282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Ксения Голубович » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 2 января 2025, 10:20


Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +
32. Саша и сербы

Я замечаю при этом, что все разговоры с Сашей как-то странно обрамляются кронами деревьев. И когда мы ходили по замку, и когда сидели после этого в уютном белградском кафе под таким же огромным деревом, и вот теперь. Что ж, видимо, надо иметь в голове это шуршание, этот огромный простор одного дерева, удаляющуюся вглубь перспективу, чтобы понять, что он скажет. Вокруг нас, словно следуя по пятам, которский карнавал. Это не настоящий карнавал, потому что настоящие костюмы можно надевать, когда нет жары, теперь же это – просто бизнес. Люди одеты в костюмы диснеевских микки-маусов и далматинцев, и контраст со старинным городом, с недавней войной заставляет меня пристальнее слушать Сашу. Неужели он не видит этой обратной стороны «сербов» – их «американской» стороны? Неужели не видит, что то, против чего он борется, расцветает у него же дома и что деньги и доступная яркость имеют необоримую власть над простыми душами? Неужели он, сражавшийся против НАТО и веривший Милошевичу, не видит конфликта между собой и тем, что приходит с железной необходимостью фатума? Что он защищает, когда все уже сдались?

«Ничего не нужно,– говорит Саша,– ни денег, ни славы. Посмотри на это дерево. Оно выросло из тоненькой травки. Ты знаешь, что оно пережило за двести лет, кого здесь только не было? Немцы, турки, австрийцы, венецианцы, генуэзцы… У меня можно все отнять. Машина?– можно отнять машину. Дети? Они вырастут и уйдут. Жена? Ее, может, уже любит кто-то сейчас. Но того, что я серб, отнять нельзя. Я родился на этой земле и лягу в нее. Я уже победитель». Но ведь сами сербы могут срубить дерево и поставить на его месте «Макдоналдс». Он смотрит на меня спокойно, как-то по-воловьи безмятежно, и я чувствую, что серьезно промахиваюсь. Разве он сказал, что у него нельзя отнять и этого?

Однажды и весь этот народ сойдет с лица земли к тем, кто ушли раньше, но то, чему принадлежит Саша, в самом себе бесконечно. Он – серб, он – на земле сербов, на этой земле, умея жить на ней, он – уже победитель. «Серб» – это мысль, дающая силу, именно потому, что всякий «серб» уже вмещает в себя Сербию, как некий внутри несомый хрустальный шар, и никакой американец тут ничего не поймет. Сербия может пройти, но сама в себе она бесконечна. Саша созерцает Сербию, все, что он любит и знает в ней, все, что пережил, мужчин, женщин, детей, стариков, как завораживающую гипнотическую мысль о самом себе. Современный технический мир с его историей личного успеха и множеством неудачников – стран и индивидов – не имеет к этой Сербии, пронизанной тысячью связей, путешествий, паломничеств, разговоров, прожитых времен, никакого отношения…

Ведь полная правда о Саше состоит в том, что его же собственная мать – немка и католичка. Более того, она оставила его в раннем возрасте и уехала в Германию, где вышла замуж за «негра». И у Саши имеется родной брат «негр» и служит он в войсках НАТО. И они вполне могли бы, как в лучших эпических песнях, встретиться на поле битвы, два единоутробных брата-соперника. Тот, кто называет себя сербом, сам оказывается своим собственным близнецом, братом-врагом. Это – типичная логика эпоса, когда сама смерть имеет лицо брата, оборотное, перевернутое лицо: разве хорват не брат-предатель, разве мусульманин – не бывший серб?

33. С отцом вечером

…вечером первого дня в центре Белграда отец мне покажет старые улицы, освещенные приятным фонарным светом. Там цветут большие платаны, каштаны, тополя, под ними множество кафе, играют музыканты. Улицы узкие, пешеходные, старинные каменные дома с лепниной. Такой улицей хотели сделать когда-то Арбат. Сидя в кафе на площади под платанами, заполненной множеством белых изящных столиков, я думаю об этой перестроечной мечте, не сбывшейся у нас: быть как в Восточной Европе, мягкой, интеллигентной, с музыкантами и художниками на улицах, с полусредневековым, полубуржуазным местечковым духом «города мастеров». Высокие официанты, все в черном, в белых фартуках-простынях, подходят к нам, говорят с отцом и весело поглядывают на меня. Это могло бы быть «Прагой» – Прагой моего воображения. «Вон видишь, хозяин», – спрашивает отец. Я смотрю на лысого человечка, отличающегося от официантов лишь белым кителем, надетым поверх рубахи и жилетки. «Он здесь был всегда. Еще при немцах. Всегда обсчитывает, подлец, но только не меня. Меня не проведет». В моем воображении та же самая площадь вдруг заполняется немецкими офицерами в серой фашистской форме, дамочками, музыкой. Танцуют. Шум голосов. Я чувствую, как они веселятся, как им хорошо, как они празднуют победу. За стеной, обрамляющей площадь, – темные большие деревья, задумчиво смотрящие на нее. Деревья, темные глубокие леса, где не желающий доли в этом новом учрежденном порядке глава партизанского отряда Радоний Голубович сидит у костра, или спит, или разговаривает с кем-то. А вдоль по мощеным улицам Белграда и дальше, дальше – уже в каком-то другом городе (быть может, Подгорице?), полиция снова приходит за бабушкой Бранкой и ее детьми. И тут же, уже в нашем времени, из-за другого столика, отцу машет высокий элегантный человек в беретке и шейном платке, похожий на француза из 50-х. «Это местный сталинист, – говорит отец. – Очень хороший журналист и аналитик». Время стягивается, если отдаться этому потоку, я, наверное, увижу еще больше той вневременной субстанции, где одно обнимает другое, дополняет собою, как в танце, и вертит, как шар на нитке, всю историю Европы.

34. Если бы вы спросили…

Если бы вы спросили меня, на кого моя бабушка и Саша похожи в той оставленной позади, расфокусированной, советской оптике насилия, у нас располагающейся аккурат возле рекламных щитов и дорогих магазинов, я бы сказала: на коммунистку-пенсионерку и на бандита. Вот на кого они, наверное, похожи.

Но здесь, словно в знак приветствия, мне показывают нечто другое. Словно в дар гостю, в благодарность за приезд Сербия показывает мне мои же, знакомые образы, но другими, вырванными из той страшной пустоты, рассеяния, насилия, которые их окружают в Москве. О, здесь нельзя ошибиться. Можно «прилизать» охранника, но не превратить его легко и незаметно в воина-интеллектуала, несущего свою страну, как волхв хрустальный шар под Рождество. Можно сделать старушку-пенсионерку хорошо одетой дамой, но не превратить ее в странно-молодое пророческое создание, окутанное пеленами воспоминаний и таящее в себе маленькую девочку. Эта какая-то вторая, возвращаемая человеческая, словесная, «щедрая доля» вещей, та, о которой шла речь еще в начале моей книги. Как если бы все то расфокусирование природы человека историей и цивилизацией залечивалось в Сербии, по коммунистическому счету двумя поколениями Советского Союза, быстрее, чем у нас, и дом быстрее и проще воздвигался на месте соединения глубокой нужды и ее превозмогания. Кем бы постепенно стали все герои газетных подвалов, если бы они обрели свою «вторую часть», попав туда в эту «хорошую» оптику, точно в молодильную воду? И если западные люди так сильно отличаются от нас, как будто являются «произведением» искусства, то каким бы произведением и какого искусства стали бы эти «наши» люди, выйди к ним навстречу их собственный дар великого гостеприимства, если бы наконец они оказались у себя дома, если бы сами смогли найти тот «щедрый взгляд», что принес бы завершение их глубокой нужде по восполнению себя в истории? У сербов, мне кажется, область такого завершения, «настоящая» оптика, своя «щедрая доля», промелькивает чаще, чем у нас. Недаром же у них была столь сильная решимость на отстаивание «своего», которой нет у нас, в силу того, что непонятно, что такое это наше «свое».

И у нас оно похоже и разное. «Общая» оптика, видно, так же различается, как наши языки, как наши слова. Их «слово» как-то проще выводит их сокрытые вещи в видимое, в ясное, понятное, проще дает им быть собою, в то время как у русских слова пребывают в области невыносимого, тяжелого насилия, затемненности, неясности, хуже фокусируются и хуже показывают себя, какие они есть, и нам просто легче заменить их на «западную» оптику или сбросить их в «китч», чем доискиваться до их сути.

«Настоящей-то пищи вы, русские, никогда не пробовали,– говорит отец.– А у нас десять лет блокады и все равно – все свое. Здесь все настоящее, весь вкус вещей». Так же он мог бы сказать: настоящего-то своего слова вы, русские, давно не слышали, а у нас что ни слово – то «свое», а именно что такое же, как и у вас, общее, но только лучше и проще, оно наделяет смыслом нашу жизнь, наши вещи, создавая оптику Сербии. Неужто все дело и впрямь в словах? Но почему? Я подхожу к странному и болезненному, эфемерному, как само звучание, сам шум слов, вопросу о разнице языков.

35. Еще раз

«Хвала!» – говорят торговец, отец, продавщица, Саша, бабушка. «Хвала!» – говорю я, как пою. Странный способ сказать наше скромное «спасибо». У нас такое «спасибо» поют в церквях.

Часть вторая. Медиа
(Г) Книга двух языков36. Языки

Много можно размышлять на тему «угла» между языками. Об «остроте» или «пряности» угла с украинским, о тупости и угрюмости его в случае Польши, вялости в случае Чехии, хотя можно себе представить, что если через Польшу в Чехию, а потом куда-нибудь еще – к немцам (как умела Цветаева), то будет красиво. С сербским, кажется, никуда заворачивать не надо, идти можно по прямой или перпендикулярно.

Вульгарный ум, от которого никто не избавлен, внутри меня же возразит мне, что это не больше чем перевод. Я не стану плеваться в него как в плевательницу, как, несомненно, сделал бы великое местное психиатрическое светило по прозвищу Луди Веско («сумасшедший Веско»), о котором притчи мои пойдут ниже, но вспомню хозяйку Радмилу, на мои многочисленные, радостно выученные «хвалы» заявившую, что я ее совсем «захвалила». Услышав это, я, усердно произносившая свои «хвала», вдруг – и внутри своего же языка – встретилась с неуместностью такой вежливости…

В духе французского авангарда заявляю: нет никакого перевода. Есть бесконечное продолжение работы различения, различания, ведущейся строжайшим путем, образующим сложные демаркационные линии постоянного изменения форм вежливости и благодарности. Это я для себя, и вслед за Жаком Деррида, люблю называть а-теологией (то есть теологией, которая запрещает себе выносить последние суждения, но постоянно кружит вокруг одного и того же), и полагаю, что это есть нечто вроде новой демократической теологии – vox populi.

И потому, что французская культура кое-что смыслит в различиях, в середине Белграда я видела незамысловатый памятник любви сербов к французам: «Мы волим вас, као вы волите нас», – говорится на серого камня стеле в благодарность за что-то, некогда совершенное французами для сербов. Французское «merci» – это ведь от «пощады»: тот, кто благодарит по-французски, дает или обещает «пощаду». «Все мосты Сербии – французские: Миттеран запретил НАТО бомбить их, – сообщает отец. – Их офицеры сообщали нам все сведения о НАТО. Думаю, руководство знало: когда раскрылось, они не сроки тюремные, а какие-то там служебные выговоры получили. Наша армия просто уходила из тех мест, куда летели американцы. Каждый день в течение года нас бомбило 1500 самолетов, и сколько, думаешь, они разбомбили?» – ? – «Шесть танков», – фыркает отец.

37. Звуки

На слух – сербский теряет наши гласные (наше «сердце» – их «срдце») и запрещает терять или же менять то, что мы легко меняем и теряем: произнесено должно быть ровно сколько написано и то, что написано. Если бы мы говорили так же, то наша «лестница» вновь обрела бы свою твердость, перестав провисать в самой сердцевине и норовить перебраться обратно в «лес», а «корова» так и осталось бы волжанкой по произношению. Эта излишняя, даже помпезная верность букве звучит архаично, неподвижно и монументально.

Что останется, если опускать большинство гласных? Согласные – жесткие, строгие, мужские. Что будет, если не иметь права что-либо изменять в речи? Будет строгая норма, не принадлежащая никакому индивидуальному началу, самой своей формой исключающая всю ту травянистую «женственную», «речную», речевую спутанность, порывистость, что есть в русском, где пишется одно, говорится – другое. Остается «мужской» язык, сходный не то чтобы строго по науке, но ассоциативно, с ивритом, с его пропуском гласных, как женственных прослоек, прокладок. Избавленный от потоков чувств и месячных кровей, непричастный истории сентиментальности, тоски, окликаний и гласной протяжности, язык оказывается тверд, как камень. Это – священный язык, который в отношении русского произносит непроизносимое (попробуй сделать не «мяхкая», а как написано – мяГКая), трудный для языка язык.

Ведь и говорить-то у них причати с жестким «ч», почти как тч, так что каждый, говорящий на языке, говорит не то чтобы «от себя», а точно вычитывая какую-то в отведенную ему на сегодня часть общей речи, «притчу». Они говорят – как читают и именно приТЧу, а не услужливую «приччу» – как говорим мы, чья речь на сербский слух мягкая, очень мягкая.

38. Чеченцы, русская мафия, Тито и – черногорцы

Мы – звук, они – буква, мы – речь, они – язык, мы – молва, они – молитва. Мы – историческое, растянутое, гласное. Они – архаическое, собранное, согласное. Мы – мягкое, равнинное. Они – твердое, горное. Две стороны одной медали. Между нами единство и не менее, чем единство, – конфликт.

Эта тема всплывает не раз. Отец рассказывает, что однажды в Югославию в контингент российских войск приехали чеченцы собирать дань. Велели с полутора тысяч долларов зарплаты выплачивать им часть, а не то грозились перебить оставшиеся дома семьи. Русские заплатили. Сербы, а может, именно черногорцы прослышали об этом и, разозлившись за «своих», взяли в плен приехавших чеченцев и потребовали за них выкуп. В Москву же, в качестве доказательства серьезности намерений, говорят, они посылали одно чеченское ухо. Чеченцы все поняли, выкуп прислали.

Но этот случай кровной близости и защиты «высокими» горцами своих «низинных» братьев тут же накладывается на другой – разносящий русских и сербов по разные стороны барьера. «Здесь ведь не разойдешься, – продолжает эту же тему где-то в другом месте мой отец, – здесь у людей десять лет война была. Сюда русская мафия ведь приезжала со своими деньгами, хотели тут свои порядки устроить, они уже здорово и в Чехии, и в Польше расположились. А тут, понимаешь, черногорцы, с пистолетами, они ведь, – смеется он, – и убить могут. Тут шутки не шутят. Их тут постреляли хорошенько, они все поняли – уехали».

И те же самые слова всплывают снова уже только о черногорцах. «Что такое Голи Отток?» – спрашиваю я, слышавшая это слово много раз недавно утром от бабушки и никак не могшая взять в толк, о чем это она. «Голи Отток – это остров, где Тито пытал коммунистов, которые были за Сталина».– «И сильно пытал?» Отец улыбается. «Сильно. Их как стены крушили. А что ты хочешь? Это же черногорцы, с пистолетами. Их не пробьешь ничем. Они ведь,– вновь смеется он, вспоминая уже раз раздававшуюся фразу,– они ведь и убить могут». Он и сам замечает, что одна и та же фраза идет и на то, чтобы отделить русских от сербов, и на то, чтобы примкнуть сербов к русским: ведь эти пытаемые черногорцы, друзья моего деда, были сталинисты, из двух Иосифов, Тито и Сталина, вставшие на сторону того, что сидел в Кремле.

Сходство и различие. Прозападные сербы и их восточный коммунизм. Коммунистическая Россия и ее озападниваемый восток. Одно и то же, как в каком-то фокусе, сближает и отталкивает нас. Они – наши горные русские, «помесь русских и чеченцев», как сказала уже в Москве выслушавшая меня поэтесса.

39. Корни

Горные – значит, возвышенные. Горные – значит, ставящие вертикальную родовую, очищенную связь выше поперечных связей знакомства, коммерции и гражданства. Говорить, скажем, у них «притчати», а вот «лес», скажем, «шума». Вроде незаметно, но это напрямую связывает вещи, у нас связанные только в высокой речи или в поэзии: «шум времени» – то же, что «земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу». Не хотело ли бежать наше первое поэтическое «я», подписывавшееся «Пушкин», на «берега пустынных волн», в «широкошумные дубровы», буквально – по мосту поэтической строки, расположенной аккурат между лесом и шумом. Сербы еще говорят, а мы уже слышим поэзию, как если бы они сразу попадали туда, куда нас еще только должна привести поэтическая строка. Без всякого усилия их речь уже поэтична в отношении нашей: нам, чтобы добраться до поэтического смысла, надо еще долго соединять одно с другим. Не стоит включать вульгарную музыку нигилизма и говорить, что, скажем, сербская «шума» так же «стерто» для сербов, как для нас русский «лес». При внимательном взгляде видно, что русское слово, как поделка из общеславянского корня, своим обязательным оптическим условием ставит некое расстояние от себя самого. Что есть русский «лес», как не всего только первый темный очерк, первый густой ряд дерев, видный глазу на расстоянии,– от поля или деревни? В такой лес как на горизонт – попасть невозможно, он сам от себя вдали. Шума, сократив расстояние до кратчайшего, погружает слово в самый центр, в самую сердцевину восприятия. В ней происходит событие «леса с человеком», они переплетены в самом корне, и человек вплотную окружен вещью, всею ее мощью, точно вступает с нею в какие-то любовные близкие отношения. Смысл укореняется внутри человека, возникает ощущение некоего архаического «первоназывания» вещи, когда человек использует сам себя в качестве первого инструмента опыта. Этот смысл и есть высокий смысл, потому что в нем проявляется не обыденное, утилитарное использование, а то, каким образом вся вещь раскрывается человеку, становясь средой его обитания, его личной тайной. Такие вещи русские, соответственно, скрывают. Они ставят «лес», пряча вещий «шум», и «лес» стоит как молчаливая армия, как волшебное зеркало, как забор, не впускающий вовнутрь. Это не просто разные языки, это разное отношение к корню личного опыта. Каждое русское слово – как отражение, запрет, отсекающая линия, непреодолимое расстояние. Сербское – знак попадания, пребывания внутри. И если наши новые языки – это некие правила зрения, оптические устройства, кружащие как бы над общими, одними и теми же корнями и наводящие на них резкость, то сербы явно скрывают гораздо меньше из славянских тайн. Мы явно делали разный выбор для того, чтобы обозначить одни и те же вещи. Но если даже выбор был и схожий, то память о сути первоназывания, о корне, о событии, стоящем за ним, сербами держится гораздо надежнее.

40. Врач

У сербов – «врач» означает «колдун». Об этом вскользь отец сообщает мне в первый же день приезда. Я в самом деле слышу сходство «врача» и «ворона» – через «врана», с его мертвой и живой водой, и подозреваю, что между ними должна быть какая-то волшебная, колдовская связь. Но ее нет на русском, нам этого колдуна неоткуда взять. «Врач» – это белые палаты, страх, ожидание, коридоры. Что слышится в «идти к врачу»? Брать такси, далеко, скорее, скорая помощь, голые стены палаты, халат, расписание посещений, дурная бесконечность дней. Чехов – вот кто такой врач, мутная даль болезни, из которой больному возврата не предвидится. Я забегу вперед, прямо сюда, где пишу, к старому синему, обычно далеко засовываемому за ненадобностью сербо-хорватскому словарю. Он – с тех пор, как моя мама еще собиралась ехать в Югославию за моим папой, но так и не поехала. Нахожу: враhати. Да, все точно, – не бесполезный дубликат «врачевать», ничего не объясняющий во «враче», но новое значение – «возвращать», «вертать». «Врач» – это «вертун», тот, кто своими «приворотами» да «заговорами» разворачивает, возвращает человека из тех далеких мест, куда заводит болезнь: от самых «врат» смерти.

Почему? Да потому, что «врач» – сам сказочное существо. Как и больной в бреду, врач оставляет свое тело за порогом лечения, он магически следует за заплутавшим, заболевшим человеком, влетает, как «ворон», в то внутреннее пространство, в тот темный лес, куда человек попал. Этот лес не может не быть «шумой»: это шум крови, шум звуков, говоров, вещих голосов, окружающих больного. А боль больного говорит об утрате, о тоске по какой-то важнейшей, жизненной части, человеку недостающей. Возвращая ее, человек возвращает себе самого себя; отсюда обратимая связь «ворона»-вора, «вороны»-воровки, ворующих золото, и – «ворона»-врача, медицинской вороны в шапочке, которую в детстве все видели в уголке Дурова. Эта утрата не лишь во внешнем пространстве – вылеченный орган, внутри – это некое до сего времени запретное знание. И может быть, что «укравший», выступивший как «враг», на деле просто заставил тебя обрести то, что ты не решился бы получить без него, центральное знание, без которого жизнь твоя – лишь долгая болезнь. Вот почему у ворона и есть две воды, мертвая и живая. Так сплетаются слова корнями – в некий единый сказ, узор, мифологию: однокоренные слова друг с другом, а разнокоренные – между собой, настраиваясь друг по другу, точно музыкальные инструменты, чтобы подходить в общее повествование, говорящее о самом главном, священном для человека опыте.

Все это размышление, конечно, не очень состоятельно с научной точки зрения. Это заметит любой славист. Поскольку «врач» (врачь) происходит от «врати», «ворчати» – заговаривать, колдовать. И в любом словаре этимологий от Фасмера до Черных скажут вам, что никакого отношения врач не имеет к возвращению, к тому самому «враhати». Они даже специально сделают ударение на этом: мол, не надо думать. А думать сразу очень хочется, потому что в этом слове какая-то другая правда слышится. И пусть так, пусть нет связи, но именно в сербском ее нет так, что ее отсутствие заметнее, ибо у них есть это «враhати», которое то же, что врач по звучанию, а у «нас» такой связи нет совсем. Ложная, обманчивая, звуковая этимология возникает именно в сербском, как если бы поглядел, прищурился, махнул рукой да и сделал как нельзя. Потому что на самом деле только так и можно, – как звук повелел. И если в Сербии все так, то немудрено, что она вместе со всеми своими «внешними» вещами заключена прямо в «око», потому что «щедрая», «веселая» доля вещей, наполняющая внешние вещи смыслом, действительно находится внутри, а «корень», некая изначальная метафора первоназывания, первичная «сказка» – близка к поверхности слова и повсюду находит себе братьев – родных и приемных.

Но что делает эту сказку именно сербской?


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации