282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 20


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
41. Белiй Анжео

В прислушивании к корню, а вернее, к звуку и звуковым связям слов и впрямь можно зайти глубоко, к таким смыслам, о которых даже не подозреваешь, которые могут поразить сознание своей нездешностью и одновременно правдивостью… Эта самая глубокая связь, уводящая с поверхности слова – как места сообщения живых, в его глубину, к мертвым – тем, кто под землей. Ибо слово – дом, а дом – для всех. И быть может, этот предельный нездешний смысл, держащий на едином стебле простое и удаленное, странным образом переворачивающий («врач» – «враг») смысл изначальный, и есть способность посмотреть на себя как на мертвого, чем придать жизни ее окончательную полноту… Но, по моим наблюдениям, в Сербии существует и еще один, добавочный смысл, присовокупляющийся к уже и без него достаточно сказочному единству языка.

Предчувствуя это, я не удивляюсь тому, что в кабинете отца меня в первый же день встречает изображение сербского святителя Саввы с тремя воронятами в руках (у нас – символы смерти). Сходным образом позже я не удивлюсь тому, что везде, на каждом углу мне будет встречаться Белiй Анжео, символ Сербии, – прекрасная, занесенная во все искусствоведческие компендиумы фреска XIII века. Несколько веков провела она невредимой в здании без кровли – что само по себе чудо, – а теперь в репродукциях и копиях распространяется по всей Сербии. Видимо, вместо портретов Тито.

И вот, сделалось великое землетрясение, ибо Ангел Господень, сошедший с небес, приступив, отвалил камень от двери гроба и сидел на нем; Вид его был, как молния, и одежда его бела, как снег; Устрашившись его, стерегущие пришли в трепет и стали как мертвые; Ангел же, обратив речь к женщинам, сказал: не бойтесь, ибо знаю, что вы ищете Иисуса распятого; Его здесь нет – Он воскрес, как сказал

(Мтф.; 28, 2–6).

Как долго я буду рассматривать на пути из Сербии в Черногорию это изображение смуглого, высокого, но всего точно круглого ангела в белых одеждах, сидящего на отваленном камне у входа в темную пещеру, где виднеется кокон пустых, похожих на бинтованную перевязку пелен, как если бы это сам крылатый ангел таинственным образом вылупился из них. Ангел указывает на пелены, а две женщины (две Марии), пришедшие, по легенде, к гробнице, в темных одеждах смотрят на него, чуть прикрываясь тканью в испуге. Так же, точно бы говорит ангел, из пелен смерти должны «вылупиться» и люди. И если каждый из христианских народов берет из Евангелия какой-то особенный любимый сюжет, как выражающий его самую главную мысль о себе самом, то Белiй Анжео говорит о возвращении сербов сквозь смертные врата. Это – обещание возвращения сербов.

Воронята в сказках возвращают живого от порога смерти, врачуют человека, давая ему глубинное знание человеческой природы, может быть, они делают из человека царя. Но ангел, получеловек-полуптица, говорит о становлении человека кем-то другим, гораздо более чистым, чем человек, о преображении самой формы человека.

И поскольку каждый новый смысл, присоединяемый к корню, действует на предыдущие как удар, как малая смерть, то этот последний чистейший смысл оказывается подвластен сознанию только в наиболее критическом и сложном его состоянии. Он вбирает в себя все предыдущие грани смысла, которые относятся друг к другу как сестра – к брату, как внук – к деду, и венчает их собою. «Ангел» и есть предельный смысл каждого сербского слова, то, до чего каждое слово должно дотянуться. Гора и поток, дерево и камень, пройдя все муки и смерти внутренних смыслов, должны родить в себе «ангела». Так, из подземных связных славянских корней и звуков врача-ворчуна-ворона-возврата-воровства (опасение кражи тела Христа, из-за которого и приставили стражников к гробнице – а они уснули, и камень был отодвинут) на корне каждого слова расцветает «цветок небесной святости» – ангел-врач. Точно так же как и сама сербская «святость» возникает из рода царей Неманей, отца, матери, братьев, правивших Сербией в лучший, византийский период ее расцвета, из коих пошел и сам святитель Савва и от коих, как от корня, дальше пошла Сербия в своей истории. Их святость – цветок народа, но и то, что постоянно возвращается как предельный, главный смысл этого народа. И все слова языка этого народа могут быть употреблены правильно. Все слова держат в себе истинный смысл, и это делает речь такой, как если бы внутри нее просто читалась книга, которая для народа в его истории окупается смертями, крестной мукой и страданием, но которая одновременно дает всю полноту жизни, полноту опыта каждому отдельному индивиду, живущему внутри народа.

Уже гораздо позже, в Москве, я узнаю о главном событии сербской истории: битве при Косово. Там возглавлявшему войско сербское князю Лазарю было видение перед битвой, явившийся ему ангел из Иерусалима (то есть Белый Ангел) предложил либо царство здесь на земле, либо сокровище на небесах, когда все сербы, старые и молодые, мужчины и женщины, войдут в Царствие Небесное, или в «книгу жизни». «Зачем нам царствие здесь, если Ты отвернешься от нас»,– печально, как говорится в песнях, ответил князь Лазарь. После этого князь погиб в битве, сербы проиграли и начался длительный период беспримерного пятисотлетнего страдания, когда их резали, убивали, выжигали деревнями, но Сербия сохранялась, как место веры, как имена погибших. «Быть сербом» – это ассоциировать себя с этой тяжелой историей, с прямым получением смысла своего бытия, с прямым договором с Богом, с тем, что «правда» всегда останется на этой земле и будет в каждом сербе, которому для того, чтобы говорить правду, достаточно только «приЧЧати», говорить на своем языке, тем самым и входя в круг священного. Интересно, что хорваты сейчас именно для демаркации с сербами изобретают новые слова и формы, изменяют язык. В каком-то смысле из всех христиан сербы и есть самые близкие к евреям с их книгами родов и притч, с их избранностью и пересчитанностью по головам, с их многовековым изгнанничеством, страданием и памятью о возвращении, и вечной, изустной, но твердо, как в книге, передаваемой связью живых и мертвых. Это особое, возвышенное, почти сказочное поэтическое место жизни благословенного народа, держащего в самом себе свои начала и концы, свою поверхность и свою глубину, который по сравнению с нами, говорящими на русском, все время говорит точно на каком-то особом церковном языке.

42. Эпос

Если каждый имеет доступ к центральному для человека опыту жизни и смерти, каждый есть полноправный индивид, входящий в круг священного, то каждый – царь. Стоит ли говорить, что в Сербии цари Черный Георгий и Милош не только были настоящие народные цари, но еще в XIX веке были безграмотны, не нуждаясь в закреплении норм языка, ибо и были самим языком. Они судили по совести и правде сердца, строили красивейшие церкви, а письменные законы считали парадоксально и туретчиной (ибо Турция – имперская и письменная держава – составила их первый законник), и западничеством (Австрия помогала Турции). Хотя это и не значит, что в Сербии не было письменности, – в XIV веке их законник был самым демократичным в Европе, ибо утверждал, что вне зависимости от звания и чина все равны перед законом.

Повторюсь, что по реформе, проведенной в XIX веке, именно письменность оказалась одновременно строжайше подчинена устной традиции, тому, как «люди говорят», а устная традиция подтвердила свой строгий, непререкаемый и лишь отсюда – памятно-письменный статус. Песни о царе Немани, князе Лазаре и поле Косовом, королевиче Марко до сих пор поются гуслярами, до сих пор идут состязания сказителей, и их аудитория всегда на слух, по количеству слогов, гласных, цезур (как утверждал Роман Якобсон), может отличить плохую песню от хорошей.

Гёте считал эпос сербов лучшим в Европе, перевел его на немецкий, но эпос перехлестнул и самого Гёте, оставив немецкого просветителя в его чудесном XVIII столетии, и продолжился новыми песнями о недавних событиях в Хорватии и Боснии, о славном гайдуке Радоване Караджиче, скрывающемся в лесах и разыскиваемом Гаагой, об американских бомбежках. Нужно ли говорить, что сербский не утрачивает отсутствующую в русском бытийную, а на наш слух – церковную связку «есть»: «Я си срб», как если бы он уже был там, куда «русский» еще стремится попасть, становясь самостоятельной единицей, ядром власти, царем, поэтом. В царском, смысловом месте Сербии стоят «все», и всякий в нем – царь, всякий – поэт, жрец, врач.

43. Обвинение русских властей

Конечно, в бесплотности русской речи можно обвинить власть. У русских, вырванных с корнем, ослаблено чувство рода, ибо они изначально были отданы под далекую власть единого царя, который мог легко стирать всякую память о них из книг судеб. О таких вещах, которыми сербы говорят прямо, русские рассказывают лишь в сказках (кто ж не знает про ворона и воронят и мертвую и живую воду). Мы не говорим на слышимом в глубину языке: мы движемся, как и европейцы, вне священного, вдоль слов по поверхности, наш язык – как за зеркалом. Он давно отдан истории, отражению, и наши слова, хранящие самый главный, прямой, сакральный опыт, давно темны для нас, мы не можем попасть в то, что сами же и говорим. Наш «врач» не лечит, наши слезы не «плачут». Только в сказках сохраняется чувство глубокого равенства слова и его корня, царя красна-солнышка и круглого деревенского дурачка. Быть может, строго говоря, разница между нами и есть в том, что у сербов, в конце концов, присутствует некая форма архаичной военной демократии, где в истории своим телом, своей речью участвует каждый, каждому индивидуально она дает в себе место, он в нее зачислен уже принадлежностью к роду. У нас же – глубокая монархия, где история есть летопись, построенная вокруг правления одного и записанная одним, а жизнь есть всегда тайная и сокровенная жизнь только Одного. Все остальные – при нем, и нет у них своей воли.

Так, при Сталине (как при Иване Грозном, как при Петре, при всех модернизаторах русской жизни) имена пропавших людей стирались из книг, их лица вырезались из фотографий (у нас дома был целый альбом с такими отрезанными головами). В пробелах как бы оставлялся великий Никто, занимающий главное царское место и который мог подставить в отсутствующую голову – любое лицо. А при Тито, запретившем имя моего деда и так до конца и не отменившем ему угрозу расстрела, весь его род, род Вассовичей, куда Голубовичи входят как составная часть племени, хранил и помнил его историю. Ведь дед был заметный человек, и корень рода сам собой держал на себе эту замету. «А, Радоня Голубович, это тот Радоня, который…» (и далее по списку). Так говорили моему отцу, и имя, не запятнавшее себя ничем в глазах рода, прокладывало или открывало сыну полузаросшую тропу отца назад. Потому что в сербский «пробел» на место отрезанной головы может встать только сын или внук, и никто другой.

44. Оправдание русского языка

Однако вряд ли здесь дело в злой воле центральной власти. У самого русского народа речь разыгрывается на удаляющихся, скрывающихся на огромном расстоянии выборах корня. И потому немудрено, что попасть в эту речь теперь можно лишь в удаленных местах (скажем, на севере), которые сами как будто извещены о своей дали, о своей окраинности, факультативности и никогда не станут ничем центральным. Туда, на окраины, в деревни, удаленные от регионов письменности, этой помощницы централизации, некоторые особенно тоскующие люди ездят послушать народную и родовую речь, как чудесную, заповедную музыку. Но это лишь подтверждает старый завет: правду слушать можно лишь в тишине, вне мира, вне цивилизации и ее нужд, вне тех мест, где эту правду можно во всеуслышание объявить. Только та, далекая, легкая, малая жизнь течет правильно, ясно, в соответствии со своими именами, еще более тайными, чем даже сербские. Вот если, скажем, прослушать наоборот, что дает нам знание о том, что сам «шум» и есть «лес»? А то и дает, что среди самого «близкого», среди того, что рассеяло себя в страшный шум, надо идти на слух, как в лесу, надо учиться членить, находить дорогу, выживать, что в шуме есть путь и та даль, где встретится правда. И может, потому и скрыто от нашего слова его основание, что этой удаляющейся от мира жизни из-за самого этого удаления не пристала властность. Приход к ней чрезвычайно труден, домой, в самое далекое человек попадает совсем не скоро, и центральный свой опыт, который делает его абсолютно отдельным индивидом, он получает таким образом, что вернуться он больше никуда не сможет. Он станет «другим», вне «сообщества». Мистика близи сербов встречается с мистикой дали у русских.

45. Sur le tsar

У русских центральное место полноты смысла или полной речи постоянно избегает власти и использует власть для самоустранения, самоудаления (ведь и наша главная история – история «Бориса и Глеба», вообще отказавшихся от борьбы за власть). Его нельзя приблизить к себе и занять, оно превышает индивидуальные силы.

Это сказывается, например, в том, что, судя по истории с «русским царем» в Черногории, балканская история на порядок лучше, чем наша, обходится со своими самозванцами. В Сербии и Черногории царем может стать любой, даже безграмотный свинопас Караджорджевич, возглавивший в XIX веке восстание против турок и положивший начало царской династии. Здесь всякий на своем корне и всякий принадлежит общему эпическому пространству, которое укоренено в нем же самом. В России, где народ самое большее – на самом гребне волны – порождал Пугачева, такой безграмотный царь в сравнении с подлинным царем был бы просто колоритным разбойником, которого, беднягу, надо пожалеть. В России не может быть ни колоритности, ни народного царя. Индивидуал, опрокинувшись вовнутрь себя, не наполнит слова смыслом, потому что престол высокого, полного, ясного смысла, дома слов так высок, так далек, что никто своими силами, даже если сложить все силы народа, туда никогда не допрыгнет… только разве что, как у Гоголя в «Черевичках», на спине у черта. Центральное царское место, где хранится главный опыт человека, запредельно всему, оно служит мерой всему, без него распадается само понятие «русского», только им, этим центром, сие понятие держится, от него полностью зависит, но в отношении него каждый человек – это «вошь», «маленький человек». Такому человеку смешно даже было бы думать, что шум, который в ушах у него стоит, хоть как-то связан с лесом. Нужно нечто невероятное, чтобы такой человек смог войти в это коллективно удерживаемое внешне неясное, пустое, царское место, осилить его индивидуально, получить своим маленьким разговорным летучим словам тот недостающий корень, который сделает их полными, укрепленными в нем самом. Царское место такого корня страшно, невообразимо, грозно, – как хорошо почувствовал царь-мистик Иван IV. Там обитают такие смыслы, от которых, как от безумия и ужаса, человека рассеивает прахом по ветру, точно Гришку Отрепьева.

А вот расстояние между человеком и этой царской далью заполняется особой иерархией, именно она как бы удерживает центральное место смысла в удалении от «людей». Это чуть ли не китайская, почти кафкианская и уж точно гоголевская иерархия маленьких «никого», пустых, полых словечек-закорючек, переписчиков и заполнителей пустых бланков, письменных декретов, выстраивающаяся вокруг пустующего центра власти, как бы заочно подчиняясь его особенной топологии, делающей их полыми, государственными, письменными людьми. «Одно звание и есть, что на бумаге», – скажут про такого в народе. Никакой индивидуал от власти никогда не сможет настолько расшириться, чтобы занять то пустующее место, перед которым он – только буковка-букашка, письмоводитель, Акакий Акакиевич.

46. О литературе

Иными словами, индивидуальный человек в России виден с такой высоты или из такого далека, из которых его очень сложно дорастить до полной человеческой меры. В Сербии же его видят с такой близи, с которой до этой меры ему остается совсем немного – просто быть сербом.

Реализм дали, иронизирующий над любым пафосом и высоким смыслом, выстраивающий наши строки шаг за шагом, сквозящий в наших словах как мгновенный отсекающий от корня взмах, делает нас другими. Будто в каком-то шаманском полете, русские держат свои корни верхом к небу. Иначе говоря, «индивидуал», чтобы стать целостным, должен не стоять на корне, а взлететь, отказавшись от роду и племени, подняться на огромную высоту в отношении себя прежнего, увидев предварительно всю свою низость. Вот этой безродности, этой любви к небу, этого исповедания своей низости как требования полета и не понимают сербы в русских. И пространством исповедания низости и такого полета вверх является уже не изустный эпос, привязывающий человека к земле и людей друг к другу, а нечто иное, от земли отрывающее, – пространство авторской литературы.

Литература не что иное, как само наше же общее русское пространство, полное недораскрывшихся авторов. Восстановить высокий, подлинный или царский смысл вещей в таком пространстве – то же, что буквально полететь, преодолев расстояние уникальным событием, чудом, победой над ужасом. Так, чудом была лучшая русская литература – давшая пример сложнейшего синтеза индивидуальной души и народа, прозрения высокого и страшного дома смысла слов («вишневый сад», «медный всадник», «чайка», «война и мир»), схватывание вещей в глубочайшей зоне их невидимости и смешения, гораздо более затемненной, чем у сербов, гораздо более над-мирной.

Эта созданная письменная литература (не эпос!) хоть слегка приоткрыла, сколь много усилий требуется от отдельного человека, чтобы ему на своей государственной окраине стоять в отношении к высокому царскому месту, а еще больше – чтобы войти в него. На этой пережитой растяжке между никем, маленьким человеком-индивидуалом и Никем как Человекоцарем создается русский текст. Русский герой в основе своей – толстовский Иван Ильич, для которого полетели все цивилизационные смыслы, все личные и семейные ценности, кто испытал ужас, приближаясь к месту смерти, и наконец, войдя в него, видит, в чем счастье, в чем хорошая жизнь. Это человек, который видит, что все даже самое грубое вокруг него – хорошо и ничего в нем менять не надо, все, что было тусклым и темным, – царски увенчано. Он больше не жалок и не смешон, он – человек.

Такой индивидуальный далекий, отрешенный взгляд, который при этом видит не ничто, а именно творение, видит все, но видит все «легким», способным к полету, как это описывает Достоевский про князя Мышкина, синтезировать гораздо сложнее. Тут потребуется больше энергии. Русским сложнее увидеть свое главное, чем сербам, от нас это главное требует саморазрушения, а не самоукрепления. Вот почему Сербия и кажется проще, чем Россия, – во всех смыслах слова.

47. Если серб…

В каком-то отношении мы прямые противоположности. Если серб умеет, «обернувшись», бесстрашно посмотреть на себя-как-мертвого, умеет увидеть, что за ту жизнь, которой он живет, надо уметь и умирать и от этого он будет полнее ценить саму эту жизнь, то русский изначально уже умирающий, почти мертвый. Русский должен пережить новое начало жизни, то есть узнать – зачем ему жить, ибо жизнь вокруг него – никакая не жизнь. Смысл подступает к русскому не как родовое прошлое, когда из темного прохода выйдут роды и роды тех, кто жили одной с тобой жизнью, а как никогда еще не бывшее будущее, как незнакомец, который ни на что из того, что есть сейчас, похож не будет. Лишь когда русский увидит все по-другому, лишь тогда русские слова и вещи обретут для него свои правильные смыслы. А покуда все обречены не любить друг друга и ждать нового сообщения, новых вестей о себе из будущего, из ниоткуда, от царя, потому что все – как мертвые, все – не те, какими должны быть. Серб никаких вестей о себе не ждет, ниоткуда. Среди поразительно красивой природы, среди стойкого обычая, среди традиций и с близостью цивилизации Европы, его жизнь вполне ему подходит, она есть та самая жизнь, которой он хочет жить. Но она есть еще и та жизнь, за которую ему на протяжении столетий, какой бы ни была эпоха, приходилось умирать, и более того, лишь умирая за нее, он каждый раз подтверждал, что это именно та жизнь, которая ему и нужна. Поэтому его взгляд на эту жизнь включает еще и его личную смерть, темное включает и светлое, и все это делает его одного как бы чуть выше роста среднего человека, заставляет смотреть чуть глубже, чем обычно полагается живым.

Русский, будучи героем своего национального произведения (не эпоса – литературы), оптики своей национальной интуиции, удерживает в себе собственную индивидуальную незначительность, малость и ожидает прихода издали необъятности, царского, прекрасного, подлинно яркого места. Поэтому приход «корня» в его малое слово открывает ему скорее видение новой прекрасной жизни, в которой он полностью растворяется, а слово делается – никогда доселе не бывшим, новым, очищенным, огромным опытом. «Никогда и нигде, – говорит мой отец, – не встречал такой низости, как в России, и, с другой стороны, такой чистоты». «Поскреби русского – найдешь Бога», – говорят сербы, любя нас, покуда мы, себя ненавидя, хмыкаем на это отскребанным в себе «татарином» да «медведем».

«У нас нет такой растяжки, у нас все ближе»,– говорит отец. Он имеет в виду такую близость противоположного, что не позволяет противоположностям расходиться настолько далеко, чтобы не мочь вернуться обратно в одного человека. Наоборот, сербы должны вернуться: единство противоположного и оставляет для серба основу его колорита. Русский же в своей раскачке доходит почти до точки невозвращения, ему требуется абсолютный выход. Смысл, синтезируемый в России,– уже за гранью всякой противоположности, всякой индивидуальности, он не делает человека выше, чем человек, он просто слишком большой, слишком высокий для человека. Ведь наша «национальная» икона – Троица – говорит не столько о воскрешении тела, возвращении народа в его родах и семьях и о раскрытии ангелической природы в каждом, сколько о природе Бога, до которой, быть может, стремится дослушаться русское слово. И для русского дело не в том, чтобы, прожив смерть, вернуться в самого себя к своим братьям, в свою индивидуальную рамку или стать человекоптицей, а в том, чтобы, пережив рождение, став новым, себя не знающим, отдаться полностью Другому, быть уже без всяких рамок или держась в своей рамке одною лишь милостью Божьей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации