282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Немцы

Через много лет в Берлине я увижу одну выставку. Как и всякая отличная выставка, она будет сильна не столько своими работами, но и тем, что удалось показать между работами в их взаимодействии, в сочетании – на монтаже. Это была история живописи Германии между двумя войнами. И там видна «диалектика» «истины» и «лжи» – время перед Первой мировой войной, прекрасные грекоподобные образы в каждой стране, зовущие «на бой». Армии благословляются священниками, они несут взлетающие вверх над толпами знамена и портреты «королей». Послевоенный мир начинается экспрессионизмом. Это голая правда, это ободранные от всякой красоты и страшные лица – лица за лицами, это ужас жизни, который и есть то, что скрывается за красивостью. Налицо подозрение к красивому – как к обману и иллюзии, призвавшим человечество на бойню. Затем идет нарастание фашизма. То есть возвращение «красивых образов», причем с претензией: нельзя так травматично показывать немецкого человека. Немец прекрасен, он – ариец, Зигфрид, побеждающий дракона, а не проигравший и во всем обвиненный преступник истории. И что интересно – ободранные лица, изуродованные лица, которые только лишь совсем недавно были истинными лицами немецких солдат, истинными лицами предательства власти, тоже находят свое пристанище – в мире карикатур. Найденная техника дает показывать в едином «зверином» стиле лица «врагов», лица «дегенератов» и лица «евреев», подлежащих уничтожению. А на немцев снова надевают прекрасные личины, и вместе с прекрасными личинами вновь нарастает пафос войны и победы «нас» надо всеми «ними». А немецкие художники в эмиграции, по большей части леваки, все продолжают рисовать скелетов, натянувших красивые маски и играющих на дудках и флейтах. Красота – это обман. Красота – это милитантность. Красота – это пропаганда. Истина ужасна и страшна. Истина карикатурна и сатирична. Она сама подобна большевикам – главным сатирикам той эпохи, ненавидевшим каждую мелочь «старого мира». И в своей ненависти именно большевики однажды невероятно точно прикоснулись к истине – именно они стали единственной партией, выступавшей против войны в 1914 году. И я тоже переживала это желание – натянуть красивое лицо поверх собственной уязвимости…

Танки и аэропорты
1

Шоссе было темно и пусто. Центральное бульварное кольцо, на котором стоял веселый месяц май. Шоссе казалось нечеловечески широким, а здания, одетые в гранит, формировали высокие берега над ночным потоком темноты и фонарных огней. В своих письмах жене Иосиф Сталин радовался новой капитальной реконструкции Москвы, новым и широким проспектам и шоссе, прорезающим старые деревенские районы, прорубающим новые перспективные линии для граждан. Сталин выпихивал Москву из ее прошлого – и, как от всякого пинка, в ней оставались огромные вмятины. Перенаселенные коммунальные квартиры громоздились горами людских жизней и резко контрастировали с огромной театрализованной вселенной общественных пространств, чтобы дать каждому частному гражданину полное понимание скромности его места в истории и величия его работы на общее благо. Труд был одним из главных Смыслов советского времени. В годы, последующие перестройке, новая капиталистическая эра делала свои первые шаги и не выказывала никакого стремления к «общему благосостоянию и труду» – она восславляла довольно жесткую логику: выживает сильнейший. Сталинские улицы, оккупированные множеством частных легковых машин и джипов, внезапно выглядели потерянными, утратившими свою цель и предназначение, последними форпостами ушедшей эпохи. Мне стало грустно. «Кто позаботится о нас?» – подумала я. Мне не хватало кого-то Большого и Самого Сильного, чтобы он заботился обо мне и все взял на себя.

