282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 13


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 13 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Новый год

Машина была не новой, но с дипломатическими номерами. Даша и Эрик ехали на машине французского посольства в Москве и везли меня. Олег, мой муж, и родители выехали раньше. Машина ехала в Тулу, а водитель выключил музыку и начал беседовать со мною, чтобы улучшить себе настроение.

Его раздражение было понятно. Не только вынужден он был жить в России после благословенного Прованса своего детства, он также должен был ездить во все возможные безвестные провинциальные городки, по прихоти своей русской жены. И в этот раз тоже Дашин муж предпочел бы провести свой Новый год и Рождество в куда более цивилизованном месте.

Он начал говорить со мною о неудачах жизни. На самом деле он хотел поговорить со мною о неудачах именно моей жизни. Дорога была серой, заснеженной и мутной, жена его нервничала… Итак, в чем же мои неудачи конкретно состоят. Более-менее такие же, как у Джо, мне кажется.

Это «прилагается к полю деятельности» (it comes with the field) – смеялся он, объясняя мне про судьбы писателей и художников, а у меня почему-то застревало это «поле», пустынное поле, пустошь, как у Элиота, бесплодная земля литературы, ее мертвое поле.

По дороге мы вышли купить хлеба. Молния моего пальто застряла.

«Эх ты, – прокомментировала моя рыжеволосая подруга, в стильном французском пальто, – ты выглядишь как бомж какой-то. Почему не купишь себе новое пальто?» Я улыбнулась, спорить не хотелось. Мы перешли дорогу купить хлеба. «Нет, не этот, – остановила она меня, – ты вообще не понимаешь, какой хлеб хороший. Лучший хлеб в провинции – вот этот». Она знала это точно – ее поездки по России ширили свою географию.

Я стояла как ребенок, постаревший ребенок. Довольно беспомощный, молния пальто наперекосяк, и все с той же глупой улыбкой на лице. Потому что я знала тайну.

Джо вернулся.

Дорога была серой, и в воздухе кружил неприятный снег. По сторонам лежали тонкие полосы белого цвета – перемена климата не дает больше полнокровной оперной зиме развернуться на нашей территории. Никакой нам оперы. Мы ехали медленно в какой-то богом забытый санаторий с обвалившейся серединой и с остаточными флигелями по краям. «Ок, – сказал муж, не в силах уже скрывать свой гнев, – мы просто оставим там еду и уедем. И мне все равно, если нам придется ехать четыре часа обратно». Его жена снова нервничала и шутила, а дети смотрели с подозрением и на меня, и на виды из окна.

Но даже и тогда я ни слова не сказала.

Мы вылезли из машины. Под ногами был лед. «Осторожно!» – предупредил наш водитель. Дети выпрыгнули. Муж с ворчаньем пошел к багажнику, чтобы вынуть еду. Там были деревянные коробки с надписью «УСТРИЦЫ» по бокам. Жена его объяснила: «У него есть друг, который привозит устриц в московские рестораны, и сегодня у него была поставка, от которой в последний момент отказались. Вот он нам ее и отдал». Ох, все эти связи Москвы. Когда Джо был в Москве, он тоже играл роль такого любимого иностранца, человека со связями, который мог всем своим друзьям обеспечивать качество жизни – хорошую еду, музыку, вино и разговоры. Теперь и мои друзья выросли настолько, чтобы делать то же самое. Я же молча боролась с разъехавшейся молнией, балансируя на корявом льду. Холодно. Все было серым, кроме внезапных всполохов рыжеватых волос из-под платка на голове Даши. Когда-то мы были с ней очень близки – во времена перестройки, во времена Джо…

И вот он сам собственной персоной. Стоит в дверях в красном фартуке. Залитый золотым электрическим светом у входа в гостиницу, которая изнутри – совсем не такая развалюха, какой выглядит снаружи. На деле это вообще не развалюха. Просто в отличие от того, что делалось в Москве, реставрация в музее Толстого делалась изнутри. Внешние части затрагивались последними. Наконец на лицах стали появляться улыбки.

«Добро пожаловать!» – и Джо раскрыл объятия. Золотой свет внезапно вылился на снег, и вместе с ним буйство красок – красный фартук, темно-зеленый вельвет штанов, темно-синяя рубашка.

А внутри все еще интереснее – каждая ступенька, любой коридор были отчищены и обновлены, и в каждом номере – своя кухня. Пусть это и скромно – но чисто и невероятно отличалось от всего, что можно было ожидать в провинции в те годы. Гости наши вообще должны были остановиться в специальных павильонах, сделанных в духе 50-х снаружи и начиненных лучшей техникой – изнутри. Это еще не Москва 2000, но более благополучные 90-е, лучшая версия того же времени. «Мы что, здесь останавливаемся?» – «Да, дорогие, здесь». Детей отослали набрать веток для декораций в холле: мы покрывали голые ветки фальшивым снегом, а потом развешивали их по стенам и над окнами. Дальше дети со взрослыми готовили шоколадный пирог и старались, как могли, быть приятными – ведь каждому хочется, чтобы праздник был настоящим. Я чувствовала то же, что и они, потому что в этот момент я и была ребенком. Вернулись мои родители. Под Рождество.

А наш Новый год был странный. Странный по месту, атмосфере и компании, эффект дежавю, возвращенного времени. Там была красивая девушка, потерявшая три года назад мужа, которого она тоже встретила на Новый год. Девушка была художницей. Она разрисовала холл, превратив его в заснеженную залу при помощи веток, белой краски, ярких бумажных гирлянд и кусков алой шелковой ткани, постеленной на стол и развешанной по окнам, как яркие триумфальные знамена – символ победы любви над скорбью и временем.

Была еще женщина, которая великолепно танцевала самбу и румбу и могла поворачивать тело по любой оси – элегантному этому искусству она обучилась на латинских дансингах за время долгой нелегальной эмиграции в США. Теперь она работала там в Ситибанке. Был известный музыкант, игравший для нас «Чакону» Баха. Только сегодня с утра его сыну поставили диагноз – какая-то редкая и не очень излечимая болезнь, и в его руках «Чакона», вдавленная в скрипку, звучала как плач. Были дети Даши и Эрика и целая армия Толстых, которые лишь отчасти говорили по-русски, ибо волны эмиграции рассеяли их по миру от двух Америк до Европы и Австралии.

Когда последние звуки вечеринки затихли, а гости отправились спать и моя мама, столь нервничавшая по поводу праздника, тоже улеглась в постель, то во всей ночи остались лишь четыре голоса – три мужских и один женский. Они принадлежали французу, англичанину, русскому и мне, полукровке черногорцев/сербов с фатальными добавками еврейской и русской крови. Мы смеялись, шутили и изобретали на месте истории, сражались в языковых поединках, как будто не прошло всего этого времени и мы снова были юными, а Джо снова был Большим. Как будто у нас впереди еще столько же времени и с ним все так же отчаянно можно продолжать играть. Эрик смеялся как ребенок, или как смеялся тогда, когда ему было 20. «Ты не скучал по этому?» – спросила я, как если бы впервые осознавая вместе с ним, что мы оба тоскуем уже по своей юности, частью которой был Джо.

Могила Толстого

Следующий день мы провели в прогулках и застольях, а на закате вышли навестить могилу Толстого и едва нашли ее в сером мареве наступающей ночи. Ни креста, ни надписи, просто маленький холмик в размер человеческого тела. Мы стояли и молчали.

Все, что касается могил и надгробий, – все в них какое-то далекое, меланхоличное, трогательно позабытое. Могилы относят свое содержимое в далекое прошлое, как отплывающие лодки – до берегов антиподов. Лодка Харона, относящая мертвых на безопасное для нас расстояние, – вот в чем суть элегии и «царства теней», про которое говорили греки. Мы приходим, читаем надписи – даты, буквы, мы размышляем о широте времени и краткости человеческой жизни. Мы – на другом берегу от умерших.

Не так в случае Льва Толстого! Лев Толстой остался на нашем берегу, словно брошенный солдат. Он не может спать спокойно. И никакой крест не отметит место окончания его странствия. Человеческое животное лежит прямо здесь, среди нас. И вокруг стоит лес, и внизу овраг и глиняный холм, и немного серого снега. Не тень и не дух. Это смерть, как ее понимают дети – когда, умирая, ты не умираешь, но просто прячешься и смотришь за всеми на похоронах. А еще он похоронен у парковой дороги, этот русскии граф. Там, где играл в детстве и закопал свою «зеленую палочку», которая всех должна сделать счастливыми в общеи бесприютности пеизажа.

На пути обратно мы вдруг увидели сияющий маленький квадрат. Залитый светом, он висел в темноте довольно высоко над землею. Мы подошли ближе – это были конюшни. Была восстановлена не только усадьба и старый толстовский яблоневый сад с утраченными сортами яблок, были восстановлены и конюшни. Каким бы демократом он себя ни объявлял, Лев Толстой так и не смог отказаться от исключительной любви к дорогим арабским скакунам, а также к рубашкам из французского льна, неважно, что ему на это возражали его же собственные последователи.

Мы посмотрели внутрь – и увидели этих прекрасных животных, тонкие оконные стекла конюшни позволяли нам чувствовать теплоту их дыхания, шум, исходивший у них изо рта, от их прядающих ушей и встряхиваемых голов, из громко дышащих ноздрей. Снег уже падал сильнее, и мы снова почувствовали себя в безопасности, живыми, мы почувствовали, что как будто уже Рождество, ибо Рождество всегда связано со спасением и животными, с их теплым дыханием и с Младенцем внутри каждого из нас. И затем мы пошли обратно по краю темневшего поля. Поле было мертвенным и холодным, как в начале Реквиема по Йейтсу Одена.

И там я и задала свой вопрос. Я спросила его наконец – о том, о чем давно хотела спросить.


«Ты помнишь Сабину?» – спросила я Джо.

«Сабину? Какую Сабину?» – переспросил он.

«Мне говорили, что ты всегда забываешь о своих приемных детях».

Сабина и другие

«Ты знакома с Сабиной?» – спросили меня внезапно двадцать лет назад, передавая фарфоровую чашечку с чаем. Тогда меня пригласили на театральную постановку, а затем позвали за кулисы. Меня пригласили на чашку чая с актерами, и я, позабыв обо всем, ринулась туда – я наконец была среди них, среди британской богемы, гордости столичной культуры, среди самого соцветия быстрой и умной беседы. Джо там не было. И его друзья, которых он не видел уже пятнадцать лет, развлекали меня. Вот сколько он ЗНАЧИЛ для них! В тот день мы со СМЫСЛОМ жизни были в наилучших отношениях.

«Конечно, она знает Сабину! Не так ли, дорогая?» Они поворачиваются ко мне. «Не знаешь?» Они смеются. Маленькая группка актеров, после спектакля, со своими хорошо настроенными, бритвенно-острыми языками… Змеи и ящерицы – змеи, потому что кусают, ящерицы, потому что никогда не попадаются, а попавшись, оставляют в руках твоих хвост и сами ускользают.

«Конечно, она знакома с Сабиной, а почему нет?» И затем я просто «должна» услышать эту историю, они просто «обязаны» мне ее рассказать. Как в Нью-Йорке была женщина, с которой он жил, и там была тоже падчерица, и как он оставил их и просто не вернулся НАЗАД. И как эта самая падчерица НИКОГДА его так и не простила.

«Я, между прочим, с ними в очень хороших отношениях сейчас. Сабина так преуспевает в Нью-Йорке». Они смотрят на меня. Я молчу.

«Не так ли он поступает со всеми детьми своих женщин?» Я молчу. «Дети, – говорили нам в школе, – посмотрите, как британцы умеют сказать то, что они имеют в виду, не говоря этого прямо. Как они умеют быть беспощадными в самой вежливой форме. Это искусство „подразумевания“. Запишите это слово – ПОДРАЗУМЕВАНИЕ». Теперь была моя очередь стоять под проливным дождем этого подразумевания. Но итог один: меня не принимали. Какие-то вещи не изменятся в культуре никогда – даже со времен Оскара Уайльда.

Почему мне все же было так больно? Из всех слов, задевших меня в тот день, было одно, задевшее меня больше других, толкнувшее меня так сильно, что я чуть не упала. И слово это было «НАЗАД». Он никогда не вернулся «НАЗАД». Он оставил их ПОЗАДИ. Не так ли и я теперь оставалась ПОЗАДИ него в России, как та девчонка, Сабина, оставалась позади него в Нью-Йорке? Теперь и меня оставят позади в памяти, позади в прошлом, позади в стране, которая всегда сама ковыляет позади Европы? Хорошей метафорой для такого отставания будет обменный курс фунта к рублю, который глазел на меня со всех табличек во всех обменных пунктах Москвы. Сколько, интересно, смысла и ценности я должна буду добыть, чтобы вновь оказаться рядом с ним, как тогда, когда один-единственный танец на перроне, словно крупная купюра, оплатил все издержки и тяжести непонимания между нашими двумя цивилизациями после стольких лет холодной войны? Этот танец сказал все. Смогу ли я сделать нечто подобное снова?

И вот пока мы шли по кромке поля, говоря о трудностях писательства, я обернулась к Джо и спокойно спросила его… я тогда его спросила:

«Ты знаешь Сабину?»

«Какую Сабину?» – спросил он и посмотрел на то огромное серое поле с легкой полоской леса слева вдали, что открывалось перед ним. Я не ответила. Я просто продолжила.

«Кто-то сказал мне, что ты забываешь своих приемных детей».

Твои неродные дети

Был ли это вопрос, обращенный только к Джо, или же это был вопрос, обращенный ко всей европейской культуре и к Западу, тяжелый вопрос. Это был вопрос о возвращении его обратно, вопрос о той степени близости и родства, что связывает нас.

Молчание его как-то усилилось. И потом его прорвало.

Я никогда не слышала, чтобы он что-то объяснял. Никогда не слышала, чтобы он спешил набросать как можно больше слов, чтобы заполнить ту яму, которую оставляет в пространстве вина. Он ненавидел вину. Он говорил, что мы, русские, едим вину на завтрак, обед и ужин. Но теперь он говорил. Он спешил, спешил рассказать мне историю, словно наверстывая упущенное, проговаривая недоговоренное, убеждая меня, что я все же отличаюсь от «других» детей хотя бы тем, что он до сих пор остается с моей мамой, и, значит, он не ушел, не пропал от меня. Ведь та женщина, с которой он жил в Нью-Йорке, переспала с его лучшим другом, и только потому Джо ушел – ушел из жизни и матери, и ее дочери, Сабины. Но этого же было мало для объяснения, почему ты бросил человека и человеку было больно? Близость и родство создают возможность боли, боли и ярости, боли и утрат. Я как будто снова была пятнадцатилетней девочкой, которая спрашивала его, согласен ли он стать моим отцом.

Через месяц мы сидели на кухне в Лондоне и заваривали кофе в нашем френч-прессе. Приехать меня попросила мама. Я поняла, что он все это время думал обо мне, по крайней мере в те пару месяцев, что прошли с его возвращения. Я знала это потому, что он сказал следующее: «Ты кое-что сказала мне, что разозлило меня». Он не повторил, что же я такого сказала, но мы оба знали, что это было. А потом на меня кубарем покатилась целая речь, в конце которой он наконец сказал:

– Ты столько лет уже сидишь в обиде. Столько лет заседаешь в какой-то дыре. Семь лет о тебе никто ничего не слышал, и только у меня сохранилась туманная вера в то, что я увидел в тебе в тот первый раз, когда мы встретились, когда в тебе было больше энергии, чем в ком бы то ни было за всю мою жизнь. Ты считаешь, я ничего для тебя не делаю. – Это было впервые, когда он комментировал то, что, по его мнению, я «считаю», хотя сама при нем ни словом об этом не обмолвилась.

– Если бы ты сказала мне, чего ты действительно хочешь, я бы перевернул небо и землю, чтобы достать это для тебя. В твоей культуре вы ожидаете от родителей, что они будут что-то делать для вас, говорить вам, что вам делать. Мы этого не делаем. Это культурное недопонимание между нами. – Он остановился. Я молчала. Он знал, что все это несерьезно. Потому что, когда ты любишь человека, это все несерьезно. Серьезно лишь спросить: «Что с тобой? И как я могу помочь?» – и действительно хотеть помочь…

«И вот теперь я хочу кое-что сделать для тебя…»

Задание
1

«Я уезжаю в Москву, пока меня нет, ты будешь здесь, в Лондоне, писать каждый день. Ты будешь вставать каждый день утром и писать 1800 слов. О чем хочешь. ВСЕ ЧТО УГОДНО. Просто сделай это. „Пиши об аэропортах!“ – сказал он мне тогда. А еще о скамейках, окнах, домах, советских вещах, о чем хочешь, ни о чем, о чем взбредет в голову… Ты лучше всего звучишь, когда говоришь ни о чем. И в один день ты должна писать только одну тему, а иначе ты снова начнешь докапываться до ЗНАЧЕНИЯ, а нам это не нужно, упаси бог! Никогда СНОВА! Просто СКАЖИ это. Сделаешь?» Я посмотрела на него и подумала: знаешь ли ты, что ты у меня просишь?

Ты просишь закончить мое время Ожидания тебя. Ты просишь схлопнуть все пространства блужданий, отводные каналы поиска значений, уютные бормотания обид и вины, что сохраняли меня в возрасте пятнадцати лет, момента нашей встречи, а тебя – тебя делали тоже всегда молодым. Поскольку пространство моего ожидания – это и есть годы твоего нестарения. И вот теперь ты просишь все закончить. Ты просишь все унять, словно мы опять на том перроне, и я опять должна предложить тебе тот танец, где сливаются противоположности, где снова достигается близость и где мы снова можем увидеть вместе единый мир и начать жизнь заново. Знаешь ли ты об этой нашей молчаливой сделке? Представляешь ли, что будет, если не получится? У нас закончится все время. Оно закончится и для тебя, и для меня. Ты станешь стариком, а я – странной женщиной-инфантилом, растратчицей времени. Вот он, наш конец… Готовы ли мы пойти на такой риск?

«Хорошо, – сказала я. – Я напишу».

Я писала для него, я писала против него, я писала вещи, которые, знала, его впечатлят. Я писала о скамейках, аэропортах, руках и стекле… Я глотала, ела, пила и втягивала обратно все то море времени, что я ждала его, с каждой главой пробивая следующий шаг в направлении будущего, утверждая себя, сближая берега.

Мне оставался последний день до его приезда из Москвы. Я не помню, как я его провела. Я просто ждала. Когда откроются двери и он придет. Когда все вместе вступят на порог дома.

Он приехал из России. И взял у меня все листы до единого. Потом вышел из комнаты и читал без меня у себя в кабинете. Потом вышел и встал в дверях с листами. Высокий, с уже почти седой бородой, усталый. Узнал ли он вновь ту девочку на платформе, которая превращала все твои сомнения в танец, почувствовал ли, что с тебя снят груз двадцати лет – и все впереди?

«Half of it is crap, but the other half of it: well you write… like an angel…»

2

Наполовину это полное дерьмо, но наполовину. Ну…ты пишешь как ангел. Мы молчали. Было ощущение, что время остановилось. Двери раскрываются, разъезжаются в разные стороны, а из вагона никто не выходит, только пустота. Crap – слово, которое употребил Джо, как и любое слово, развивается между двумя полюсами, материальным и интеллектуальным. И на своем материальном полюсе оно и правда имеет значение «дерьмо», – а на интеллектуальном – его значение можно тянуть в сторону «фигни и полного отстоя», а еще «ахинеи» (а это уже «блаженная бессмыслица, что несут юродивые»). В любом случае – и то, и то… и ангел и дерьмо (в котором нередко живут юродивые и святые) с ахинеей – странные обозначения конца, последних стадий движения Колеса Воплощений у Йейтса, что выводят нас за пределы земного круга. В полярности света и тьмы, не имеющих к жизни никакого отношения. Такого, которое не дает ответов. На пересчете, важном для меня в тот миг, это означало только одно: времени больше нет. С Джо мы уже не встречаемся. Мы не успели вывернуть ленту Мёбиуса и направить потоки сил обратно в наш дольний мир.… Двери закрываются. И лента пути странным образом выворачивается за пределы себя, в нечто потустороннее – в свет и тьму, которые никогда в чистом виде не присутствуют в реальности. В реальности мы остаемся теми, кем боялись остаться. Остатками наших разочарований.

И да, я не ошиблась. Времени и правда почти не осталось.

Джо умер 10 мая той же весны. На четвертой неделе Пасхи. И меня, как уже повелось, не было рядом с ним. Там была юная английская девочка, Сабина, другая Сабина, дочь его друга, которая сидела возле его постели и читала ему из Джейн Остин. И снова у больничных коек нашей семьи мужчинам даруют прощение.

Церковь Ста дверей

Странным образом я была там, где он хотел бы быть сам. Я была в стране его юности – в той стране, где все начиналось, куда он отправился в 17 лет, – первое иностранное путешествие в его жизни.

Если и было на земле место, где Джо хотел бы, чтобы я услышала о его смерти, то это Греция. Джо был там, когда жизнь его только начиналась и его впервые отправили посмотреть на мир, простирающийся за теми буквами, которые он учил всю жизнь. Там все еще находятся церкви, построенные до раскола Востока и Запада и до того, как христианская архитектура стерла все следы своего иудейского происхождения, которые позднее впитали в себя мечети.

Я отправилась в церковь Ста дверей. Я ставила свечи в песок, как полагается на Балканах, ибо на дне больших чаш для молитв и жертв лежит песок и свечи ставятся в него, словно это маленькие пляжи на берегу неизвестного моря. Когда Джо было 17 лет и его древнегреческий был беглым, он приехал сюда вместе с братом. Я смотрела теперь на все, что увидели или не увидели тогда его глаза. Сверкающее солнце, телесного цвета мрамор, статуи богов. Я видела черных тысячелетних черепах, ползавших около храма Артемиды в Афинах. На таких дистанциях разница между нами во времени чрезвычайно незначительна. Мы оба – каждый в свое время – наблюдали за вечностью, вместе со всеми теми поколениями умерших, что приезжали сюда… Очередь теперь была за ним…. Я не держала его за руку, как моя мама в больнице. Я не приходила туда вопреки собственным крикам и страхам, как моя сестра. У меня было просто это время – время между Москвой и Лондоном на острове Парос – том, где греческие рабы некогда добывали мягкий и прозрачный мрамор для строительства Парфенона. В отличие от итальянского (латинского) греческий позволяет солнцу проходить сквозь себя, создавая тем самым эффект тела, светящегося изнутри, золотой и мягкой плоти. Сейчас только лучшим скульпторам позволяется один раз спуститься в эту каверну и выбрать себе подходящий кусок. Последним был Эдуардо Чильида. Он долго ходил осматривался. Выбрал. Постоял возле. Все увидел. И отказался…

И вот именно на этом острове я стояла в старомодной телефонной будке, прижимая огромную трубку к уху. С утра я получила странное письмо от мужа по мейлу: «У Джо остались незаконченные дела, которые тебе предстоит доделать. Тебе надо срочно позвонить в Лондон». Еще до отъезда я знала, что Джо попал в больницу.

«Не волнуйся – езжай в Грецию, оттуда приедешь. Все в порядке», – сказала мама мне спокойным голосом. Но у меня было это первое предчувствие, которое нарастало зимним штормом наших встреч, это ощущение конца, когда счет оплачен, когда ожидание закончено. Я даже думала, что закончилось оно еще раньше, когда прошлым сентябрем я согласилась поехать в Америку, отправиться в англоязычный мир без него, не к нему, а потом весной – с теми же американцами на греческий остров Парос. «Просто паника!» – подумала я.

А теперь меня вдруг вызывают посреди всего, я опять должна по первому зову бросать все и ехать через всю Европу, как тогда с сестрой много лет назад, чтобы отправиться в Пиренеи на десять дней раньше, чем договаривались.

«Какое такое дело у Джо? Мам? Почему мне надо выезжать?» – я чувствовала только раздражение. «Разве ты не знаешь, Ксенечка, – ее голос звучал все еще спокойно, – ты не знаешь… Джо умер». Я стояла в этой чертовой телефонной будке, в окошках которой снова было видно небо, посылающее на землю свои телетайпы… вокруг пылила кругами белая, выжженная на солнце, почти меловая греческая дорога. Как пес, наворачивала она круги… Мой муж решил мне этого не говорить. он не посмел мне этого сказать… он просто не мог позволить себе стать тем, кто мне это скажет…

Возможно, мне и нужно писать о телефонах, аэропортах, такси. И как ты вновь и вновь выслушиваешь слова в телефонной трубке. О ступенях, билетах, поездах, которые везли меня с окраин в аэропорты. И снова в аэропорты. Каждый в своем углу, каждый со своей точки в пространстве, каждый из собственного страдания… Френч-прессы, давившие мне кофе, окна, смотревшие в небо. Они все означали одно: «Джо умер». Они все бились, как волны о берег, в том месте, где больше не было Джо…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации