и своего высокого положения и указывая другим их подчиненное место, причем это выходило у нее как-то само собой, бессознательно. При рождении внука Александра она в письме к Гримму выражает сожаление, что на свете не существует уже больше фей, «которые могли бы одарить ребенка всем, чем пожелаешь… я отблагодарила бы их прекрасными подарками, – пишет Екатерина, – и подсказала бы им на ухо: госпожи феи, дайте ему естественности, немножко естественности, а всему остальному его научит опыт». Она любила казаться простой и добродушной. Однажды, ударив своего секретаря свертком бумаг в живот, сказала ему: «Я вас убью когда-нибудь листом бумаги». В письме к почт-директору Экку она называла его «господин мой сосед».

Принц де Линь приводит в своих воспоминаниях эпизод из путешествия Екатерины в Крым, когда ей пришло в голову, чтобы все говорили ей «ты», с тем чтобы и она могла пользоваться тем же правом. Эта фантазия часто у нее повторялась. «Вы не поверите, – писала она Гримму, – как я люблю, чтобы мне говорили „ты”; я хотела бы, чтобы в Европе все говорили на „ты”». Но это игра, в которой не следовало заходить с ней слишком далеко. Впрочем, никто и не решился бы на это. Интересно послушать, как она рассказывает о своих отношениях с госпожой Тоди, знаменитой примадонной, оценить талант которой не могла, но соглашалась тем не менее платить ей громадное жалованье. Сцена происходит в Царском Селе.

«Госпожа Тоди здесь и гуляет сколько может со своим супругом. Очень часто мы встречаемся с ней лицом к лицу, хотя никогда не сталкиваемся. Я говорю ей: добрый день или добрый вечер, madame Тоди; как ваше здоровье? Она целует мне руки, я ее в щеку; наши собаки обнюхиваются. Она берет свою собачку на руки, я отзываю своих, и мы расходимся, каждая своей дорогой. Когда она поет, я слушаю и аплодирую ей, и мы обе говорим, что находимся друг с другом в прекрасных отношениях».

В смысле знакомств Екатерина очень неразборчива и терпима. Но если при ней критиковали выбор ее друзей или близких, она отвечала: «До того, как я стала тем, что я есть, я тридцать три года была такой, как все; и не прошло еще и двадцати лет с тех пор, как я стала другой. А это научает жить».

Но зато общество сильных мира сего часто бывало ей в тягость: «Знаете ли вы, почему я боюсь визитов королей? Потому, что обыкновенно они очень скучные и несносные люди, с которыми надо держаться чинно и строго. Знаменитости еще внушают мне уважение. Мне хочется быть с ними умной за четырех; но иногда мне приходится употреблять этот свой ум за четырех на то, чтобы слушать их, а так как я люблю болтать, то молчание мне надоедает».

Щедрость ее, ставшая легендарной, не была исключительно показной. Гримм очень часто раздавал по ее поручению подарки, делая это тайно. Иногда она выказывала при этом тонкую и очаровательную деликатность. «Ваше королевское высочество, – писала она графу д’Артуа перед его отъездом из Петербурга, – вероятно, пожелает сделать небольшие подарки лицам, приставленным к Вам и служившим Вам во время Вашего пребывания здесь. Но, как Вы знаете, граф, я воспретила всякую торговлю и сношения с Вашей несчастной Францией, и Вы не найдете в городе французских безделушек; они сохранились в России только у меня, в кабинете; надеюсь поэтому, что Вы не откажете принять их от Вашего преданного друга. Екатерина».

Чего ей не хватало в щедрости, как и во многом другом, – это чувства меры. Она сама искренне в этом сознавалась. «Я не умею дарить, – говорила она. – Я даю или слишком много, или слишком мало». Можно подумать, что, вознеся ее так высоко над людьми, судьба как бы уничтожила в ней общечеловеческое представление о ценностях. Екатерина бывала то расточительна, то скупа. Когда в силу чрезмерных расходов и наград ее средства истощались, у нее, по ее выражению, делалось «каменное сердце» и она отказывала людям в самых справедливых и достойных удовлетворения просьбах. Князю Вяземскому, который прослужил у нее тридцать лет и заслуги которого она ценила, назначила при отставке только треть полагавшейся пенсии. Он от этого умер с горя. Но он уже перестал ей нравиться.

Тем же, кто ей нравился, она дарила без счету. В 1781 году при женитьбе графа Браницкого на племяннице Потемкина она дала 500 тысяч рублей приданого невесте и столько же жениху, чтобы он расплатился с долгами. Как-то она забавлялась тем, что придумывала в шутку, какой смертью могут умереть главные лица при ее дворе. Решила, что Иван Чернышев умрет от гнева, графиня Румянцева – оттого, что слишком долго тасует карты, Илья Всеволожский – от приступа вздохов. И так далее. Сама же она умрет от излишней угодливости к людям.

Но она не только угодлива: в ней много врожденного великодушия, что она и доказала не раз. С лицами, которых удостаивала своим доверием, никогда не входила в мелкие счеты из-за убеждений или чувств, что так любят делать женщины. Не умела быть недоверчивой. Иностранному художнику Рейфенштейну – «божественному» Рейфенштейну, как его называла, – которому поручила сделать значительные закупки для картинной галереи Эрмитажа, показалось, что она подозревает его в нечестности. Гримм, служивший между ними посредником, тоже заволновался.

«Убирайтесь вы оба с вашими завещаниями и отчетами! – написала тогда императрица Гримму. – Никогда в жизни я не имела подозрений ни на одного из вас. К чему же вы надоедаете мне этими мелочами и бессмысленными пустяками?»

Она прибавляла: «Никто не наговаривает и не наговаривал мне на „божественного”». Гримм мог поверить ей в этом на слово. Она никогда не допускала до себя инсинуаций, столь обычных в придворной жизни. Говоря ей дурно о других, можно повредить только самому себе. Даже Потемкин испытал это, когда пытался поколебать ее доверие к князю Вяземскому.

Но зато, если речь идет о том, чтобы помочь друзьям или защитить их, она готова на все и даже забывает о своем высоком положении. Однажды ей доложили, что у госпожи де Рибас, жены итальянского авантюриста, произведенного ею в адмиралы, начались трудные роды; она сейчас же вскочила в первый попавшийся экипаж, стоявший у подъезда дворца, вихрем влетела в комнату своей приятельницы, засучила рукава, надела передник. «Ну, теперь за работу вдвоем, – сказала она акушерке, – и постараемся хорошо ее исполнить!» Случалось, что многие злоупотребляли этой слабостью Екатерины. «Все знают, что я добра до того, что меня можно беспокоить из-за всякого пустяка», – сказала она как-то. Но просто ли она «добра»? Да, по-своему, но не так, как все люди. Впрочем, самодержавная владычица над жизнью сорока миллионов людей и не могла быть такой, как все. Мадам Виже-Лебрен, мечтавшей написать портрет великой государыни, кто-то посоветовал: «Возьмите вместо холста – карту Российской империи, как фон – мрак ее невежества, вместо драпировки – остатки истерзанной Польши, колоритом – человеческую кровь, рисунком на заднем плане – памятники царствования Екатерины и, чтобы оттенить их, шесть месяцев правления ее сына». В этой мрачной картине есть своя доля правды. Но в ней нет оттенков. Во время страшного Пугачевского бунта, как ни сурова Екатерина при подавлении восстания, грозившего ее престолу, она предписывала графу Панину ограничиваться необходимыми мерами строгости. И как только Пугачев схвачен, старается смягчить положение жертв этой ужасной междоусобной войны. Но в то же время в Польше все ее генералы отличались крайней жестокостью, и она не мешала им. После избиения, сопровождавшего взятие Варшавы, приветствовала Суворова. У нее, в ее царстве, откуда, по словам Вольтера, «исходит теперь свет», кнут работал, как и в старину, и палка по-прежнему била окровавленные спины рабов. И Екатерина допускала у себя и этот кнут, и палку. Все это требует разъяснения.

Прежде всего надо дать себе ясный отчет о том представлении – очень обоснованном и обдуманном, – которое русская императрица составила себе о деле управления государством и о своих обязанностях. Нельзя вести войну, не имея раненых и убитых; нельзя подчинить себе свободолюбивый народ, не утопив его сопротивление в крови. Желая овладеть польскими провинциями – законное это желание или беззаконное, мы здесь касаться не будем, – приходилось мириться со всеми последствиями этого завоевания. Екатерина так и поступила, откровенно и спокойно взяв на себя всю ответственность за это дело; спокойно – потому, что в подобных случаях руководилась только государственными соображениями, заменявшими ей и совесть, и даже чувство; и откровенно – потому, что нелицемерна. Бесспорно, прекрасная актриса, и даже актриса первостепенная, бывала ею лишь в силу своего исключительного положения, состоявшего, в сущности, в том, чтобы всегда играть роль. В этом смысле французский поверенный в делах Дюран и высказал в одном разговоре о ней следующее суждение: «Моя опытность не может мне здесь пригодиться; эта женщина так же фальшива, насколько наши – обманщицы; сильнее этого я ничего не могу сказать». Но Екатерина никогда не лицемерна из любви к искусству, из желания обмануть других, как часто делают люди, или из потребности обмануть самих себя.

«Она слишком горда, чтобы обманывать», – сказал про нее принц де Линь.

И в том, что сделала или допустила сделать в Польше, имела немало сообщников, начиная с самой Марии-Терезии, этой набожной императрицы. Только та смешивала свои слезы с кровью, которую проливала. «Она все плачет и все захватывает», – говорил про нее Фридрих. Екатерина же не пролила при этом ни слезы.

Екатерина повиновалась в данном случае еще и другому государственному принципу. Как она ни самодержавна, но сознавала, что не может присутствовать везде. Суворову отдан приказ взять Варшаву. Он взял ее. Как – это его дело, и никто не смел в это вмешиваться. Этот принцип, безусловно, спорный, но здесь не место разбирать политические теории. Мы имеем в виду лишь характеристику Екатерины.

И наконец, Екатерина – русская императрица, а достаточно сказать, что Россия восемнадцатого века являлась страной, к которой европейские понятия о справедливости и о чувстве не применимы и где чувствительность, как нравственная, так и физическая, подчинялась своим, особым законам. В 1766 году, во время пребывания Екатерины в Петергофе, сильный шум во дворце поднял однажды ночью на ноги и ее, и весь двор. Это вызвало большой переполох и волнение. Виновником тревоги оказался лакей, ухаживавший за одной из горничных императрицы. Его судили и приговорили к ста одному удару кнутом, что почти равнялось смертной казни; затем, если он выживет после этой пытки, ему должны отрезать нос, заклеймить лоб раскаленным железом и сослать на вечное поселение в Сибирь. И никто не возмущен таким приговором. Но только по таким чертам времени, а также по понятиям, чувствам и степени отзывчивости среды, в которой жила Екатерина, и можно судить ее как государыню, хотя в политическом отношении она все же, бесспорно, не заслуживала называться милостивой.

А вне политики Екатерина обаятельная императрица, которую все обожали. Это невольно бросается в глаза. Приближенные не нахвалятся на нее. Слуги – ее баловни. Всем известна ее история с трубочистом. Екатерина вставала всегда рано, так как любила работать утром, в тишине, и, чтоб никого не беспокоить, иногда сама затапливала у себя камин. Раз, затопив печь, она услышала в трубе пронзительные крики и вслед за ними ряд отборных ругательств. Она тут же поняла, в чем дело, скорее погасила огонь и стала смиренно просить прощения у бедного маленького трубочиста, которого чуть не сожгла живым. Предание сохранило о ней еще много подобных рассказов. Однажды графиня Брюс вошла в уборную императрицы и застала ее полуодетой, со скрещенными на груди руками, в позе человека, который терпеливо ожидает чего-то. На удивленный вопрос графини Екатерина сказала ей: «Что поделаешь, все мои девушки бросили меня. Я только что примеряла платье, которое так дурно на мне сидело, что я рассердилась; тогда они оставили меня здесь одну… и я жду, чтоб они перестали на меня дуться».

Посылая Гримму письмо, написанное почти неразборчивым почерком, она в извинение говорит: «Камердинеры дают мне в день по два чистых пера, которые я считаю себе вправе исписать; но если они у меня испортятся, я уже не смею спросить себе новых и пишу, как умею, тупыми, переворачивая их во все стороны».

Однажды вечером, долго и напрасно прозвонив, она вышла в переднюю и нашла тех же своих камердинеров, увлеченных карточной игрой. Тогда она кротко предложила одному из них сесть вместо него и докончить партию, с тем чтоб он скорее исполнил необходимое для нее поручение. В другой раз, поймав лакеев на том, что они брали себе провизию, предназначавшуюся для ее стола, она сказала им строго: «Чтобы это было в последний раз!» И затем прибавила: «А теперь бегите скорее, чтобы вас не увидел дворцовый комендант!»

Заметила как-то в окно дворца старуху, ловившую курицу; но через минуту уже за самой старухой гнались придворные слуги, старавшиеся выказать особое усердие на глазах у императрицы: курица «казенная», а старуха – бабушка одного из поваренков; итак, двойное преступление. Но, разобравшись, Екатерина приказала, чтобы бедной женщине каждый день давали по курице, только уже зарезанной и выпотрошенной.

Она содержала, трогательно ухаживала и терпела возле себя, несмотря на все ее немощи, старую немку кормилицу до самой ее смерти. «Я боялась ее как огня, как посещения коронованных особ и знаменитостей, – писала Екатерина Гримму, сообщая ему о смерти этой кормилицы. – Как только она меня видела, то хватала меня за голову и начинала душить поцелуями. При этом от нее страшно несло табаком, который усиленно курил ее супруг».

А между тем Екатерина нетерпеливая от природы, так как характер у нее живой, даже слишком живой. Она легко забывалась и выходила из себя. Это один из наиболее бросавшихся в глаза ее недостатков. Гримм сравнивал ее с Этной, и ей нравилось его сравнение. Она называла этот вулкан «своим кузеном» и часто спрашивала, как он поживает. Но сознавала, что эта вспыльчивость – недостаток, а потому ей нетрудно победить его в себе. Отдавшись в первую минуту гневу, она сейчас же подавляла его и приходила в себя. Если дело происходило у нее в кабинете, то, засучив рукава – ее обычный жест, – начинала шагать из угла в угол, выпивая залпом несколько стаканов воды. В такие минуты возбуждения никогда не отдавала приказаний и не подписывала бумаг, но употребляла иногда очень грубые выражения. Это видно по ее выходкам против Густава III во время шведской войны. Слишком часто злоупотребляла тогда словом «canaille»[35]35
  Негодяй (фр.).


[Закрыть]
на французском и «Bestie»[36]36
  Скотина (нем.).


[Закрыть]
на немецком языке. Но потом всегда сожалела об этом и с годами благодаря своей сильной воле, умея владеть собою в совершенстве, достигла такого самоконтроля, что никто не поверил бы в ее былую вспыльчивость.

«Она сказала мне медленно, – рассказывает принц де Линь, – что прежде была чрезвычайно жива: это очень трудно теперь себе представить… Ее три мужских русских поклона, которые она неизменно отвешивала при входе в залу, один налево, один направо и один посредине, – все было в ней рассчитано, методично… Она любила говорить: „Я непоколебима”, употребляя четверть часа на то, чтобы произнести это слово…»

Сенак де Мейлан, посетивший Россию в 1791 году, подтверждает слова принца де Линя. Он говорит в своих петербургских письмах о необыкновенном впечатлении спокойствия и ясности духа, которое всегда производила Екатерина, являясь при дворе. Но это не неподвижность статуи. Она оглядывала всю залу – видно, что хорошо замечает и общую картину, и подробности. И если говорила медленно, то не потому, что искала слова, а словно подбирала не спеша те, которые наиболее ей подходили.

И при всем том Екатерина до конца жизни сохранила привычку пришпиливать салфетку к груди, садясь за стол. Она не могла иначе съесть яйца, не выронив половину себе на воротничок, как сама в этом признавалась.

VI

У нее исключительно живой, сангвинический, страстный темперамент. Не одна сторона ее интимной жизни, как известно, показала это. Мы потом еще вернемся к этой теме. Но скажем заранее, что распущенность ее нрава (желание скрыть всю ее необузданность в этом отношении наивно) не связана у нее ни с каким органическим пороком. Она не страдала ни истерией, ни нимфоманией. Это была просто чувственная женщина, бывшая в то же время царицей и дававшая поэтому волю своим страстям по-царски. В этом отношении, как и во всех остальных, она поступала спокойно и невозмутимо, – мы чуть не сказали: «методически». Никогда не поддавалась минутной игре воображения или случайной нервозности. Любовь для нее естественное отправление организма, одаренного и в физическом и в нравственном отношениях необыкновенной силой, пылким темпераментом и удивительной продолжительностью некоторых физиологических явлений. Екатерина и в шестьдесят семь лет была еще влюбленной!

Другие ее вкусы говорили о полной уравновешенности натуры. Она любила искусства, общество умных и образованных людей, любила природу. Садоводство, «плантомания», как она это называла, – одно из ее любимых развлечений. Отметим, кстати, что, обожая цветы, она в то же время не выносила запаха крепких духов, в особенности мускуса. Каждый день, в определенный час, к ней слетались по звонку стаи пернатых, и она бросала им корм из окна дворца. Елизавета кормила лягушек, которых для этого нарочно разводили в парке: в этом ясно проявляется разница между обеими императрицами и оттенок чего-то извращенного, болезненного во вкусах Елизаветы. В Екатерине ничего похожего. Она любила птиц, собак, игравших в ее жизни большую роль, лошадей, вообще всех животных, но выбирала среди них тех, которые и обыкновенно ближе всего стоят к людям. Все это очень просто, естественно, нормально.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 4 Оценок: 7


Популярные книги за неделю


Рекомендации