В тот вечер Садовое кольцо казалось пустым. Последние легковые красавцы парковались к тротуарам, словно бы завершая мелодию дня. Рассуждая о сравнительных ценностях позднего социализма и дикого капитализма, я никак не могла до конца внутренне проголосовать за вторые, как ни пыталась. Общество, жившее на госзаказе, неожиданно обнаружило, что оно неконкурентоспособно на мировом рынке, а кроме того, умудрилось по дешевке отдать все те наработки, которые создавала военная промышленность. И при этом Китаем оно уже не смогло бы стать – никто не мог бы работать только за тарелку риса. Россия – не Запад и не Китай. И затем я услышала шум на горизонте. Шум приближался и приближался, как звонок телефона, что прорезает твой сон, пробуждая тебя к новой реальности. И она шла, прямо из-за поворота, эта другая реальность. На нас шли танки! Целая колонна танков двигалась на большой скорости сквозь город. «Парад 9 мая! День Победы!» Я вспомнила; легковые машины (даже джипы), припаркованные по сторонам шоссе, вдруг показались незначительно маленькими, потеряли всю свою экзистенциальную мощь, всю свою убедительность, они больше не впечатляли меня в качестве зрителя. Человеческая жизнь, со всеми своими амбициями, приватными достижениями и потерями, внезапно была сметена, как пестрый мусор береговой волной.

И внезапно все снова обрело Большой Смысл. И ширина улиц, и молчаливая тяжеловесность домов. Сталинское авеню было снова на марше. Оно было приспособлено к Войне, к Большой коммунальной истории, к проходу армий, к многоликой толпе, что будет кричать и махать с тротуаров и из окон, для шариков и лозунгов, взлетающих в воздух. Для музыки, оркестров и всеобщего ликования. Оно было сделано для коллективного человека – единственного господина этих мест. И неудивительно, что московские улицы не похожи на хорошо сшитый английский костюм! Они и не были предназначены для человека, который хорошо бы смотрелся, гуляя по ним.

Какой-то легкий мотивчик из оперетты начал вертеться в моем мозгу. «Без женщин жить нельзя на све-ете, нет!» Танки и Оффенбах – как точно, как по-ницшеански, как почти по-фашистски. И вероятно, именно это – что самый лучший мотив для танков – оперетта – и остановило меня. Это же китч, вдруг вспомнила я. А как различаются китч и красота? Грань тут тонка, и в тяжелый момент истории многие ее не различат.

2

В статье об игре на «Псалтерионе» Йейтс пишет о музыке, погружающей нашу мысль в такой транс, когда мы начинаем воспринимать тонкие отличия. Мир погружается в состояние монотонии, наложенной на слишком сильные внешние стимулы, импульсы, чтобы появилась дистанция, возможность все более тонких различий, и уже отсюда, из этой дали возникнут образы и ритмы, которые будут стимулировать явление «бессмертных» персонажей, слишком сильных для нашей жизни.


«Пиши об аэропортах!» – потом посоветует мне Джо, выбирая вновь ту стратегию, что помогла Одену и Элиоту избегать поэтики прямого желания и боли. Надо отдать должное моему поколению – в основном оно последовало за таким планом, а значит, тем самым путем, которым предлагал идти Джо, хотя вряд ли шел им сам. Техника поколения – все более измельчающаяся ирония, все более мелкие миры, техника уклонения, техника санации больших импульсов, техника отводных каналов. Может быть, это терапевтически оправданно. Ведь в темной ночи над Европой любитель больших импульсов Йейтс из нелюбви к абстракциям государства и социализма слишком часто выбирал национализм и мифотворчество. Стоит ли настаивать, стоит ли ждать красоты и любви, стоит ли желать занять центральное место – раз это может оказаться не более чем желанием реванша? И от китча Йейтса отделяла лишь очень тонкая, но очень строгая черта – почти такая же, как тактовая, – его чувство меры.

Несколько позже более молодые, чем я, поэты, особенно один из них, с кем я был хорошо знаком, принялись проклинать на все лады всю ту романтическую материю, которую английская литература, кажется, разделяет со всеми великими литературами мира, все те традиционные размеры, которые, казалось, выросли вместе с языком, и тем не менее, хотя я все больше злился, я молчал… мне кажется, частью этой моей молчаливой нерешительности был страх говорить плохо подобранными словами: скажем, упрекать мистера Уэллса голосом Бульвера-Литтона…

У. Б. Йейтс. Кельтская поэзия сегодня

Танк и современное оружие – это пустотная декламация, инструменты подтверждения пропаганды, великие научные абстракции, которые создают дешевую и страшную, многомиллионную смерть.

Это все еще правда, что Божество дарует нам, согласно Своему Обетованию, не Свои мысли и не Свои убеждения, но Свою плоть и кровь, и я верю, что разработанная техника искусства, которая сама собой творит сверхчеловеческую жизнь, обучала людей умирать больше, чем любая оратория или Псалтырь.

Йейтс не может отстаивать дорогие убеждения голосом, в котором теряется сама суть таких убеждений. Танк – это декламация и пустая риторика. Йейтс не стал бы ездить на танке.

«Пиши об аэропортах!» Не пиши о сложном интеллектуальном, имел в виду Джо, не пиши о чем-то собственно «русском». Он также имел в виду «напиши о чем-то популярном» – ибо аэропорты действительно популярны, даже больше, чем футбольные стадионы. Может быть, он даже имел в виду, что мне надо уже перестать быть мной и сверить свое бытие с миром, который населяют другие люди, но он и сам не услышал, о чем просит. Аэропорты, футбольные стадионы – это из первой части оденовского реквиема по Йейтсу, части об отсутствии, старости и смерти, когда падает снег и уродует статуи на площадях и лес умирает в снегу и в аэропортах нет никого. Что-то есть в этих обширных публичных пространствах, рассчитанных на массу, что никогда не дает возвратиться «домой». Писать о них – оставаться в том же пространстве скрытого сомнения в нашей любви, о котором мы не хотим говорить. Чтобы не заниматься китчем, Джо предлагал мне признать свое сиротство, присоединиться к миру детей, навсегда сирот внутри тяжелых механизмов внуков и дедов.

Футбольное поле. В стиле Одена
1

Когда-то, когда сам он был маленький, его учитель английского, Бэзил, спросил Джо: «Have you meant what you wrote? For if you have I’ll walk a mile for you and if you haven’t I won’t cross this football field».

Было раннее утро, и они шли вдоль холодного зеленого газона неподалеку от школы для мальчиков, куда Джо сдали на заре 50-х, и разговаривали о его недавнем школьном сочинении. Джо испугался. «Когда ты молод, ты никогда не знаешь – имеешь ли ты в виду то, что говоришь, и знаешь ли ты, что это значит?» – «И?..» – «Я сказал, что да, имею. И мне вручили приз за тот год». – «Какой приз?» – «Я мог выбрать любую книгу, и мне бы ее купили». – «И какую ты выбрал?» – «Бытие и ничто». – «Сартра?» Он улыбнулся. «Это казалось клевым, и, кроме того, это бы еще больше досадило моим учителям». – «И что, ты ее осилил?» – «Конечно, нет». Казалось, он смеется над своей собственной ученой юностью, дразня меня. И все же меня преследовало чувство, что было что-то еще – в самой сырости, холоде этого поля, что куда ближе относило его к названию книги, которую Джо попросит у Совета школы. На самом деле это был великолепный театральный задник для знаменитой третьей главы сартровского поствоеннного шедевра – главы о Самообмане, в коей субъект речи ни на секунду не может перестать сомневаться: а действительно ли он хочет того, что утверждает, что он хочет. Сартр, отвоевавший сначала девять месяцев метеорологом, а потом девять месяцев просидевший в плену, выпустил эту книгу в 1943 году, решая в том числе вопрос и о том, как большая часть его соотечественников умудрилась стать коллаборационистами и быть при этом убежденными в собственной честности христианами. Вопрос серьезный. Не перенес ли Бэзил своим вопросом Джо прямо в центр современного опыта, в самое сердце послевоенной вселенной, ставя его на то место, где никто не может ответить, а кто же он на самом деле – герой или предатель? Не было ли футбольное поле с его мини-победами и поражениями, непрерывной переменчивостью и непреходящей иллюзорностью бега времени – превосходной метафорой того состояния, в котором застали мир новые поколения – по обе стороны Железного занавеса и после взрыва в Хиросиме, положившего конец всем нашим прямым способам выяснения истины? И не был ли аэропорт – тем небесным полем, межграничным, что стало символом нашего постмодерного пространства и объединенной Европы, придя на смену стадиону. А земля, все страны на ней – это лишь то, что лежит на концах и началах наших авиарейсов и авиабомбардировок. Что ж, в данной ситуации Джо явно был внуком, а Бэзил его отцом и футбольное поле показало весь свой оденовский потенциал.

2

Я, кстати, почему-то совсем не удивилась, когда Джо вдруг решил познакомить меня с учителем, который когда-то задал ему этот важнейший вопрос. Сказать, что Бэзил был по-английски старомоден, – это ничего не сказать. На встречу он пришел в старом твидовом пиджаке, в стоптанных коричневых ботинках и с под горшок постриженными седыми волосами. Но, гуляя с этим тихим, внимательным человеком, я чувствовала, что прохожу очередной и, может быть, самый трудный в своей жизни экзамен: того ли я качества человек, которым считает меня Джо.

В конце разговора Бэзил неожиданно спросил меня, что мне подарить. Как если бы он хотел мне вручить какой-то приз за успехи в школе.

И тут в меня влетело что-то, что можно назвать «боевым духом Джо». Посмотрев на него, я сказала: «Танец, подарите мне танец, Бэзил». В следующий раз при встрече Бэзил подарил мне сандаловую статуэтку из Вьетнама, где женщина танцует под дождем. Он подарил мне Восток.


«Он незаметно проверял тебя», – признался потом Джо. «И что?» – не выдержала я. Джо улыбнулся и ответил: «Я не буду отвечать на этот вопрос». Но по нему было видно, что он доволен.

Потом для себя я даже нашла название такому экзамену: я назвала его «Китайский экзамен». К тебе приходит человек, вы говорите с ним ни о чем: о порядке цветов, недавних новостях, о дожде и какой-то строке из поэта. И под конец оценка выставлена. Ты никогда не узнаешь, что ты сделал правильно, где ошибся. «Сначала – удовлетвори экзаменаторов», – говорил Джо, и его глаза – маленькие и внимательные, в тяжелых складках – поблескивали. Потому что теперь, в этом повторе, внучкой была я, а Бэзил разделил со мной почти йейтсовский момент тайного сияния, вспышки славы, которую Джо наблюдал. А вот аэропорты – это все же Элиот. Никаких бабушек и дедушек. Чистое сиротство детей.

Аэропорты. В стиле Элиота
1

Я только усмехнулась, когда согласилась написать для него об аэропортах. Как говорил Жак Деррида, современная философия творится в рейсе на перелете между Нью-Йорком и Токио – фраза, над которой я много думала в то время.

Деррида, видимо, полагал, что философское транспортное средство современного авиалайнера может дать нам гораздо больше опыта внутреннего «я», чем любой другой вид умственного транспорта, включая наркотики. В этом Джо с ним был солидарен. «Ничего у меня от нее не было, – говорил он про „травку“, – кроме каких-то странных эффектов на обоях. У меня для этого слишком сильное эго». Чтобы сотрясти «эго», Джо, видимо, нужно было что-то посильнее. В моем случае все было проще: я не могу вдыхать. Начатки астмы… моего семейного наследства.

2

Ну что ж, аэропорты. Вылеты и прилеты, все это праздное время, которое надо проводить посреди хорошо обставленных, больших стеклянных пространств. Они выглядят детским отделением роддома. Точно новорожденные младенцы, путешественники, свободные от грехов и печалей, сидят так, что любой прохожий и родственник может смотреть на них сквозь витрины и, улыбаясь, помахать – приветственно или прощально. Но еще больше аэропорты похожи на другие конечные пункты назначения нашего земного путешествия в современном мире – на морги: самолеты оставляют свои белые чертежи на фоне неба, словно сжигая жизнь изнутри, чтобы лететь. При всем комфорте и покое аэропорты – это места глубоко подавленного страха. Страха смерти, который необходимо поддерживать в подвешенном состоянии, как подвешивают свое недоверие зрители, чтобы увидеть представление. Это массовое согласие на общую смерть есть общая подпись под договором о полете. Могила в небе – как Пауль Целан говорил о других, куда более темных предметах.

Если бы я могла, я ставила бы лучшую поэзию в динамики аэропортов! Время прошлого и время настоящего, оба, возможно, присутствуют во времени будущем… Этот сухой голос Т. С. Элиота дает нам последние инструкции и перед отправкой, и прежде чем мы объявимся собственной персоной в другой точке планеты, вступим в телевизионные авиастудии с багажом и новостями – что мы в безопасности, мы живы и что страху – конец. Каждый, в толпе аэропорта, – звезда, каждый готов дать интервью о себе: Кто? Куда? Откуда? От кого? Кто вас встречает и провожает? Каков повод поездки? Что вы делаете здесь, на земле? Нам всем положен «Оскар». И когда все закончено, когда мы покидаем аэропорт, когда мы перестаем тревожить мироздание нашим неоседлым блужданием, мы понимаем, что в аэропортах оставили кое-что – ту самую легкость небытия, невесомость еще-не-жизни, прозрачной вобранности себя в себя – что и делает нас звездами, бессмертными существами, скользящими медленно вдоль широкого задника прекрасно подавленной неуверенности в себе. В аэропортах противоположности не воюют между собой и не заключают мира: они подавляются. Или сгорают в пламени.

И потому есть что-то бесконечно инфантильное и беспомощное даже в самых современных аэропортах, в конце концов, они и есть современнейшая форма нашего сомнения в реальности, нашего страха реальности… И нашей памяти о финальном решении всех вопросов – атомной бомбе Хиросимы.

3

Именно с аэропортами было связано последнее крушение мира Джо, ибо вся его редакция была уволена очень скоро после 9/11, когда реализовался самый большой страх, таимый в аэропортах, и самое большое зрелище, оставленное ими напоследок, – зрелище самолета, врезающегося в две огромные вавилонские башни Всемирного торгового центра. Одна из последних картинок на усталой сетчатке нашей мировой цивилизации. Журнал в своем прежнем виде оказался не нужен – богатые американцы с платиновыми картами перестали путешествовать по миру, а для более массовой аудитории не нужно было знать обо всех тех экзотических и дорогих местах, на которые у нее нет средств, да и им не очень-то хочется вчитываться в сложносплетенное, богатое и витиеватое письмо, половину словарного запаса которого они не понимают. «Ты представляешь, они вырезали „анафема“ и „апостат“!» Его новые читатели не готовы были путешествовать в мир, которого они никогда не видели, они готовы были съездить в мир, который будет похож на их собственный – так безопаснее. Греческие слова Джо были изгнаны первыми. Затем были изгнаны латинские слова. Затем длинные предложения. А вслед за ними ушел и Джо – а с ним и весь тот небесный цирк, вся та Византия, что он создавал в эти годы, свивая западный стиль, стремящийся к лаконичности, и восточное красноречие. Денег в семье стало меньше, их перестало хватать.

Суровые ветра мировой экономики доносили до нас урок морали: не тратьте больше, чем надо, живите по средствам, наш полицентричный, асимметричный барочный мир быстро смещался к новой контрреформации, войне с террором и совершенной симметрии хороших и плохих парней, пришедшей на смену бесконечности разнообразия «других» миров. Появлялись новые, более стандартные игроки, которых раньше не было: это были миры Закона и мир Коррупции или же миры Локального и Глобального, Традиционного и Современного, Миграционного и Местного. Новые войны раскололи мою семью и мир, и после бомбардировок Белграда я все реже приезжала в Лондон. Бомбардировки застали нас прямо в разгар апрельских каникул, превращая обеденный стол в поле очередного панъевропейского скандала. Было почти пугающе слышать, как, отстаивая сербов, например, я отстаивала и те старые «аристократические» и «либеральные» ценности, которые до этого считала чисто «английскими». А Джо говорил нечто, что при более тонком прочтении вполне могло бы сойти за старый советский «интернационализм».

Россия все больше начинала двигаться вправо, а Британия все больше становилась UK, словно начиная становиться вновь на места полюсов противоположностей.

UK/Юкей. В стиле Йейтса
1

Когда наша семья приехала в Лондон, там было совсем немного славян. Все эти властители широких просторов и полноводных рек редко эмигрировали в Британию, ища свои новые судьбы в соседских континентальных странах – Франции и Германии. А вот теперь я стала понижать голос в метро – потому что вокруг меня понимают. Славяне больше не составляют экзотическое меньшинство – аристократы, художники, политические диссиденты, которых принимала гостеприимная в этом отношении Британия.

Тогда, в начале 2000-х, наравне с новыми богатыми сюда хлынула более демократичная толпа приезжих. И надо сказать, сама аббревиатура UK – Соединенного Королевства – стала знаком подобной демократизации и подспудной революции, затронувшей умы и сердца как приезжих, так и местных. США были первой страной, которая публично заявила о таком ненациональном, неклассовом сжатии названия страны до букв, отмечая новую всемирную историю эмигрантов, бунтовщиков, приезжих, номадов, оторвавшихся от корней и традиций и сводимых в некое более простое единство. СССР – вот еще одна страна более великого упрощения, и в нем Британия никогда не была UK. Она всегда была «Англией» или «Британией».

Викторианской и староевропейской со своим снобизмом, изысканным вкусом, хорошими манерами среднего класса и образованием, колониальными товарами, уютными гостиными, искусством подразумевания, сияющими лаковыми такси и словом «приватность», так отчаянно непереводимым на русский. И, конечно, «Битлз», чья традиция (по устроенной мне как-то мини-лекции Джо) шла от английского мюзик-холла XIX века и англиканских церковных гимнов.

В своих разысканиях Большого Смысла я видела Британию скорее местом рождения Капитала и Класса. Кроме того, она оставалась империей – на ее улицах можно было встретить африканцев, китайцев, индусов, и все они жили кланами и принадлежали отдельным профессиям – синдхи водили автобусы, китайцы владели ресторанчиками, африканцы открывали двери в гостиницах, танцевали на улицах под барабаны. Белые английские улицы – с некой темной экзотикой, вкрапленной в них, словно изюм для вкуса. А потом все изменилось… Изменилось буквально в одночасье – за два года, что меня не было. За это время и случилась революция. Лондон эмигрировал из самого себя. Он больше не говорил ни слова по-английски на своих улицах. Испанский, французский, хинди, китайский, все виды славянских и азиатских… Лондон стал аэропортом, куда все приезжают и остаются жить. Это, очевидно, и называется в современности мегаполисом.

2

Френч-пресс – это железный каркас, куда вставлен высокий стакан, и сверху – специальный поршень продавливает сетку вниз, придавливая молотый кофе и насыщая им кипяток. Эти френч-прессы потрясали меня, когда Джо привозил их в Москву. Мы ничего подобного не видели – традиционные, тяжелые, блистающие как доспехи, эти роскошные кухонные латники отлично стояли в одиночку, образуя центр любой композиции. У нас не было ничего подобного и столь старинного по дизайну. И в Москве, и в Лондоне Джо подходил к столу, брал сей внушительный агрегат и наливал из него черную жидкость в огромную кружку, смотрел, как она течет, слушал ее кипучую музыку. Словно два хорошо сочетающихся между собой гиганта, они испытывали друг к другу обоюдное уважение, соблюдая совместную тишину, где слышится только звук кофе, как два джентльмена в клубе. Вероятно, если мне надо подумать о слове ИМПЕРИЯ, я буду думать о френч-прессе.

Разбив стакан для френч-пресса, украинская девушка Саша нарушила ритуал, приватный мир этих ежедневных встреч. Бедняжка, не осознавая подлинную глубину своего преступления, она все же считала себя ответственной за принесенный ущерб и поэтому просто обязана была обеспечить замену. Она не могла поступить по-другому, у нее было свое достоинство и свое «понимание». Дома она была учителем биологии, в Лондоне уборщицей, а у Джо она была девочкой, которой он иногда помогал с английским, а иногда с жизнью и которая отчасти сумела занять мое место в семье – «Он как отец мне, которого у меня никогда не было», – безмятежно говорила она, вызывая во мне тем самым приступ глухой ревности прямо откуда-то из области живота.

Так вот, все эти перемены статусов и материальных товаров закончились в итоге новым френч-прессом, счастливо водруженным посреди стола на кухне, – он был намного меньше своего предшественника, крышка у него была пластиковой и невыносимого кислотно-желто-зеленого цвета. Это было Сашино приношение любви, на самом пределе того, что она могла потратить на подобную утварь, – на постсоветской Украине тогда кофе все еще варили в турках. Моя тайная месть заключалась в том, что Джо, поблагодарив сердечно Сашу, ни разу так и не прикоснулся к этому монстру. Возможно, в знании такого рода отличий и состояла причина того, что все же я была его падчерицей, а она нет. Я была ближе к стандартам.

3

На следующий день мы пошли приобретать замену стеклянному стакану, чтобы восстановить старый френч-пресс, а также купить фрукты с местного рынка. Мы шли вместе по улицам Лондона. Он – хромая, я – укорачивая и замедляя шаг. Тихо вошли мы в банк, где Джо принялся шутить с двумя молодыми кассиршами. Они были слишком молоды, и была суббота, и шутки пожилого человека плоско падали на пол заведения, с которого идущий вовсю ремонт оборвал последние украшения и рекламы. Около входа польские рабочие обсуждали между собой что-то, прерываясь характерными всплесками узнаваемой славянской перебранки. Мы дальше двинулись по улицам, где почти каждый первый этаж был отдан под магазинчик – еда, вино, парфюм, музыка. В противовес банку эти магазинчики казались полностью забитыми. И если бы не набор явно западных товаров, по ощущению эти магазинчики скорее походили на восточные лавки. Судя по тесноте пространства для передвижения и по тому, как трудно что-либо отыскать на заставленных полках, и по тому, как резко и поспешно продавцы хватали вещи и ставили обратно и тут же забывали о них, – все это напомнило мне длинные торговые ряды Москвы 90-х, куда обедневшие граждане наносили свои ежедневные визиты, встречаясь с темными азиатскими лицами, смотрящими с другой стороны прилавка. Мигранты первого поколения.

Мы вошли в один из таких магазинчиков, и вот там они и стояли – сияющие френч-прессы, набитые, втиснутые, взгроможденные друг на друга. Они были рассунуты по полкам, задыхаясь, как в астматическом приступе.

Нам надо было измерить стакан френч-пресса. Мы нашли нечто – чуть ниже, чем надо, нечто сходное, но не совсем подходящее. Стекло было толще, чем нужно, и хуже сияло. И когда мы оглянулись вокруг, то вещи показались нам просто копиями того, что мы ищем, того, что действительно нам известно об их подлинном виде. Это уже не была Англия и не был Запад. Мы никогда не обсуждали этого, как и то, почему же мы в итоге купили подделку. Почему оба старались найти нечто, что лишь походит на то, чем должно быть. Вероятно, это был наш переход от бытия полуиностранцами в России к бытию полуэмигрантами в Лондоне.

4

И вот тут меня пронзило узнаваемо «советское» чувство – остов нашего френч-пресса был гораздо дороже и реальнее, чем то, что мы могли себе позволить отныне. И именно поэтому мы сохранили его, как люди в советское время сохраняли остатки старых вещей, потому что те были намного лучше новых. От Саши мы отличались лишь тем, что знали, как они должны выглядеть, когда правильно сделаны… А вот настоящий британский френч-пресс нам уже был не по карману. Как и все вещи «британского домашнего производства». И в это же время в мир входила великая торговая империя подделок и имитаций, аэропортной суеты достижений всех наций, всех климатов, стилей и атмосфер, и называлась она Китай. А с другой стороны туда же вливалась и вторая сила – сила нового опрощения и общего уравнения, которую нередко именуют современным большевизмом, – исламский фундаментализм. И сейчас передо мною происходило окончательное слияние первого и другого в один компот – мусульмане в лондонских лавках торговали китайским товаром, имитирующим британское производство.

Помню двух англичан, мужа и жену, застывших в дверях ресторана «Вавилон» на знаменитом Кэмденском рынке, где торгуют ремесленники, дизайнеры, старьевщики и антикварщики со всего мира. Они стояли и не могли сделать вперед ни шагу. Мне стало их жалко. «Что, долго не были в Лондоне?» – спросила я, внезапно подойдя к ним. Они улыбнулись в ответ – они были рады, что хоть кто-то узнал сразу то, что они чувствуют. Я улыбнулась. «Добро пожаловать в Вавилон», – сказала я, впервые исполняя здесь роль хозяйки. Впрочем, никто не сможет исполнять эту роль долго – как говорят консервативные британцы иностранцам, живущим даже не в первом поколении на их земле: «You are all just visitors here». Это уже не UK, это уже Британия, и на часах мировой культуры она занимает место империи. Там всегда идет дождь – по крайней мере, для иностранцев, привыкших к более мягкому климату, и там всегда тесно – по крайней мере, для тех, кто привык к континентальному простору. Например, как я. Для которой UK и Британия соседствуют рядом до сих пор, являются частями одного опыта, ведь каждый опыт, согласно Йейтсу, – это драматургия конфликта, создающая наш внутренний театр, в том числе и политический, – вспомнить хотя бы все баталии по поводу Брекзита, что произошел через много лет после смерти Джо.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации