282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 16 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
4. Внутри

Едва привыкнув взглядом к торговцу, я должна оторваться от него и вступить в темный, наполненный темно-желтым электрическим воздухом магазин. Этот густой желтый свет знаком мне по советским овощным подвалам, но, в отличие от них, здесь он набит яркой всячиной: пакетами с соком, конфетами, кофе, банками со снедью и почти везде – надписи на английском и немецком, и они совсем другие, нежели те, что на тех же языках встречаются у нас. Здесь какой-то свой Запад.

Я вспоминаю, что так здесь было давно – еще тогда, когда в наших магазинчиках не было ничего, кроме консервов, а в подвалах с их земляным запахом – ничего, кроме плохой картошки, длинных бессемянных огурцов, коричневого маленького лука и бледно-зеленой капусты. Значит, это «советское» просто временное недоразумение – и надо везде примечать, когда «они», сербы, наконец станут непохожи на «нас», а похожи на какой-то свой Запад.

Мысль моя опять брезгливо переступает с ноги на ногу, ведя свой упрек откуда-то из прошлого, из тех времен, когда дед мой, Радоний Голубович, восстал против своего могущественного сюзерена, Иосифа Броз Тито, не согласившись с ним по вопросу о сохранении частной собственности в коммунистической Югославии, и уехал в СССР, тайно покинув очередной съезд партии.

– Радоня, – сказал ему их общий с Тито друг, – сразу после этого съезда тебя арестуют. В ту же ночь дед пересек на машине границу Румынии. Вернувшегося назад шофера арестовали.

Что думает моя презрительная, с лицом умного нищего подростка мысль? – Что раньше нас «они» утвердили за собой право на «яркую жизнь», что сейчас мы не более чем «соучастники преступления» и что, несмотря на прокламируемую «войну с Америкой», на каждом углу я вижу роскошное лицо Джорджа Клуни, демонстрирующего новые очки Policeman в качестве обещания возврата западной оптики, временно ушедшей с этих территорий.

«Советское» для них, как и для нас,– это просто умаление «западного», определяю я согласно старинному определению зла через «умаление добра». Разве они будут искать что-либо «за ним», если стремятся все время вперед него. И разве могут они искать что-либо в нас, если, как и мы, стремятся на Запад?

5. Погружение в уныние

Среди тесных рядов темного магазинчика, где люди наклоняются вдоль полок и вновь поднимаются люди в поисках того, что им нужно, кто осмелился бы настаивать на своей особой оригинальности и национальной особенности, кто бы смог утвердить ее несмотря ни на что? Все мое отличие – в том, что те же самые или похожие вещи я покупаю в магазинах с большими витринами и с почти хирургическим неоновым светом.

Мы подходим к узкому столику-стойке, на который уже и другие ставят свои белые гремучие шуршащие пакеты. За столом-стойкой стоит смуглая полная продавщица. Кожа ее обнаженных рук и шеи не сокрыта, как за зеркальной поверхностью, кремами и притирками. Эта кожа имеет свой возраст, несет на себе следы жизни того человека, которого обтягивает. Но еще через десять лет не-войны и возвращения Запада она тоже обретет некий зеркальный блеск, она тоже станет лишь частью зрелища, а не просто телом и не будет знать, зачем ей настаивать на своем праве стареть, на своих морщинах, как когда-то делали советские женщины времен великой «естественности». Когда будет произведен искусственный оптический синтез, такой кожи не останется, говорю себе я, а если останется, то будет лишь знаком несостоявшейся, плохой жизни. Умным, на десять лет старшим глазом я смотрю на нее, пока она пересчитывает деньги, и вдруг…

Две ее смуглых сильных руки берут шуршащие пакеты, в чьих белых треугольниках теперь укрыта вся яркость и праздничность плодов. С такою физическою силой тянут ведра, поднимают детей, месят тесто, и это физическое усилие как будто полнится еще и добродушием чистого удовольствия от меры отдаваемого изобилия. Это радостно принятое на себя физическое усилие – сверх того, за что платят деньги, эта улыбка, довольная изобилием вещей,– сверх четко подсчитанного количества покупок. Вся западная визуальность разом перекрыта, залита жестом щедрости и удовольствия, который, впрочем, никак не походит и на оставшихся в прошлом – десятилетие назад – «советских» продавщиц. Нет ни будущих, ни прошлых десятилетий. Наезд (zoom!)– яркий цвет смуглой кожи, белая ткань майки, кругами, как по воде, расходится темный смешной магазинчик, собравшиеся покупатели, акцент на белом, кто снимает, – Альмадовар? Кустурица?

«Алла!» – говорит она и улыбается темным ртом и отчаянно белыми зубами. Как странно, неужели сербы говорят «спасибо» столь близким мусульманскому Востоку словом?

«Алла!» – отвечаю я и повторяю в миниатюре ее жест: подаюсь вперед с усилием и удовольствием, влезаю до половины внутрь пространства, что отделяет ее от мира, беру, как ведра, шуршащие морщинистые пакеты: я – здесь, я – с ней. Хорошо! Если бы не белая дверь, которая уже раскрылась выходом из кинотеатра, белый дневной квадрат, куда надо опять выходить… С болью, точно недопив, отрываясь, вверх, – к торговцу, которого уже опять не люблю, потому что он опять где-то в самой дали восприятия – сонно покачивается над газетой у своих фруктов. Эти перерывы сердца знакомы мне по дому: между вещами, которые могу любить, порой километры пустоты, здесь – пока что лестница. Произойдет ли снова то, что произошло уже однажды… Несколько ступенек, раз, два, три, еще – и…

6. Хвала!

«Хвала!» – слышу я отчетливо, когда мой отец берет свертки с нашими лучшими фруктами.

Теперь их способ благодарности становится внятен и моему русскому уху. На секунду прошмыгнув, как мышь, в расположенный вблизи Восток, я вновь возвращаюсь обратно! Так вот оно что, – «хвала»!

Не отсроченное русское пожелание «спаси тебя Бог», спасибо, не виртуальное «дарение блага», благодарю, а открытое прославление – «хвала!». Так вот чем отплачивают друг другу на этом сложном рубеже с Востоком (на Востоке – корень «спасибо» «рахат», то есть пожелание сладости, наслаждения, «халвы»), о конфликте сербов с которым весь мир много ли, мало ли, но всегда что-то знает из телевизора. О конфликте, который расположен так близко, что, слегка промахнувшись на одну букву, я в него сразу же и угодила: халва-хвала-алла.

Быть может, из-за белого цвета морщинистых пакетов, скрывающих в себе все цветные радуги современности, быть может, из-за абсолютной возвышенности, которое оно имеет для русского уха, и еще от неожиданности, «хвала!» мне кажется образовавшимся в воздухе брильянтом, фокусирующим в себе дневной свет и распространяющим вокруг себя какое-то легкое свечение. «Хвала!» – повторяю я вслед за отцом торговцу-привратнику, и снова это странное ощущение входа во что-то иное, в какую-то иную оптику, – в какую-то хорошую жизнь, идущую рядом, первое из имен которой я теперь услышала. «Хвала!»

7. Иная оптика

Здесь, может быть, действует какая-то другая оптика, и, чтобы научиться видеть, надо как-то иначе зарядить свой глаз, не пряча его под прозрачной линзой пустующего окна «мерседеса». Если эти зрительные опыты не обманывают, то перехлестнувшее и на миг представшее мне поле видимости имеет свой ареал и способ существования. Оно пронзает «советское», оно фокусирует его, оно его меняет и преображает, согласно своим импульсам, пока еще слабо. Это – особая оптика, иная визуальность, не «западная» и не «восточная». Что было бы, если бы герой Годара вместо романтической героини в белом выбрал первую молчаливую женщину, если бы именно с ней, безмолвной и отрешенной, произвел имитацию разговора, если бы так сосредоточил на себе ее рассеяние, что ей захотелось бы говорить? Каковы тогда были бы цвет, свет, объем, глубина, какова тогда была бы оптика, каким тогда было бы качество? Не произвело бы слияние тел и слов тот эффект разгорающегося тусклого красочного тепла, исходящего изнутри, промелькивание которого я только что наблюдала. И если та найденная Годаром парадоксальная возможность европейской визуальности всегда уже заранее скрывалась «за» опытом советского, то не скрывается ли за тем же опытом еще одна, не учтенная Годаром, тепловая оптика? Появление этой второй оптики, этой второй визуальности в годаровском аэропорту было бы по крайней мере не менее законно. И хотя никто не спорит, что такой синтез может быть произведен где угодно, все же, следуя Годару, назвавшему это качество европейским, это новое качество можно было бы назвать «сербским» или «русским». То есть тем, что всегда сохранялось по эту сторону «советского» и что через множество стран и границ располагает сербов и русских где-то вблизи друг друга. Знаком тому является то, что… они любят русских.

8. Так на так

– Они любят русских, – говорит отец, точно сам не понимает почему; не понимает моим непониманием, потому что сам вырос в Москве и потому что сам знает, что русских любить, вследствие их неблагополучия, казалось бы, совершенно не за что. «Этого у них не отнять. Они любят русских», – повторяет он.

«Когда была эмиграция и русские приезжали в Сербию, они ведь не работали таксистами, как в Париже, – указывая на неравноценный обмен между Западом и Востоком, говорит отец. – Они работали по профессии, кто были там – тем были и здесь. Профессора, музыканты, артисты, инженеры». Все одинаково, все обмениваемо.

И так вплоть до царей. «А еще у них, у черногорцев, был русский царь». Отец не очень разделяет черногорцев и сербов. «Русский царь?» – «Ну да, исторический курьез, – говорит отец почему-то тише. – Пришел как-то к черногорцам человек и заявил, что он „русский царь“, что он не умер, как считают у него дома, а приплыл к ним в Черногорию. Ну, черногорцы обрадовались, что к ним такой важный человек приплыл, и поставили его у себя царем, и звали его Шчепан (Степан), „русский царь“. А он вообще неизвестно кто был по происхождению и только притворялся, что говорит на русском. И вот приплывает настоящий русский флот с графом Воронцовым во главе. К Воронцову приходят и говорят, что у них тут в Черногории свой русский царь, и он зовет Воронцова к себе во дворец, – смеется отец. – Воронцов как услышал, так сразу и пошел к царю – его арестовывать. Приходит – видит, царь нормальный, с турками воюет, русскую сторону держит, ну и ладно, оставил его Воронцов на престоле». – «Ну и что дальше со Шчепаном?» – «Погиб в битве с турками». Вот она – последняя высота равноценного обмена: русский – за сербов, царь – за народ. Впрочем, вот я знаю еще один исторический курьез, когда один серб чуть не погиб за русского владыку. Рассказывал друг отца Джорджи.

9. Деревенский курьез. Рассказ приятеля отца

«Мой отец после войны жил тут в деревне и не знал никаких новостей. И вот там была свадьба и не было подноса. А на стене портрет Сталина висел. Ну а дети не знают, сняли портрет со стены и положили всякую еду на него: он под стеклом ведь. Отец пришел и говорит: зачем на Сталина еду положили? Раз, кто-то побежал в полицию, его забирают. И говорят:

„Ты зачем Сталина защищаешь? Разве ты не знаешь, что он сволочь и враг югославского народа?“

А отец разводит руками:

„А мне никто ничего не сказал!“

„А ты разве не знаешь, что он уже умер?“

Отец опять разводит руками:

„А мне никто ничего не сказал“.

„Ах ты… в пичку матерь…“ – И все равно посадили в тюрьму в городском центре, приговорили к трудовым работам.

Вот идет он по городу, толкает бочку. Встречает его земляк, большой чиновник. „Ты чего, говорит, здесь делаешь?“ – „Да вот бочку толкаю“. – „А почему?“ – „Да посадили меня“. – „А за что?“ – „Да вот за что“. – „И вот теперь бочку толкаешь?“ – спрашивает его друг после конца рассказа. „Толкаю“, – вздыхает отец. „Ну, толкай, толкай“, – говорит друг и быстро исчезает».

Все слушающие начинают смеяться. Отец поворачивается ко мне и говорит, точно объясняя «Ну, толкай, толкай», словно подчеркивая ту суровую правду, что человек бывает смешон, даже когда ему вовсе не смешно.

«Ну, – продолжает Джорджи, – друг его пошел в полицию и высвободил его. У него еще ведь двенадцать детей было – потому, может, и отпустили. Месяц только просидел. А отпустив, сказали: никому не говори, где был. Вот приходит он домой. Его бегут встречают. Где человек целый месяц пропадал, горные же люди, – не знают, что это значит. Где ты был, спрашивают? А он становится, смотрит да вдруг и говорит… – Джорджи замирает, раздвигает руки в разные стороны, выпучивает круглые, большие глаза: – „Ой, ничего не знаю, ничего не знаю!“»

В комнате начинается истерика.

10. Серб и Сибирь

«Нет красивее места, чем Сибирь»,– говорит мне в старинном черногорском Которе молодой военный на террасе дома. Он – один из охранников судимого ныне в Гааге Слободана Милошевича. «Вы там были?» – «Да».– «Но там же все так однообразно».– «Да, и это очень красиво». До этого женщины дома показывали мне хранившиеся серебряные кинжалы и цепи, сделанные в Венеции на заказ еще в XVIII веке. Рыбаки тут со дна моря до сих пор достают греческие амфоры, причем в частных домах зачастую они в лучшем состоянии, чем в музеях. Эти славяне видели и венецианскую роскошь, и греческую античность. И все же хозяин дома говорит мне о том, что Сибирь и, особенно, тундра удивительно красивы. Еще он мне рассказывает, что его двоюродный дед, огромный человек восьмидесятичетырех лет, бывший партизан, взошел с ним на высокую гору, по узкой тропке, там же, где они ходили, во время войны. Старик шел легко и быстро, впереди шестьюдесятью годами отстающего внука и дошел за полтора часа. И когда они были наверху, то он привел его в потайной склад, оставшийся со времен Второй мировой войны, и там, в канистрах, все еще была заготовленная партизанами вода. «Хочешь?» – спросил дед и, когда внук слегка испуганно отказался, выпил сам. История этой удали и почти сакрально преодоленной брезгливости как-то близка любви серба к Сибири («Знаешь, как черногорец хвалится своей силой?» – говорит мой отец. ? – «Вот та грудь, на которую может посрать русский. Представляешь?»), как если бы речь и в том, и в другом случае шла про то, что нужно человеку не так уж много или даже – очень мало.

11. Размышления в духе Руссо

Может быть, поэтому и не застраиваются сербами их живописнейшие ландшафты, что главное зрелище, наделяющее эти живописнейшие ландшафты лишь сербам понятным смыслом, находится внутри них самих. Можно было бы сказать, что из-за пятисотлетнего ига, когда турками было остановлено всякое развитие цивилизации в Сербии, единственно, как те могли владеть своей землей, так это буквально нося ее в глазу, как зерно в клюве, и этот навык определил их зрение на многие века вперед. Но можно сказать и по-иному, особенно вслушавшись в то, что говорит отец вслед словам о необходимости ремонта в Белграде: «Мы – другие. Вот у хорватов все точно четко, слаженно. Это у них от католицизма. Они более западные. Мы православные – мы меньше любим работать, мы скорее любим жить», как если бы даже при условии «ремонта» отец не обещал мне, что здесь все станет «как на Западе» или как в быстро наверстывающем упущенные столетия прогресса Гонконге. Полностью цивилизационная оптика оказывается неприемлемой для сербов (как и для нас), именно в силу когда-то раз принятого и не раз подтвержденного решения отвергнуть исключительно западный путь развития и требующиеся вместе с ним душевные затраты. Чтобы цивилизация была, но ее не хватало, это – особый выбор.

Это не значит, что цивилизационная оптика здесь попросту отсутствует: такой выбор снес бы Сербию далеко вниз по географической карте. Наоборот, как и у нас, цивилизация присутствует здесь вполне, но не достаточно. Если бы ее не было или она находилась в начальной стадии, то природа возвышалась бы вокруг человека, как полная властительница сих мест, святилище, богосозданный храм, от щедрот которого бы человек и кормился. Но специально недостаточно щедрая цивилизация на этих избыточно щедрых – как мне потом не раз придется убедиться – территориях делает, и почти нарочно делает природу не святилищем, а подчеркнуто незаслуженным даром. Скупая цивилизация, проходящая по великолепному ландшафту, точно неумелый срез по картине, именно подчеркивает то, в каком скучном месте «железной необходимости» располагается по отношению к свободной природе человек. Конечно, с таким срезом природа уже не может оставаться той же. Этот срез знакомым образом отускляет природу, наносит ей рану нужды, которую она восполнить уже не в силах. Законно сказать и так: «цивилизация» и появилась из-за той недостаточности природы, что называется «человеком», он – непреодолимый порог, у которого отсекается природа. Наносимая человеческим присутствием рана взывает к какому-то недостающему смыслу, вдруг пропавшей щедрой части. Восполнить эту утраченную щедрую часть природы может лишь человек. Цивилизация, как рана и мета недостаточности природы, будет постоянно излечиваться щедростью самого человека,– по крайней мере, так дело обстоит, кажется, у сербов и у русских. Красота сделанных человеком вещей находится не в их внешней привлекательности, но в том, насколько ими можно служить, приветствовать, оказывать гостеприимство, брать их и приносить ими дар. Человек будет все время сам преодолевать, перекрывать недостаток цивилизации и этим восполнять, очеловечивать природу. Местом такой траты времени и усилий, местом такого восполнения будет «дом», ради которого сербы и русские жертвовали столь многим и культура которого без цивилизации невозможна, но ей не посвящена.

Дом изначально живет и всякий раз оживает за счет принципиальной недостаточности цивилизации для человеческого счастья. Проходя по самой кромке природы и цивилизации, его оптика указывает на бесконечную зависимость вещей от человеческого взгляда: их удача и неудача связывается с тем, удачен или неудачен человек, к которому они попали. Насколько легко он может перекрывать имеющуюся у него нужду. Неважно, богат или беден, человек всегда должен быть «выше» – почти в буквальном смысле – вещей. И если так и есть, тогда из внешней скудости и нищие в себе вещи перейдут в богатство: так в хороших руках перешли в несметное богатство канистры с водой или столь поразившие меня полиэтиленовые пакеты с фруктами.

12. И не Запад

Запад, в отличие от этой культуры, живет – как это видно мне теперь – за счет наращивания нужды и ее распространения, когда цивилизация мыслится не в качестве того, что должно быть перекрыто ответным даром природе, но как сама реставрация ее утраченной полноты. Западный человек стремится избавиться от нужды, изобретая все новые хитроумные способы ее восполнения, но сталкивается с тем, что нужда бесконечна, как сама природа, и по мере своего удовлетворения нужды лишь возрастают и все более специализируются. Удовлетворяя все возрастающие нужды, западный человек и живет как все более нуждающийся, как бездомный, живет во внешнем мире и счастлив, когда делает из «живой» природы приятное органическое дополнение, добавку к чудовищной железной необходимости, которую он учредил сам для себя. Природа – вид в окне поезда или «мерседеса», вид самого поезда или «мерседеса», скрывающий за приятной округлостью форм внутренний шум и работу механизмов. Человеком синтезируется «вторая природа», ничуть не похожая на «первую». Эта – вся нацелена на человека, на его нужды и вдобавок превращает продукты удовлетворенной нужды в нечто законченное, самодостаточное и привлекательное. В ней человек должен быть свободен, ибо в ней ему ничего не нужно делать, а только «быть», как окруженному защитным коконом младенцу. Но в своей самодостаточности, в своей абсолютной внешней привлекательности эта «вторая, улучшенная природа» парадоксально отменяет саму нужду в человеке. Навязав себя природе, человек остается «никем» и «ничем», маленькой функцией цивилизационного механизма, который отвечает его нуждам с той же высокой степенью чистоты, сколь он отвечает нуждам всякого вставленного в него болта. На пике цивилизации, в качестве худшего нашего кошмара, мы окажемся в мире, полновластным хозяином которого может стать даже самая низшая форма жизни. Ей достаточно будет нажимать на кнопку или даже посылать световой сигнал, чтобы мировая машина вращалась.

Быть может, главный спор между «нами» и «Западом» в том, что мы сохраняем место несовершенства, «место человека», как незаменимого восполнителя природы, тем самым отказываясь разрушать «дом», то есть уходить откуда-то так, чтобы уже никогда в него не вернуться. Ради чего, собственно, спрашиваем мы, человек должен работать, чтобы совсем стереть с вещей всякую мету своего присутствия, чтобы вместо него стояли и поблескивали творения столь совершенные и гладкие, что их никто и никогда не сможет взять в руки? Сербия и Россия – это близкая оптика пищи, дома и домашних вещей, не менее близкая оптика устного слова (которое – буквально внутри человека), в своем глубочайшем противоречии цивилизационной оптике фигур и цифр, письменной, полирующей оптике математического расчета. Внутренность, немногословность, скупость, почти жестикулярность этой домашней культуры указывает на нечто незримое, поглощающее собой вещи, делающее их несовершенными без ответного, человеческого жеста. Она противоположна культуре «западной», которая хочет вывести незримое, идеи, в поле видимости, геометризировать все внешнее человеку пространство, где теперь правит не гостеприимство – а закон, не приветствие – а риторическая речь, не дом – а площадь, и – умение видеть строгие геометрические фигуры во всем что ни есть.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации