Текст книги "Одинокое место"
Автор книги: Кристина Сандберг
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 18 страниц)
Остальное отвожу на блошиный рынок. Прошлым летом она уже начала разбирать коробки с вещами на выброс – рваное, сломанное, страшное. Отдельно то, что можно продать, и то, что мы хотим оставить себе. Это еще нужно поделить. Продовольственные закупки, готовка, мытье посуды. Этим летом посуду моют мама и Матс, посудомоечной машины у нас здесь нет. Я готовлю. Мою, стираю, разбираю и раскладываю вещи. Ящик за ящиком, шкаф за шкафом. Матс ездит в магазин, берет с собой девочек, ради развлечения или просто для разнообразия отвозит мусор на свалку. Столько километров под дождем. Какая у нас цель – подготовить дом к фотосъемке? Думаю, да. Цель довольно размытая. Сделать перестановку – да. Наверное, уже тогда мы решили восстановить первоначальную планировку дома перед тем, как показывать его покупателям, – две комнаты, кухня и холл внизу, три спальни и общая комната наверху. Бывшая спальня бабушки и дедушки завалена вещами. Я не могу об этом писать. У меня нет сил объяснять. Разумеется, все получилось, понятно, что мы это сделали. Мой страх перед возможным рецидивом, колоссальная усталость. Я работаю на автомате. Мы складываем одежду в мешки, чтобы отвезти на блошиный рынок, сдать в помощь нуждающимся или выбросить, едем черт знает куда на свалку, на станцию переработки, и все это под дождем. Пожелтевшие от никотина нейлоновые рубашки. Папины многочисленные костюмы. Их бесконечное количество.
Пятьдесят? Все костюмы, сохранившиеся с шестидесятых, он забрал с собой из Сундсвалля, когда переезжал в дом своего детства. Развесил их в большой гардеробной. А сколько застиранных белых рубашек? Носков, футболок? И все не его размера. Он надеялся, что когда-нибудь похудеет и снова будет их носить.
Риелтор предлагает отложить сугубо личные вещи, фотографии, одежду, обувь. Но тут все личное! Коробки, множество рекламных материалов от предприятий, на которые работал папа. «Уддехольм», «Братья Эдстранд». Подарки клиентам. Коробка за коробкой. Календари, блокноты, ручки.
У меня назначена консультация по телефону с доктором Эрикой. Она спрашивает, не нужен ли мне больничный, хотя бы на половину ставки. Кажется, я соглашаюсь. Не помню. Помню только, как разбираю коробку за коробкой. Отяжелевшая, уставшая, на грани отчаяния. И это лишь грубая сортировка – на бумаги я взгляну потом. Дома. Краем глаза вижу расписку о том, что он сдал ружье – не хотел держать оружие от народной дружины у себя. Блистеры с литием, все таблетки на месте. Я нахожу фотографии, черно-белые снимки мамы и Греты, сделанные в шестидесятые. Многочисленные брошюры о том, как бросить пить, тесты на нахождение в зоне риска по алкоголизму. Строительные описания, туристические буклеты и карты из тех стран, где он побывал. Журналы «Gourmet», «Мы», «National Geographic». Фотоаппараты, негативы. Любовные письма от А., а также от пассии из его молодости.
Все эти рабочие папки, учебные материалы. Книги еще со школы, со времен студенчества, художественная литература. Стиг Классон[50]50
Стиг Классон (1928–2008) – шведский писатель и художник-иллюстратор.
[Закрыть] и Аксель Сандемусе[51]51
Аксель Сандемусе (1899–1965) – норвежский писатель.
[Закрыть]. Рождественские подарки за последние годы – мы с Матсом обычно дарили ему нобелевских лауреатов, но также исторические книги, фильмы, музыку. Мне кажется, под конец жизни папе было трудно сосредоточиться на чтении романов. Легче шли книги о Второй мировой войне. Я нахожу грамоту, которую он нам так часто зачитывал. О его службе солдатом ООН в Конго. Он там выращивал картофель Амандин, но вскоре понял, что этот вид картофеля больше нуждается в онгерманландском свете, чем в тепле. Грамота вся засаленная, мятая. Зато какие дифирамбы! Так и слышу его слегка срывающийся голос по телефону, когда он читает мне похвалы от командира.
Газонокосилку мы одолжили у дяди Эрика. Работают все, но процесс занимает больше времени, чем мы рассчитывали. Даже если трудиться по семнадцать часов в день. Еще все эти бланки для въезда в Штаты, электронная система авторизации, обязанность заполнять бумаги. И все с одного счета. А меня переполняют голоса этого дома. Бабушкин, дедушкин, папин. Двоюродных братьев. Голоса воспоминаний. Вещи, которые достались папе после развода в 1982 году, весь фарфор так и стоит не распакованный после переезда из Сундсвалля в 2002-м. В посуде не было необходимости – у бабушки и так заставлены все шкафчики на кухне. И вот эти истории мне приходится упаковывать в коробки для переезда. Все знаки, ниточки, следы. На смену прошлогодней злости пришла печаль, но я пока не решаюсь открыться ей полностью. И я впускаю ее в себя по частям, когда нахожу написанные папиным угловатым почерком заметки на каком-то счете: «Домохозяйка должна жить, а деятель культуры – умереть». Сначала ничего не понимаю, потом замечаю приписку внизу «Лина Кальмтег, Свенска Дагбладет». Он искал в Интернете, это заголовок статьи. Сколько вырезок, и о моей первой книге тоже. Я сижу на полу среди папок и бумаг, Гретина дипломная работа, научные отчеты, фотографии ее детей. Я начинаю видеть систему, на каждом счете дата и слово «оплачено». У меня дома бумаг не меньше, не только папа все сохранял, не только у него рука не поднималась выбросить. Я нахожу конверт с логотипом телефонной компании, на обратной стороне список – женские имена, сокращения, названия городов, Конго х 2. Б-М. Господи, это, должно быть, список женщин, с которыми он вступал в связь. С кем спал. Не отношения, а так. Боже, о чем он думал, когда составлял этот список? Как сложилась жизнь? Что не удалось? Я знаю, что он был без ума от А., последней своей любви, они нашли друг друга на сайте знакомств, у них был страстный виртуальный роман. Прошло немало времени, прежде чем они встретились в реальной жизни, но когда это произошло, она стала отстраняться. Он сохранил композицию из живых цветов, которую она ему подарила. Цветы давно умерли, а он продолжал их поливать. Я беру в руки горшок с мертвыми цветами. Да, но пока он был так безумно влюблен, пока они мечтали, строили планы, обменивались любовными письмами, это ведь было счастье, наркотик, море дофамина, представляю себе. Вот только любая страсть несет в себе смерть. Смерть ждет, подкарауливает, смерть уже близко.
На самом деле мне нужно побыть одной. Я бы хотела пожить в доме, ни о ком не заботясь – ни о семье, ни о маме, ни о сестре, ее мужчине и детях. Всего несколько дней, чтобы принять правильное решение.
Но я не могу принимать решение одна.
О чем я мечтаю в эти дни, так это о том, чтобы оказаться в этом месте, когда от меня ничего не требуется. Но слишком много времени прошло с тех пор, как бабушка стояла у плиты и жарила кровяные оладьи, подавала их с топленым маслом и брусникой. Они были даже вкуснее обычных тонких блинов, но я тогда была совсем ребенком. Когда я приезжала к бабушке в юности, я помогала ей по дому, под конец ей уже было без меня не обойтись, но мне и самой хотелось помочь. У нее были Эрик, Инга и помощница по хозяйству, а я навещала ее лишь изредка, но когда бабушка стала старенькая и я гостила у нее, я всегда мыла посуду, готовила еду, стирала, пекла хлеб. Я просто хочу сказать: того, что я ищу в этом доме, здесь больше нет. Той простой, естественной любви к бабушке. Я видела ее упрямство, ее раздражительность, я понимаю, что с ней тоже бывало нелегко, при ее-то требовательности. Но я была младше, у нас у обеих болели ноги, обе мы хромали, любили друг друга, и я часто спрашивала себя, как ей удалось все пережить, выстоять. Мама Анна умерла, когда ей было восемь лет, а папа Франс – когда ей было одиннадцать, она потеряла двенадцать братьев и сестер, а потом и сына. Мне кажется, гибель Гуннара в возрасте тридцати пяти лет стала для нее самым тяжким ударом. Он утонул, тело так и не нашли. Но под конец жизни бабушка рассказывала лишь о том, как во время войны все приходили и хотели получить как можно больше мяса после забоя, а у них остался только один поросенок, и все, кто когда-то жил в доме, считали его своим. Приносили свои треснутые тарелки в обмен на жирную свинину, и все просили кофе, всегда кофе. Уже будучи взрослой, я представила себе, сколько ей приходилось печь, булочки, сухари, кексы, печенье к праздникам, она пекла, варила, жарила, мыла посуду. Понятное дело, я разозлилась и после бабушкиной смерти сказала папе: «Сколько же она трудилась, всю жизнь!» А он раздраженно ответил: «Ничего особенного, она работала не больше других». Но ведь не она лежала на диване перед телевизором, она ложилась спать самой последней – когда плита и раковина на кухне были отмыты, а вставала раньше всех, чтобы сварить кофе.
О, они так и ходят рядом со мной по Молидену. И дедушка тоже. Все эти поделки из дерева, следы его мастерской в подвале. Табуретки, сундуки. Шкафчики для кукол. Знал ли он, как они мне дороги? Вспоминаю историю о том, как я осталась у них ночевать и плакала. Как я просилась домой, мне было пять или шесть лет. Я сама уговорила родителей оставить меня у бабушки с дедушкой, но когда Грета с мамой и папой уехали в Сундсвалль, я не могла уснуть одна в огромной гостевой комнате. Дедушка услышал, как я плачу, вошел и спросил, что случилось. Я не хотела его расстраивать, говорить, что хочу домой. «Ты голодна?» – спросил он. «Да-а, – всхлипнула я, – да, я голодна». И потом долгие годы дедушка боялся, что я у них проголодаюсь, они всегда так щедро кормили. Я тогда не понимала, что это худшее, что я могу сказать бабушке с дедушкой, – обвинить их в том, что меня плохо кормят.
Черничные кексы, смородиновый морс. Печенье «Мария» с шоколадным маслом. Бутерброды на тонких мягких лепешках с ветчиной и маслом. Сладкий рулет, который казался мне слишком тяжелым из-за толстого слоя масляного крема. Как мы варили карамель – растягивали, закручивали, отрезали.
* * *
На Мидсоммар мы едем в музейный комплекс Рэттаргорден. Это традиция. Майское дерево, лотереи, угощение. Но без папы мы там чужие. Мы никого не знаем, нас никто не узнает, мой короткий ежик, очки. Я пытаюсь найти священника, Биргитту, она хоронила папу, а я толком не успела ее поблагодарить, после похорон мы сразу уехали в Норидж по работе. А потом болезнь, все закрутилось, у меня просто не было сил. У нее недавно умерла мама, и мамин дом в деревне продали. Папа говорил, что Биргитта хотела поговорить со мной о книгах, чтобы я рассказала о своих романах в приходском зале. Я сказала, что могу, возможно, на февральских каникулах, но в последние февральские каникулы, когда папа был еще жив, как-то не сложилось. Не помню, что я делала в те дни. Гуляла или каталась на финских санях до церкви и закрытого на зиму Рэттаргордена. Ездила в магазин, готовила. Наверняка папа пек девочкам вафли, на бабушкиной старой специальной сковороде. У нас остались снимки, которые сделал Матс: я стою в уличной одежде на кухне рядом с папой, он сидит на своем месте за столом, с кофейной чашкой, похоже, не понимая, куда именно смотреть в камеру, косится чуть вбок, выглядит обескураженным и испуганным.
Нет, сейчас их тут нет – Анны и Свена-Эрика, Наймы и Кнутте, Бенгта, Моники, Ингер, Мэрты-Стины, Харди, Гуниллы. С местными мы знакомы через папу, перекидываемся парой слов. На следующий день мы по традиции отправились в Рэттаргорден попить кофе, но кафе оказалось закрыто из-за службы, проходящей на улице перед церковью. Я не знаю никого из присутствующих на службе, но думаю, мы сюда не вписываемся. Закрытая сельская община, свободная церковь, и неважно, что бабушкина родня жила здесь с начала девятнадцатого века – ее дед был кузнецом, здесь родилась ее мама, а второго деда, по отцу, усыновили и привезли сюда совсем малышом. Но я-то уже столичная жительница, ею и останусь. Наверное, в этот холодный праздничный день я впервые ощутила, что теряю Молиден как место. Я увидела его таким, какой он сегодня: служба под открытым небом среди незнакомых людей, наши дети хотели бы проводить здесь несколько дней в году, только не все лето и не все каникулы. Здание бывшего продовольственного магазина, десятилетиями стоявшее заколоченным, сгорело. Все течет, все меняется.
* * *
В конце июня – начале июля 2017 года я возвращаюсь на Форё. Год спустя после папиной внезапной смерти. Снова участвую в Бергмановской неделе, веду семинар по фильму «Земляничная поляна». Мы с Юнасом. Юнас предлагает побеседовать о книге Линн Ульман «Беспокойные» в Просветительском обществе, я по-прежнему в парике. Я чувствую себя неуверенно и предпочла бы остаться дома, отказаться от публичности, избежать вопросительных взглядов. В то же время понимаю: надо вернуть себе веру в то, что я справлюсь, что я смогу, несмотря на усталость и упадок сил. Я так рада, что Юнас продолжает сотрудничество, что я могу вернуться на Форё. «Земляничная поляна» с ее кошмарным сном, сценой, где Виктор Шёстрём видит себя в гробу, пугает – но я должна преодолеть страх, который возникает из-за мыслей о смерти. У меня короткая стрижка, боюсь, меня не будут узнавать, но Юнас уверяет, что, конечно же, он меня узнал и с короткими волосами, когда мы встретились в Бергмановском центре, чтобы подготовиться к дебатам. Там же я встретила Осу. Познакомилась с ней. Мы гуляли на ветру, рассказывая друг другу о своем опыте рака груди. О детстве, сколько всего мы разделили, сидя на корточках спиной к ветру. Я редко кому рассказываю о таких вещах, но у меня ощущение, что мы уже все знаем, узнаём, нам нечего бояться и нечего стыдиться. Невероятно, она ведь только что закончила последний курс химиотерапии. Парик, макияж, какая она сильная, и как только все это выдерживает? Идет вперед, несмотря на встречный ветер. Мы идем рядом, не можем наговориться. Удивительно, она как раз только что рассказала газете «Дагенс Нюхетер», что собирается летом прочесть трилогию о Май, и вот мы случайно встречаемся и тут же начинаем планировать, что можно сделать с Май: спектакль, фильм, телепередачу?
Ее фильм «Вечерняя встреча», представленный на фестивале, удивительно хорош, позже в тот же день я встречаю Гуннель Линдблум, сыгравшую одну из главных ролей. Вторую сыграл Свен-Бертиль Тоб. Подумать только, мне выпал шанс поговорить с Гуннель, сказать ей, что я в детстве смотрела ее фильмы о Салли вместе с мамой, а Гуннель, оказывается, читала книги о Май. За ужином она берет меня за руку, спрашивает, где я была, и говорит: «Как хорошо, что сегодня ты с нами».
Беседа о «Земляничной поляне» с Юнасом. Я на удивление счастлива, что смогла это сделать, вспоминаю нашу с папой поездку на Форё. Прошлым летом у меня была огромная опухоль, теперь я разбитая, истерзанная, с бритой головой, но все-таки здесь, с ними. С Осой, с Юнасом, с Янне и другими.
* * *
Перед поездкой в США я вновь возвращаюсь в Молиден. Надо покосить траву, к тому же мы с Гретой договорились составить план, определить будущее дома, попытаться принять решение, чтобы двигаться дальше. Когда будем продавать? А будем ли? Что надо успеть? Несмотря на долгие часы работы, мы успели сделать так мало. Сараи до сих пор захламлены, а еще множество кладовок и шкафов, ящиков и комодов. Пора начинать делить вещи, то, что мы хотим сохранить. Но июльские дни буквально утекают сквозь пальцы, нам с Гретой никак не выбрать время, когда мы обе можем, и вот нам пора возвращаться домой, собирать вещи и готовиться к поездке в Вермонт – как раз когда в Молиден приезжают Грета с Адамом. Мне бы хотелось как можно больше узнать о творчестве Джамайки Кинкейд, я так и не успела прочесть несколько еще не переведенных книг. «Мой брат», «Среди цветов». Я знаю, что слова продолжают ускользать, когда я пытаюсь произнести их вслух. Я понимаю, что хочу сказать, но не нахожу нужных формулировок. Что же будет, когда я начну беседовать с Джамайкой Кинкейд по-английски, если я не подготовлюсь, если снова не впитаю в себя ее тексты, не открою их заново? Хотя дни перед отъездом наполнены рутинными заботами. Постирать, высушить, сложить, упаковать, подстричь газон, привести дом в порядок, чтобы соседи могли заботиться о Лучике и поливать то, что нуждается в поливе. Я очень хочу в США, но вот бы можно было выспаться, отдохнуть, просто полежать на большом нагретом камне, ощутить его солнечное тепло на щеке.
* * *
Мы берем машину напрокат и едем в мотель «Гайд-парк». В темноте не можем найти дорогу, рассчитываем прибыть на рассвете по шведскому времени. Удается поспать пару часов в сыром номере. На следующий день – к Джамайке Кинкейд, на выходные из Нью-Йорка приедет фотограф. Так странно, я как будто ставлю болезнь на паузу. Теперь, по прошествии времени, я думаю: Джамайка пригласила нас в игру, и мы приняли приглашение. Разговоры, хлопоты по хозяйству, вечерние прогулки в саду, кава – все плавно течет само собой. Выезды, пешеходные маршруты. На самом деле мы работаем. Делаем заметки, записываем беседы на диктофон. Слушаем рассказы Джамайки. Слушаем Тревера, он живет у нее, но в отдельном домике. Она наняла его в помощники, но в действительности они помогают друг другу, мы общаемся с Тревером и Джамайкой, наблюдаем за их жизнью в Вермонте. Это первая стадия влюбленности – когда любопытство настолько велико, что скучать не приходится. Разговоры не умолкают, обеды и ужины всем в радость, совместные планы, уверенность, что так хорошо и приятно будет всегда. Мы вместе отправимся смотреть сады в Англии, а потом Джамайка приедет в Швецию и мы свозим ее в усадьбу Карла Ларссона, потому что ее бывшая свекровь столько о нем рассказывала. Она считала, у нее шведские корни, хотя на самом деле ее семья происходила из Латвии. Ее предки – евреи, эмигрировавшие в США.
Мы говорим о депрессиях. Об одном враче, который в конце девятнадцатого века, будучи в глубокой тоске, проходил по тропинке совсем недалеко от ее дома. Сейчас эта тропинка называется «the One Mile Walk»[52]52
«Прогулка длиною в милю» (англ.).
[Закрыть]. Каждый день он заставлял себя совершать такую прогулку, и постепенно депрессия отступила. Джамайка не верит в страдания как выбор, в добровольную жертву. Страдания все равно будут, поэтому надо делать все возможное, чтобы их избежать. Мы говорим о ее разводе с Алленом, о чувстве одиночества, когда все разваливается, когда остаются сплошные потери.
Разумеется, в жизни Джамайки тоже есть место горю. Мы говорим и о нем, и обо всем, что составляет ткань жизни. Флешбэки из детства, материнская любовь, пронизывающая все творчество Джамайки, и утрата, слом, пожизненное изгнание из рая. Мы говорим о ее раке груди, она вспоминает, что после облучения чувствовала себя совершенно разбитой, причем много лет. И добавляет: «А ведь меня даже не лечили цитостатиками, представляю, каково тебе сейчас, насколько ты измождена». Мы говорим об Аллене, о Харольде, об Энни, о разводе, о том, как выработать устойчивость, подняться, пережить горе; обсуждаем Тревера и Амбер, которая пропалывает грядки у Джамайки. У Амбер рак, ей приходится подрабатывать, чтобы оплатить лечение. Мы говорим о Трампе, о полной драматизма истории Соединенных Штатов и о не менее драматичном настоящем. Обсуждаем сад, каждый день делаем обход, смотрим, что распустилось, что цветет, Джамайка шутит с девочками, расспрашивает их о поп-группе BTS, а они рассказывают ей все, что знают об этих корейских парнях. Джамайка называет девочек «her Swedish cardigans», им тоже очень нравится у Джамайки, нравится слушать ее, они в жизни не встречали человека интереснее. Мы много смеемся, боимся помешать, утомить. Помогаем, как можем, ездим за покупками, моем посуду, накрываем на стол. По-моему, хорошо всем.
* * *
Снова дома, смена часовых поясов. Мне никак не наладить сон. Мы счастливы, что встретились с Джамайкой. Работаем с собранным материалом. Мы сказали ей, что о самом личном писать не будем, но Джамайку это, похоже, не сильно волнует. «Я вам доверяю», – говорит она. В интервью я вижу, насколько она открытая. Говорит обо всем, что можно выразить, облечь в слова, – а остальное оставим за скобками. В чемодане у нас длинные списки книг, которые мы хотим прочесть, садовая утварь и семена. Книги, которые она нам подарила. Мы отправляем ей большую посылку с книгами в ответ.
Когда я впервые заметила, что мне тяжело дышать? Мы снова едем в Молиден, риелтор хочет сделать фотографии, пока еще зелено, снимки двора и сада, если мы вдруг решим продавать дом весной. Грета с мамой и Адамом были там в августе, но трава не перестает расти, а веранду и сад надо привести в порядок для фото, так что мы едем в усадьбу.
Трудимся, в сараях, на участке. Риск заболеть мышиной лихорадкой на севере выше, мы разгребаем кладовки и хозяйственные домики. Дядя Эрик прекрасно понимает мое желание сохранить Молиден, но говорит, что, когда они оставили себе хутор родителей Инги, в частности, потому что Эрик сам захотел, он стал для них откровенной обузой. Забирал все выходные. Сначала, на неделе, дом в Думшё, а на выходных хутор. Когда мы с Матсом много лет назад завели речь о том, что хотели бы оставить Молиден, папа рассвирепел – он тогда еще был в постоянном движении, собирался продавать дом и переезжать в квартиру в городке или возвращаться в Сундсвалль, беспокойная душа. «Это не место для отпускников из Стокгольма, здесь надо жить постоянно, у вас и со своим домом хлопот хватает».
Ох, как я тогда разозлилась. И расстроилась. Разве родители не должны радоваться тому, что дети хотят сохранить родовое имение, любят это место и считают его особенным? Почему он не мог принять то, что Молиден так много значит для нас, что мы хотим оставить его себе, навсегда?
А теперь я понимаю, что он, наверное, был прав. Просто можно было сформулировать это как-то по-другому. Но загородный дом требует постоянного присутствия хозяев, а не наездов нервных дачников пару раз в год. И в том, что с нашим собственным домом хватает дел, он тоже был прав. Большой участок. Два огромных сада, с моими-то амбициями…
Речка, живая изгородь, пекаренка. Кусты смородины, розы, пионы и лиственница. Сирень и ландыши у входа в старый подвал. Я всю жизнь думала, что там колодец, так мы всегда говорили… Оказалось, там просто подвал… Всем этим местам не нужно придумывать названия, они уже у меня внутри. Я прекрасно знаю, где что: «домишка» – это тот, что на пол пути к Анне и Свену-Эрику, там летом живут двое парней из Умео, я забыла… кто же там жил в бабушкино время… Ты разве не помнишь Киммерюдов?.. Белый дом с синими ставнями напротив красного домика парней. Да, тот, белый, который продавался, мы еще хотели его купить. «Комариная дыра», – проворчал папа. «Да, но если ты собираешься его продавать, – возразила я, – может, и комариная дыра в лесу сойдет…» Анна со Свеном-Эриком тоже постарели. Хотя у Анны энергии хоть отбавляй. Кстати, она младшая сестра Дагни, жены бабушкиного брата Бертиля. Не кровная, но все же родня. Бертиль, Отто и Карин. Они остались.
Папа сидел на стуле у нас в саду во время перерыва в работе, он тогда строил игровой домик. Я вынесла ему чашку кофе, а он сказал: «Как у вас тут красиво. Подумать только, сидишь себе в полном уединении так близко от Стокгольма, тут тебе и электричество, и дорожки из гравия, а еще говорят, что жизнь в столице полна стрессов, у вас тут такая благодать. Ощущение деревенского уклада сильнее, чем у меня».
Игровой домик удался на славу – красный, с двускатной крышей. Никаких проколов и неверных расчетов. Мне кажется, в то лето папа чувствовал себя неплохо. Мы отметили его день рождения у нас, я испекла торт из безе с красной смородиной, и он несколько раз его похвалил.
Вспоминаю все те летние дни, когда девочки были маленькие, а у папы хватало сил. Он украшал забор резьбой, а я красила. Он был в прекрасной физической форме, мог много часов подряд работать на жаре, не сдавался. Говорил: «Представь, каково это – не иметь детей? Должно быть, ужасно стареть, когда рядом нет детей и внуков».
В последние годы он только и говорил, что о переезде в Стокгольм. «Вот только сброшу лишние килограммы. Влезу в костюмные брюки, нарядную рубашку, пиджак, вот тогда приеду, обойду все столичные танцплощадки». «Конечно, давай», – подхватывала я. А может, и не подхватывала. Возможно, я думала, что для меня будет слишком утомительно, если папа переедет жить к нам. Будет пить, напиваться. Куда проще нам ездить в Молиден. Годы, когда дети маленькие, всегда сложные. Папа спит на диване в гостиной. Курить ходит в подвал, думая, что я не замечу следов. Я молчу. Иногда он стоит на террасе. С сигаретами. Я потом долго нахожу окурки на газоне, на дорожке.
И все-таки да, я подхватила: «Приезжай к нам в гости, будешь ходить на танцы в Скансен, можем поехать туда на весь день с детьми». Мне так хотелось, чтобы все складывалось хорошо.
* * *
Нет, мне не кажется. «Тамоксифен» и правда влияет на тело, на психику. На очередном осмотре в 2019 году я спрашиваю, действительно ли мне надо принимать его десять лет. Доктор Ева говорит, что одна пациентка моего возраста бросила принимать «Тамоксифен» через три года. Ей надоела депрессия и отсутствие сексуального влечения. Врачи не очень рады такому решению – бросить лечение, а вообще, четких рекомендаций нет. Пять лет, семь, десять.
Благодаря прогулкам и упражнениям я постепенно возвращаю себе энергию и желание творить. Эндорфины. Почти как раньше. Все, что казалось интересным. Выращивать, сеять, сажать. Любоваться растениями как искусством, смотреть на шмелей, бабочек, пчел, мелких пташек, белок, дроздов. Собирать урожай: помидоры, травы. Прогулки, пикники на природе, посиделки за чашечкой кофе, вечера на диване с каким-нибудь хорошим фильмом. Сериалы. Печь хлеб. Петь. Читать и писать, когда это не в тягость, а в удовольствие. Приятные встречи по работе, приносящие взаимную радость. Подкасты, проект телепрограммы из нескольких серий с Осой, наши вдохновляющие переговоры, бесконечное общение.
Но лучше всего то, что по вечерам и выходным я часто бываю дома, а не на выступлениях или в командировках, успеваю побыть с детьми, погрузиться в быт, слышать смех и ссоры, видеть обиды и огорчения, но вот и у моих повзрослевших дочерей появляются первые робкие слезы и рассказы о том, как им было тяжело, когда я болела. О том, что им на самом деле довелось пережить, через что нам как семье пришлось пройти. И я не прячусь, выслушиваю, я теперь сильная. Я рядом.
Но если я раскисаю с самого утра, поддаюсь желанию полежать еще, меня охватывает оцепенение, нежелание что-либо делать. «Тамоксифен» что-то подтачивает внутри меня, медленно убивает деятельное начало, заглушает порывы, обрывает движение вперед. Крадет мою сексуальность. Лишает меня желания. Но он и защищает. Обезвреживает взбесившиеся эстрогены. Из-за которых выросли опухоли.
Надо только проработать этот процесс. Оплакать потери от «Тамоксифена». И пока я проживаю это горе, мне не нужны рассказы о тех, кто не хочет жить, кто страдает. Сейчас у меня нет на это сил. Пока нет. Я не хочу слушать о людях, у которых есть жизнь, но они ее не хотят. Ненавидят, уродуют и разрушают.
Меня спрашивают, как я себя чувствую, а когда я рассказываю, тут же появляются все те другие, кому еще хуже, тяжелее, труднее. Дальние знакомые или вовсе чужие. Да знаю я! Я знаю, что есть люди, обиженные судьбой. В большей степени, нежели остальные. Только вот сейчас все эти рассказы совсем не помогают мне справиться с собственной потерей. Я должна ее пережить, понять, через что прошла. Зачем спрашивать о самочувствии, если ответ не интересует? Говоря обо всех тех, других, ты закрываешь двери к своему сердцу. Говоришь «расскажи», но хочешь этого только на словах, а на деле в жизни и так хватает плачущих людей, ищущих твоей поддержки и заботы. Тем, кому, по твоему мнению, еще тяжелее, кто действительно заслуживает твоего внимания и помощи.
Мне нельзя попадать в ту же ловушку. Просто отвечу, что все хорошо. «Я чувствую себя прекрасно! Я чувствую себя прекрасно! У меня все хорошо!»
В сентябре 2017 года мне совсем не хорошо. В Молидене идет дождь, я стою на коленях и пропалываю грядку, ту, где растут лилии, дицентра и пырей в огромном количестве. Бабушке и дедушке не понравилось бы, если бы мы позвали людей смотреть дом, когда вокруг полно сорняков. Папины доски совсем провалились в землю, и выглядит это ужасно. Я вожу в тачке гравий, камни, пытаюсь навести красоту. Ах, каким прекрасным я могла бы сделать этот сад. Я бы пересадила многолетние растения, добавила бы устойчивых к холоду роз и неприхотливых фруктовых деревьев. Обрезала бы кусты сирени и шиповника. Разбила бы грядки с картошкой, овощами, клубникой. Но это возможно, только если жить здесь постоянно. Или хотя бы все лето. Грету садоводство не сильно интересует, и нельзя свалить все свои посадки на человека, который не разделяет твои мечты о цветущем саде и плодородном огороде. Но если сажать в основном ягодные кусты и многолетние, устойчивые, красивые и неприхотливые цветы, прекрасно чувствующие себя в песчаных почвах… Здесь вдоль канав растут чудесные лютики, купырь и лесная герань – а сейчас, в сентябре, по-прежнему можно найти колокольчики – те, что маленькие. А еще желтые пуговки пижмы.
Я знаю эту землю. Песок, а внизу, у речки, голубая глина.
Приезжает Эрик, разбирает то, что давно надо было сжечь. Мышиные какашки на пожелтевшей бумаге. А сколько у нас дома всего, что давно пора выбросить? Он считает, что перед продажей хорошо бы вычистить все сараи, ему посоветовали одного человека, который этим занимается, – выносит хлам за покойниками. Эрику явно хочется, чтобы дом выглядел привлекательно, мне тоже хочется, чтобы все смотрелось достойно, не оставлять после себя слишком много мусора. Обычно люди либо аккуратисты, либо неряхи, а при бабушке и дедушке тут царил умеренный порядок. Они не были педантами, но за чистотой следили, а для этого нужно постоянно заботиться о доме, иначе он быстро приходит в упадок и разорение, становится грязным и некрасивым. Погружается в запустение.
Эрик рассказал о родительском доме Инги, потому что переживает за нас с Гретой. Он говорит – это непосильная ноша. Забирает время, которое можно потратить на что-нибудь интересное. Например, на пение в хоре или путешествия. А ведь так хочется прицепить к машине трейлер и отправиться куда-нибудь. В горы. В гости к детям и внукам. А мне хочется пробежать по полю, среди колосьев овса. Летом мы с двоюродными братьями и сестрами собирали божьих коровок, а колосья были такими высокими, что среди них можно было прятаться. Хочется сесть на корточки, зажмуриться и чтобы не надо было принимать решение: продавать или оставлять.
Бывают дни, когда мне тяжело дышать. Сердечная недостаточность? Я регулярно проверяюсь, делаю кардиограмму, потому что «Трастузумаб» может влиять на сердце. А раз уж мысль об этом возникла, она постепенно укореняется в сознании. Разве должно быть так, что настолько тяжело делать вдох? Джордж Майкл умер от кардиомиопатии. Но он принимал наркотики. А что это за свистящие звуки в груди? И усталость. Вечная усталость. Засыпаю на ходу. Чувствую зуд и сухость в глазах. На этой неделе укол мне делает не Ева, та в отпуске, а милая новенькая медсестра. Она спрашивает меня, как я себя чувствую. Я отвечаю, что ощущаю себя вялой и воздуха не хватает. Кажется, она тогда предложила подождать с уколом – посоветоваться с доктором, онкологом? Да, меня осматривают. Доктор трогает мои голени. Вроде одна нога толще другой, не отечность ли это? «Да нет, это все моя “неправильная” нога, – объясняю я, – мне в детстве делали операцию, теперь она тоньше». Доктор измеряет, наблюдает, задает вопросы. «У меня сердечная недостаточность?» – наконец напрямую спрашиваю я. Не думаю, но… прием «Тамоксифена» увеличивает риск тромбоза. Мелкие тромбы в легких. Это может быть опасно, я направлю вас в отделение неотложной помощи, надо сделать рентген. Ага, не сердечная недостаточность, так тромбы в легких… уж они-то в мой список потенциальных опасностей не входили. Неужели у меня тромбы в легких?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.