282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 12


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Автобус – свеча и бабочка
1

Автобус вез нас ночью. Передо мною была просто ночь – одинаковая везде на планете.

Я открыла глаза, и ночь была темна. Все спали. Тьма, покрывавшая землю, скрывала отличия нас от мира и нашего мира от мира, который теперь представал перед нами. По крайней мере, днем, когда мы ездили по Лондону в свой первый день поездки в Англию по школьному обмену. В отличие от советских туристов, штурмовавших западные магазины и восхвалявших западные товары за их изобилие и качество, я считала подобные практики слишком убогими и морально сомнительными. Ты не перестаешь любить человека оттого, что он беден! Витрины, богатая кинематография стройных улиц, одежда, реклама. Я знала, что эти образы фальшивы или истинны лишь наполовину, они тоже что-то от нас хотят, к чему-то принуждают нас, что мы можем и не заметить.

По приезде в Лондон мои пятнадцатилетние глаза оставались спокойными и внимательными, в них гуляли ирония и сомнение, и они не дозволяли мне влюбляться в то, что могло легко оказаться обманом. Никакого культурного шока я не испытывала. Я буду смотреть и жить, собирать впечатления, буду заинтересованно слушать разговоры, однако не позволю ничему меня коснуться и обжечь или овладеть мною настолько, чтобы иметь власть не отпускать.

А потом была эта поездка на автобусе из Лондона в Эксетер, где нам и предстояло жить. Автобус скользил сквозь ночь. Я решила подойти к водителю – большое лобовое стекло двигалось сквозь тьму, как горящий фонарь. И вот я подхожу ближе – и вижу! Внешний свет. Он идет не от фонарей, но лежит на пятнадцать – двадцать метров впереди нас. Я увидела дорогу, которая освещалась снизу.

Из широкого водительского окна я смотрела на нарисованную посреди дороги линию. И когда свет автобуса касался этой линии, от нее в ответ начинал подниматься мягкий свет, озаряя путь дальше. Автобус катил сквозь ночь, выплескивая свой путь из-под собственных шин, наполняя меня благодарностью к дивной изобретательности человека, и чем-то напоминал мне Джо, огромного и внимательного, склонившегося над очередной тетрадкой. А еще у него в руке так хорошо умещались предметы, и кажется, я помню в ней даже свечу, которую Джо почему-то держал перед собой. Аккуратно держал, как свое сокровище. Это преображение автобуса чем-то напоминало мне преображение советского метро, как только Джо и Мама вступили туда. Ведь «советское» – это высший пик объективности, неподвластной человеческому импульсу. Но явление Творческого Разума явно преобразовало и его.

2

«Человек, – пришло мне в голову, – то игольное ушко, через которое мир может пройти, и все вещи будут подшиты к человеческим габаритам и нуждам». В этот момент я подумала, а вернее, почувствовала, как в меня входит некая «мысль», которую я уже не смогу не думать. Как у героев Достоевского, эта мысль была больше, чем просто мысль, это была мысль-чувство, и с нею просто ничего нельзя было поделать, пока ты не проживешь ее до конца. Она – эта мысль – прошла сквозь меня, как игла. И игла эта называлась Англией.

Англия была «прошитостью», «подогнанностью» вещей к масштабу человека, к самым мелким его надобам, как хороший и дорогой в изготовлении английский костюм. Именно потому, что реальность жизни жестка, груба и тяжела, – ее и надо учитывать и смягчать, именно потому, что человек слаб и жизнь его ненадежна, его личное достоинство и должно быть соблюдено, и именно потому, что человек всегда один, он должен уметь максимально позаботиться о себе. В результате мы и получим ту Англию с ее парками и особняками, с ее сельскими пейзажами и «файв-о-клоками», с ее манерами и уклончивостью, с ее рассказами о детской, памятью о волшебстве (зачастую очень бытовом), которым так грезит весь мир.

И вот тогда-то мне почему-то отчаянно захотелось, чтобы сквозь эту Англию, как сквозь игольное ушко, прошло все, что я знаю в СССР, всякая вещь. А что собственно я знаю в СССР и про его вещи? Кое-что я знаю про английские, для сравнения. Джо любил рассказывать, что, когда Ким Филби – один из «кембриджскои пятерки» советских шпионов – все-таки убежал в СССР, в англииском обувном магазине, куда ходили люди его круга, все равно сохранили его мерки: пока клиент не умер, они сохраняются. И знакомая австралииская актриса, ехавшая с гастролями в СССР, ему привезла следующую пару обуви, сделанную по его же старым меркам. Надо ли говорить, что я позаимствовала почерк Джо для своих русских букв.

А вот одна старая коммунистка почему-то надломилась на однои простои вещи – на англиискои швеинои игле. Такои тонкои и прочнои, так человечески сделаннои, что в руках швеи все вещи будут как дома. «Они же все сделали для человека…» – плакала она, пораженная мыслью, что при изготовлении вещеи можно учитывать обстоятельства тех, кто ими пользуется, а не только навязывать им обязанность делать что велят… Это явно было своиство или почерк вещеи другого мира, которого Англия не знала.

Вещи в СССР
1

Советские вещи были громоздкие и жестокие, они стояли стеной молчаливого насилия надо всем человеческим бытом, словно не служили людям, а люди посредством их обслуживали идею, что возвышалась над ними и контролировала их. Например, МЫЛО бывает такое: ХОЗЯЙСТВЕННОЕ, ТУАЛЕТНОЕ и ДЕТСКОЕ, и больше никакое. В своем личном маленьком хозяйстве люди докручивали, доделывали выданные им «материалы», придумывали способы обращения с ними. Эти вещи предназначены были не для городских рук, а для рук людей тяжелого труда, для огромных ладоней и широких пальцев – они брались из послевоенной эпохи и надолго задержались в истории, и в моем поколении порождая только ощущение социальной безысходности.

Еще были старинные вещи. Они казались сделанными куда лучше и для человека. Но их было мало. Их производство давно ушло в прошлое, как и люди, чей быт предполагал использование именно таких вот чайников, чашек, ножниц, игл. Эти вещи служили как бы домашним музеем, воспоминанием о порядке мира, в котором все «было по-другому». Старинные вещи надо было не использовать, а беречь. Лучше всего было созерцать их в пустоте, в меланхолической тишине утраты, которую так хорошо умели создавать советские фильмы 70-х, в том числе и у Тарковского.

Фирменные вещи, имевшие совершенно другой вид, цвет, текстуру, были не личными, а публичными. Они служили знаком, манифестом принадлежности к избранным слоям, у которых есть понимание и доступ к другому виду удобств в современности. Такие вещи покупались у спекулянтов, в фирменных магазинах «Березка» на специальные чеки, которые под страхом ареста нельзя было отдавать в чужие руки, такие вещи провозили в страну в дипломатических саквояжах. А также некоторые особенно ушлые граждане учились подделывать их из неучтенного сырья на подпольных производствах. Моя мама, работавшая в СОВЭКСПОРТФИЛЬМЕ и делавшая кино об СССР с «фирмачами», существовала среди высшего разряда вещей: среди фирменных и привезенных. В них она наряжала меня, и, как выяснилось потом, когда я уже читала книгу Джо о России, было в них много такого, о чем я не могла даже подозревать:

2

Like any other woman… who sits with Westerners and talks their language – especially any beautiful woman – she’s constantly being appraised, approached and insulted as if she must be a hard-currency hooker. It’s why she has a constant longing for Western clothes too good for the black market the prostitutes have access to: so that she can look like a Western woman herself 2222
  Как любой женщине… которая сидит в обществе западных «фирмачей» и говорит на их языке, – в особенности красивой женщине, – ей приходилось постоянно терпеть приставания, комментарии и оскорбления, словно она непременно должна была быть валютной проституткой. Вот почему она все время искала именно те западные вещи, что были бы слишком хороши для просто черного рынка, к которому имели доступ проститутки, – чтобы сама она могла выглядеть как западная женщина.


[Закрыть]
.

Что сказать, я видела потом западных женщин. Мама выглядела лучше. Но была ли мама западной женщиной? Очевидно, нет. В богатой и сложной знаковой системе СССР ее блестящая имитация имела совершенно иной смысл, чем у западного оригинала. Мама была не просто современной женщиной, вовсе нет – а воительницей, которая сразу отметает своим видом множество ненужных вопросов и участвует в круговороте вещей в природе, словно в каком-то виде первичного обмена у дикарей.

«Привези автоответчик!» – потребовала мама в очередном разговоре по телефону. «Да зачем!» – взорвался Джо уже не в первый раз, но в данном случае абсурдность казалась ему более чем очевидной. «Молчи, ты ничего не понимаешь!» – ответила мама. Глупый иностранец не понимал: чтобы я поехала по школьному обмену в город Эксетер, мало было того, что я отлично для школьника знаю язык или что класс проголосовал за меня и выбрал на одно из имевшихся мест и я прошла «комсомольскую характеристику». Сие чудо западной техники нужно было передать нашей директрисе в знак закрепления договора о ненападении. Почему именно автоответчик посчитался необходимым «подарком» от одного «аборигена» другому – сие была тайна, и вычислить следующий артикул в списке Джо никогда не мог. Списки перечисляемых и привозимых «нужных вещей», которые проворачивали свои магические социальные чудеса, могли составить отдельную главу в «Китайской энциклопедии» Борхеса – по степени логичности и цельности. И эти списки, в свою очередь, переписывали самого Джо, создавая для него реальность, про которую он писал, реальность, где он сам был почти магом.

3

The atmosphere is hushed and orderly: quite different from that of the first flight I took to the Soviet Union only fifteen months ago. Then there was a hum of energy, of controlled excitement throughout the cabin. And now there is just me, this little whole of apprehension in a cathedral calm, thinking about customs, about clothes I bought for Yelena and Ksiyusha; the blouse for Svetlana; the pills for Thomas; the sweater for Tolya; the books for Andrei; the guitar strings for Sacha…:

«Zdravstvuyte, Jo. Privet.» Suddenly there is Yelena, pushing through the crowd behind me, her long dark hair bracketing her face, her wide green eyes tilted at the corner, as if her vaulting high cheekbones were climbing towards her temples and putting pressure on them… She looks at me for a moment, and kisses me gravely, impersonally. And then she looks down at the pile of bags at my feet. It’s going to be all right 2323
  Атмосфера приглушенная и упорядоченная: совершенно отличная от того первого рейса, которым я ехал в Советский Союз около пятнадцати месяцев назад. Тогда по всему салону стоял шум едва сдерживаемой энергии возбуждения. А теперь – только я, небольшая единица внимания в соборе покоя, размышляющая о таможне, о вещах, которые привез Елене и Ксюше; блузке для Светланы, лекарстве для Томаза, свитере для Толи, книгах для Андрея, гитарных струнах для Саши:
  «Здравствуй, Джо, привет!» – и вот внезапно передо мною Елена, прорывающаяся сквозь толпу ко мне, ее длинные темные волосы обрамляют лицо, широкие зеленые глаза, слегка суженные по краям, как будто ее высокие скулы, поднимаясь к вискам, давят снизу на них… Она смотрит на меня мгновение, целует меня крепко, безлично. Потом смотрит вниз на кучу сумок и мешков у моих ног. Все будет хорошо.


[Закрыть]
.

«Все будет хорошо!» – It’s going to be all right. Странное напутствие и обещание на встрече миров.

Московская реальность явно переписывала Джо из американца и англичанина в мага и – немного в латиноамериканском духе – в бродягу, цыгана, передатчика каких-то волшебных снадобий и предметов, разносчика новых судеб взамен старых масок и лиц. Не только он переписывал нас, но и мы переписывали его, открывая ему свое сердце.

Улицы, скамейки, города
1

Как-то я спросила своего будущего мужа, родом из уральского городка: «Скажи, что нужно, чтобы эта московская улица стала английской?» С Олегом мы тогда только начали встречаться и теперь вместе смотрели на широкую неровную полосу асфальта, уходящую от Кремля до горизонта, несущую по обе стороны дома, точно связанные кем-то между собой стволы. «Обузить бы надо», – ответил он мне. Ну да, ну да.

Этими крупными мазками машин, людей и строений Москва и течет плавно по поверхности земли, обертывая ее то блочным целлофаном новостроек, то каменным крафтом внутренних двориков. По крайней мере, так Москва текла в моем детстве, Тверской улицей, Бульварным кольцом с вязью ветвей и кованых решеток, плутая проходными дворами, взмывая в небо стаями голубей и возвращаясь обратно к медленно текущим по асфальту людским потокам. Именно о такой Москве я часто рассказывала Джо, который вместе со мною пытался понять, почему «мы» так отличаемся друг от друга – люди Востока и люди Запада, – наши мысли, чувства, вещи. И многое из того, что становилось видно мне, становилось видно именно при свете Джо, в его «английской перспективе». Ведь Англия – это не что иное, как западныи мир, сжатыи до размеров острова, и, значит, в неи все присутствует в концентрированном виде, как в спирте. И при таком двойном взгляде, самые близкие предметы получали другое освещение. И чем ближе предмет, чем любимей, тем четче он становился виден при свете любимых глаз Джо. Например, скамейки…

2

У подъездов домов, в парках, на бульварах и во дворах. Везде скамейки были разные, но самые любимые – самые центральные – на Тверском бульваре. Крупные, белые, изогнутые, с чугунными черными лапами, эти скамьи шли двумя рядами на одинаковом расстоянии друг от друга и доходили до самого конца, от больших чаш в начале и до памятника Тимирязеву в конце. Белый лебединый ряд, лодки на привязи у причала.

Скамьи моего «тверского» детства собирали шахматистов, старушек, кормивших голубей, влюбленных, пьяных дядечек, школьников, мужчин с газетами, мамаш, отпускающих подросших детей немного поиграть на центральной аллее, или тех же мамаш с книжками и колясками, прижимающих к себе то падающую книжку, то уезжающую коляску. Люди часто сидели впритык друг к другу, занимая места как можно скорее – потому что в те годы город перебегали ногами, везде были очереди на общественный транспорт, такси были роскошью для избранных или поездкой по очень особому случаю. Кроме того, на этих скамьях еще можно было поесть, потому что в центре города кафе почти не было, а те, что были, превышали бюджетные возможности обычного горожанина.

Бульварные скамейки активно собирали к себе прохожих, а потом так же активно отпускали их. Если бы какая-нибудь скрытая кинокамера была закреплена сверху, на уровне птичьего полета, то, наверное, она могла бы показывать непредсказуемую, но гармоничную игру человеческих сообществ, соединявшихся и разъединявшихся в разноцветные орнаменты. Словно кто-то собирает и рассыпает мандалу, стоит ее энергии начать истощаться. У каждого орнамента свой срок, свой тайминг – на минуту, десять или пару часов, в зависимости от того, какую часть энергии он выбирает из общей тотальности московского дня. Это была озабоченная жизнь, социальный насест, даже иногда собеседование о поколениях, возрасте, жизни и о смерти.

Но на этих скамейках мне всегда чего-то не хватало. Словно в них таилась явно еще не используемая возможность, о которой догадываются, но не говорят. Это были тяжелые парковые скамейки, поставленные на линейной безыскусности бульвара. Скрытая память о парке в изогнутых чугунных конструкциях в барочных завитках несла в себе глубоко частное право на личную остановку, неспешность прогулки вдалеке от множеств толпы, длинную беседу в интимности разговора, на глубину личного чувства, на наблюдение, на медитацию. И мне, которая грезила о парках с того момента, как послушала пластинку «Золушка», где гости съезжаются на бал по парковым аллеям, не хватало этого глубоко личного, уникального, собственного права на скамейку, куда никто бы не сел – потому, что на ней уже сижу я.

3

«В память возлюбленного… такого-то» – было написано золотыми буквами на одной из скамей в Холланд-парке в Лондоне. «Где бы ты ни был, где бы теперь ни поднимал свои паруса». Плашка за плашкой. Надписи должны были быть короткими, старались высказать все сразу, превращая каждую скамью в свой собственный музей, надгробие и корабль последнего странствия.

Скамейки в английских парках – совсем не то, что на Тверском. Эти скамьи были местами углубления и медитации. Если ты присел на них, то не включался, а выпадал из общего хода жизни. Ты держал жизнь на расстоянии, она миновала тебя, потому что скамья, на которой ты сидел, говорила не о жизни, а о смерти кого-то, в честь кого ее поставили. Она была памятником, надгробием, руиной, сквозь которую струились лучи минувшей жизни одного и благодарной памяти другого, его любившего. Каждая скамейка – свой собственный пейзаж. Каждая затенена листвой посаженных рядом деревьев, и потому на тебя падает отсвет чужого прожитого времени и чужого времени прохожих, мелькающих мимо тебя, как тени на экране. Меня поразила эта мысль, что сам акт того, что ты сел, расположился на скамье здесь, в этом мире, уже есть акт памятования, акт приношения, акт соучастия в чем-то, в чем, казалось бы, соучаствовать нельзя. В вещи Англии сложным образом встроены время и передача их в акте благодарности при молчаливом свидетельстве третьих лиц или даже аудитории.

Скамья была собранной чашей, ковчегом тишины и мирного глубокого уюта, прощанием с теми, кто проходит и кто ушел, защищающим того, кто прощается, и утешающим его и оберегающим его во времени настоящего. Это были личные, индивидуальные эмоции, получившие право на разглашение в общем социальном поле, право укрепиться в пространстве публичности, растечься по нему. В каком-то смысле privacy, вероятно, можно перевести только как умение считаться с чувствами другого человека, параллельно создавая во внешнем мире обстоятельства, которые станут продолжением твоих внутренних чувств в публичном поле. Эта неоднозначная многоходовка создает ту сложную «английскость», которую изучают филологи и антропологи по всему миру. На русский ее перевести нельзя, да, кстати, и на «американский» тоже – там она теряет свое глубокое дыхание, потому что американская свобода – это общий гарантированный минимум прав для всех, но не для каждого. И, кстати сказать, в Америке, когда я оказалась там позже, ценности скамейки не было вообще. Там просто сразу садятся всем коллективом на траву. И я уж совсем не представляю себе, что творится со скамейками в Индии… Может быть, там они до сих пор так и не спустились с неба и остались в храмах и только для богов?

И мой личный англичанин внимательно слушал, что-то записывал своим крупным полупечатным почерком в черные тетрадки «Молескин», зажигал или тушил сигарету и через паузу говорил, что всегда поражался тому, что у русских совсем другое чувство пространства, чем в Европе. И добавлял, что в русском языке нет перевода слова «privacy» – от которого и происходят все основные ценности Британии, а в более размытом виде – западного мира в целом. Это английское слово непереводимо на русскии, и, чтобы узнать его, вероятно, надо пожить в Англии желательно не один век. Когда я думала о том, что же это такое – эта самая «приватность», которую только в 90-х удалось привить в качестве неуклюжего заимствования (как, впрочем, и вообще огромныи словарь англо-американских терминов, зашедших в территориальные воды русского языка вместе с новыми реалиями капитализма), то почему-то представляла себе именно это – право вещи на остановку внутри себя, на ее принадлежность самои себе, на какую-то мысль внутри себя, которую нельзя пресекать и не уважать А еще я почему-то представляла какой-то отдельный мир, в котором сквозит нечто Новогоднее, но больше, чем новогоднее. Мир, где сквозит Рождество, когда все будет хорошо. И последнее свое Рождество Джо встречал в России.

День рождения Джо

Почти через двадцать лет после его отъезда снова пришла его русская зима, – после всех тягот его возвращения из Америки и России в Англию. После многих лет молчания Россия снова становилась горячей темой, тревожной точкой на мировом горизонте: она отстроила снова свою новую власть и новый внешний вид на нефти, оружии, местных войнах и том денежном потоке, который вливала в европейскую экономику. Теперь это была Россия с быстрым интернетом и системой кафе, частными бизнесами и отремонтированными фасадами, ипотеками и путешествиями, иномарками и ТВ-шоу. Достаточно ли это для того, чтобы «Запад» захотел вернуться? Или стал снова искать общего пространства с нами? По крайней мере, теперь Джо стал экспертом по России. После ареста Михаила Ходорковского в 2003 году Джо вновь начали приглашать экспертом на программы Би-би-си. Джо снял фильм о «крестных отцах» современной России – олигархах, что так долго руководили ее экономикой и политикой, – и, получив самый престижный приз за документальное кино, снова начал подумывать о том, чтобы вернуться обратно в страну, которая снова становилась «интересной». Джо только что исполнилось 65, он снова праздновал день рождения в Москве. В последний раз он так праздновал его десять лет назад в ресторане Театра на Таганке, и тогда тоже было много гостей и подарков, не как в его детстве. Русских вообще было много в его жизни – за эти годы их много перебывало в Лондоне и останавливалось у него в гостях. «Знаешь, папа, – как-то сказала маленькая Катя, уже забывавшая свое детство, – нам бы надо повесить табличку на дверь „ОТЕЛЬ“». Он улыбнулся. Что он искал теперь в их лицах? Понимания? Одобрения? Узнавания? Можно ли вообще вернуться после того, как уехал?

Это был странный день рождения. Словно в 90-х, все собрались в Доме кино – старом, ничем не изменившемся здании, которое я помнила с детства. Тогда мама брала меня в рестораны и вместе со скучающими детьми мы ели кусочки льда с больших подносов, поставленных про запас на пустой барной стойке перед входом в зал. Все там было бурое, из панелей, казавшихся роскошными в брежневскую эпоху, но в начале 2000-х это выглядело уже странным реликтом, как будто и окружение, и вся та сохраненная во времени еда, которой угощал ресторан, – все было призвано остановить время, возобновить некий момент прошлого, от которого вновь мы все бы могли оттолкнуться. Джо сидел в красной рубашке а-ля рюс, почему-то пели цыгане, а кругом сидели вполне себе респектабельные люди, с которыми он общался десять лет назад. Теперь они были явно уже не те «русские» из его воспоминаний. Не те, чье существо как будто сводилось к матрешкам, балалайкам и армейским шапкам-ушанкам, продаваемым на базарах. Они сидели в костюмах японских и американских дизайнеров, разговаривали о своих путешествиях по миру и с легкой ностальгией оглядывали Дом кино, в котором когда-то проходила их юность.

Им также была представлена Катя, моя сестра, которая с удивлением смотрела вокруг – она никогда не думала, что у ее отца столько друзей и знакомых. Она чувствовала себя смущенной. Вела себя тише обычного и силилась вспомнить что-то, что было похоронено в ее детстве когда-то давно, в дни Николиной горы, когда она еще хорошо говорила по-русски. Но ненадолго – очень скоро она уедет, перед самым Новым годом. Этот последний в жизни Джо Новый год мы будем справлять по отдельности. Она – в Лондоне, мы – в усадьбе Льва Толстого.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации