Читать книгу "Русская дочь английского писателя. Сербские притчи"
Автор книги: Ксения Голубович
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Случайно ли в сербских церквах не выделяют особого места для свечей за мертвых, ушедших под землю? Мы вот расставляем золотые подсвечники с подносами для свечей за здравие живым по всей церкви. И эти живые, горящие в подсвечниках, точно паломник, что ходят от святого места к святому месту. А «мертвых» мы успокаиваем на неподвижном столе-каноне, словно они тоже такие вот поверхностные люди, но только не могут ходить, ибо с того места, где они, сойти уже нельзя. Тьма, окружающая канон, какая-то особо разряженная, проваленная. Как будто место канона полностью и свято, и страшно, и невообразимо. Сербы ставят свечи мертвым не на золотой поднос, а в песок, и не отдельно, а внизу тех же золотых подсвечников, что и живым. Золото обрамляет не золотые подносы со свечами, а песок, и заключенные в эти подсвечечные фигуры мертвые ходят в этих золотых «ногах» по святым местам церкви вместе с живыми, объединенные «землею». Нижний круг мертвых шире небольшого верхнего круга живых, воткнутых, впрочем, как и мертвые, тоже прямо в песок. Песок – это неродящая земля, потому что все родится теперь от Бога – и живые и мертвые. Все метафоры близки и прямы и реализованы с той степенью буквальности, которой нет в России.
Страшное так прямо встроено в светлое, мертвое – в живое, земля и песок – в золото, они удерживаются в одном взгляде, в одном теле. Как если бы всякий живой на своих плечах нес и нечто обратное себе, свой корень, себя умершего, себя возвращающегося.
«Зачем крестишься на церковь?» – спрашивает меня Саша, друг моего отца. «Я приветствую Дом Бога».– «А я всегда думал, что Бог должен быть внутри». Он, в самом деле, кажется, не считает, что постройка из камня лучше тела здорового человека. «Но в церкви – служба»,– отвечаю я. «А я и так служу Богу,– я всю жизнь воюю с католиками и мусульманами»,– говорит Саша, точно угадывая ту рифменную связь, что существует между молитвой и битвой.
На русское ухо это весьма самонадеянно, как-то по-пугачевски. В ухе моем, куда эти Сашины слова попадают, сразу слышится ответный и недовольный голосок потревоженной тетушки-улитки, скучной администраторши, Бабы-яги, живущей в моей ушной раковине: «А ты, мил-человек, сам-то кто такой будешь, что домом Бога себя величаешь?» Но вокруг я вижу горы, большое небо, каменную церковь на каждом выступе, а внизу дороги – огромное, большое море. Что ж… расширься, ухо, усилием пловца прими в себя гомон морской, будь отзывчивым, поверь чужому гостеприимству, потому что все равно здесь это – так.
Не эта же ли самая способность и при жизни посмотреть на себя как на мертвого, как на простую телесную завязь, сгусток чужого удовольствия порождает не только высокий смысл, но и подлинный смех? Даже при сшибке языков появляются искры такого смеха. Ценность у них – вредность, понос – пролив, а гордость – понос, ибо себя несут гордо. Это смешно и как-то по-древнему телесно бесстрашно. И не думайте – призываю я вновь священных теней французского авангарда,– что это перевод. Мы со своим мирским языком не знаем стихии архаического смеха, со своими зеркалами забыли, что такое чувство тела, мы и впрямь реалистичны, литературны, а значит, косвенны: нас, так сказать, куда-то там несет, а их – по прямому проливает, тело – как крышу, как ведро через дно. Больно? – Да. Смешно? – Да. Наша водная языковая стихия прозрачна, но это прозрачность намека, эвфемизма, шутки, иронии. У нас «ценности» от «цены», которую требуется заплатить, у них ценность – «вредность», быть может, потому, что выясняется, сколько «вреда» надо принять на себя за всю ту канитель, что у других зовется «ценностями». Способность на такой черный смех, в котором нет ни доли от нашего нигилизма, а только какое-то захоронение высокого смысла и одновременно его возрождение, ибо после смеха может следовать самая печальная история про эти самые «вредности», за которые и надо умирать, и создает «серба».
«Вот какой у меня хороший дом, – хвастается Тома, хозяин маленького пансиона в Черногории, где мы снимаем. – Вот родится у жены моей Радмилы наследник и скажет, когда я помру: „Вот отец какой дом построил!“» «Ну нашел чего! – смеется приехавший к отцу на два дня Саша. – Скажет он! Он знаешь, что скажет: вот покойник был! Ничего толком не мог сделать; тут забор не доделан, а тут асфальт не доложен. А там коридор не расширен». Тома мнется, а Саша и весь двор заливаются смехом.
Так легко и просто, как куколь вокруг веретена, жизнь обернулась вокруг смерти.
Такого смеха нет у бабушки. «Понимаешь, – говорит отец, – она из тех мест, где христиане жили рядом с мусульманами. Тебе надо почитать книгу одного нашего писателя, который пишет именно о такой жизни. Это тяжелая жизнь, конечно, они христиане, но многое уже заимствуется от соседей. Это когда все напоказ, к тому же все друг друга не любят, еще вчера резали друг друга, и потому именно и есть подчеркнутая вежливость». Это, конечно, истощает смех. «Потому что у сербов есть и это, грустно, грустно, а потом, – смеется отец, – раз и „хоп-хоп-хоп“». Именно в месте этого перехода бабушка, с прививкой чужеродной культуры, и не могла до конца оборачиваться, до конца быть сербкой, слишком настаивая на некотором восточном самовосхвалении. Этой героической близостью противоположного, думается мне, Сербия и отличается от тяжелой, какой-то позднесредневековой траурности коммунизма, и от иронично-депрессивной, нигилистической России, и от не раз упомянутой скорбно-ритуальной Японии.
Однажды, когда бабушка еще жила в Москве, отец пришел к ней вместе со своим другом, депутатом сербского парламента, Браной Црнчевичем, который по совместительству был еще и знаменитым сербским писателем-комиком. Бабушка, желая похвастаться своим отличным здоровьем в 80 лет, показала писателю, что умеет делать ласточку. Показав ласточку, бабушка решила поговорить с ним о политических вопросах. Но комик был столь впечатлен ласточкой, что больше не мог говорить ни о чем другом. «Я тебе как летчик летчику говорю…» – начинал он в ответ на все бабушкины вопросы и продолжал с ней разговор в уже писательском духе, придумывая самые невероятные истории про депутатов и премьеров, после чего бабушка, запутанная вконец летчиками, премьерами и депутатами, рассердилась, обозвала нашего комика несерьезным человеком и перестала с ним разговаривать.
Жанр устного рассказа доносит множество таких смеховых почти безумных историй, которые смешными могут быть только при полном отсутствии ханжества… Взять хотя бы достославной памяти Луди Веско, четыре истории о котором мне рассказывает отец под зонтиком на Черногорском пляже…
Случай № 1
…Луди Веско – врач-психиатр, лечивший весь цвет Белграда, посольских работников чужих стран, от Китая до Америки, изобретший какой-то там новый способ лечения и объездивший-облетевший полсвета. Был Веско внушительного вида, с разлетающимися толстенными черногорскими бровями, горбатым носом и частенько ходил в военных портках, типа галифе. (Стоит заметить, что, описывая вслед за отцом Веско, я точно вижу его колдуном из параджановского «Тени забытых предков».) В народе Веско нередко принимали за черта. Впрочем, чертом он был навряд ли, потому что в слугах у него был диссидентствующий священник, отец Филарет, ныне большой церковный чин. Веско его якобы лечил от некоей секретной «болезни ума», и на этом основании его оставили в покое тайные силы тайной полиции. Филарет честно отрабатывал Веско его благодеяние, и делал это с большим, истинно епископским достоинством, не снимая клобука и рясы, так что когда иные, кто не знал, приходили к Веско домой и видели у него отца Филарета, скажем, чистящего морковку, то, наверное, многие старались поскорее и самым незаметным образом прошмыгнуть от греха подальше.
И вот как-то проезжают они по тем местам, в которых в основном во время войны все четники были. «О, – говорит отец Филарет, – вон там идет мой знакомый священник». Веско останавливает машину, и все, кто там ехал, выходят и направляются к той таверне, в которую перед ними еще зашел и не заметивший их сельский попик. В таверне отворились двери, и на пороге появилось видение, которого давно не видывали местные крестьяне, быть может со времен последних рассказов о чертях: появились они – Олег, мой отец, в американской военной куртке по тогдашней моде 70-х, Веско со своими орлиными бровями, в черногорской шапочке и партизанских портках и отец Филарет в рясе. Веско входит и осматривает крестьян своим грозным оком. «А что, отец Филарет, – неожиданно говорит он, – есть здесь четники?» Хоть тогда уже и лет двадцать пять с войны прошло, а крестьяне задрожали, как будто настал Страшный суд и три всадника апокалипсиса уже пришли, а четвертый сейчас прискачет, и поглубже надвинули на глаза свои черные шляпы. «Нет, – отвечает Филарет, – здесь нет четников». Вздох облегчения. «Здесь, – продолжает он, пауза, все настораживаются, сдвигаются в кучу, – одни лечутьевцы (фашисты, убивавшие коммунистов похуже четников-националистов)». Никогда, смеется отец, не видел, чтобы все люди в одной комнате так разом в ужасе ломанулись в одну дверь, а кто и в окно, оставляя позади одного только сельского попика, удивленно хлопающего глазами.
Случай № 2
А вот еще история про русского музыковеда Гостушко. Этот Гостушко, местная знаменитость, очень пил. Веско лечил всех знаменитостей, и, когда в очередной раз позвонила жена Гостушко и доложила Веско, что в обход всех Весковых распоряжений Гостушко снова взялся за старое, Веско самолично отправился к музыковеду домой. И вот черная шапочка, партизанские портки и орлиные брови тихонечко материализовались рядом с загулявшим Гостушко. А за столом у музыковеда – кого только нет, не одному же ему радоваться. Весь цвет Белграда, и вдобавок гости его, включая сына главы нефтяной корпорации «Ойл-Шелл» (хочу отметить эту деталь – очень типична для народного рассказа, должен быть обязательно кто-то именитый, для достоверности и бахвальства). Веско мягонько так наклоняется над Гостушко и говорит: «Дружочек, съешь таблеточку». Гостушко богатырски поворачивается к Веско и, смерив его презрительным пьяным взглядом, шлет его по матери. Веско склоняется еще ниже: «Прошу тебя, съешь таблеточку». Музыковед, еще больше распаленный неожиданной почтительностью Веско, повторяет свое, а еще грозит набить Веско морду. Тогда Веско достает из кармана наган и, в той же нижайше согбенной позе, берет и стреляет у Гостушко прямо над ухом. Тот вздрагивает, словно ему раздался гром среди ясного неба. И в наступившей глухой тишине, среди разряженных дам и сынов нефтяных корпораций, раздается все тот же проникновенный голос Веско: «Дружочек, съешь таблеточку».
«Да, – опять смеется отец, – он всех держал. У них в Белграде был открытый диссидентский салон, где собирались белградские и все эти хорватские сепаратисты, и я тоже, сейчас они там все у себя главные боссы». «Такой местный балканский дурдом», – говорю я. Отец смеется: «Если бы он был жив, они бы у него не забаловались! Как стрельнул бы над ухом и сказал бы: „Съешь таблеточку“».
Случай № 3
Веско, конечно, не любил коммунизм. Не любил он его за тупость, за тайную полицию и еще за многое другое, чего разом не передашь. И потому особенно он любил поговорить об этом утром со своим приятелем, приходившим к нему на партию в шашки. Вот сидят они играют в шашки и ругают коммунизм. «Вот, опять туалетной бумаги у них нет, мыла у них нет и даже стирального порошка нет!» Отец Филарет, суетившийся по хозяйству, решил вставить слово в интеллигентную беседу. «Да,– говорит он,– вот в таком-то монастыре у монахов уже тридцать дней нет стирального порошка». Завзятый атеист Веско, не любящий, когда ему мешают какими-то ненужными деталями, говорит: «Да кого ебут эти монахи! У меня порошка нет!» На что покрасневший отец Филарет, человек запасливый и смекалистый, сейчас в большом чине, известный большими своими успехами в деле обустройства церковной жизни, говорит: «Как нет! Да ведь я еще вчера порошка тридцать килограмм купил». Ну это был конец! Сначала этот поп со своими монахами подлез, куда не просят, а теперь, подлец, выставил и Веско в дурацком свете, и всю концепцию нарушил, как свинья торт. Веско такого выдержать не мог. И с криком «Ах ты, шпион и предатель, сейчас я тебя пристрелю!» кидается за своим пистолетом. Приятель-шашколюб виснет у него на руке, Веско целится в Филарета, а Филарет в рясе летит к выходу, жмет одной рукой на кнопку лифта, а другой, по его же наисобственному словесному выражению, крестится «как пропеллер». «Я так молил Бога, чтобы Он послал лифт, – говорит Филарет моему отцу. – А Он все не посылает и не посылает». «А чего же ты по лестнице не пошел?» – гогочет отец. Филарет смотрит на него удивленно, как будто эта идея впервые пришла ему в голову, как если бы от Луди Веско не было никакого спасения самому, а только милостью Божьей. Потому что наконец Господь все-таки послал ему лифт и он унесся на нем от Веско, прозванного «Луди», что значит «сумасшедший».
…и № 4
И последний случай – про то, как Веско выступал на заседании общества по исследованиям паранормальных явлений. Мода на паранормальное началась, как и у нас, аккурат перед распадом Югославии. Какие-то люди приходили на телевидение и с важным видом говорили, что есть такие другие люди, которые всегда ходят во всем черном, носят черные очки и эти люди – инопланетяне (а не шпионы, как думали прежде). Не мог от такой моды остаться в стороне и Веско. Он обзвонил весь Белград, и все именитые его друзья, проклиная судьбу, потому что знали, что в случае отказа Веско затаит обиду и потом будет как-нибудь мелко мстить, обзываться и вредничать, пришли его слушать: музыканты, композиторы, профессора. «Не знаю, чего они туда шли, а я,– говорит отец,– пошел посмеяться». Начал Веско с четырех элементов, составляющих мироздание, а закончил обнадеживающим заявлением, что в Калифорнии изобретен телескоп, который видит на сотни световых лет вперед, так что теперь ни о чем беспокоиться не надо. Когда он закончил, в зале повисла тишина. «Вопросы?» – прогремел Веско. Дама из общества паранормальных явлений решила подойти к делу научно и задала вопрос: «Вот я хотела спросить вас, профессор, о телескопе. Если можно, поподробнее». Веско грозно глянул на нее, выпрямился и сказал: «Ах ты, в пичку матерь, такая-то и растакая-то». Дама побледнела: «Профессор, как вы можете, я доктор паранормальных наук, интеллектуалка…» – «Ах интеллектуалка, ну я сейчас скажу тебе, какая ты интеллектуалка…» – и Веско сообщил ей много интересных сведений на тему ее интеллектуализма, отчего дама растворилась в воздухе, как если б ее и не было. Затем, обращаясь к окончательно сдавшейся на его милость аудитории, Веско спросил ласково: «Еще вопросы?»
«Его любили?» – спрашиваю я, не столько для того, чтобы действительно узнать ответ на этот вопрос, сколько для того, чтобы, словно оттянув миг, как карман, получить в него под конец сладкую и ужасно приятную заключительную конфету. «Его обожали»,– говорит отец. И проститься с ним, конечно же, пришел весь Белград… еще бы он не пришел!
(Д) Книга театраМы встретились в один из дней той первой недели, что я провела в Белграде. Отец пригласил меня в театр, в главный театр (позориште), где играют актеры (глумцы). Это не было постановкой. Студенты Драгана, четверо «маленьких актеров», как он стал их называть в разговорах со мной позже, уезжали в Румынию на театральный фестиваль, это был последний прогон.
Драган встретил меня у порога двери. Весь в черном, высокий, бледный, с худым, каким-то иудейским лицом, с вьющимися волосами. Его зеленые глаза смотрят жестко, цепко, внимательно. Он вообще похож на птицу… на ворона. Совсем другая порода, чем я и мой отец. Он – Байчитич, он – со стороны моей бабушки, один из многих детей многочисленных бабушкиных братьев и сестер, но единственный, с которым отца, полуиностранца, связала дружба по приезде из Москвы. «Здравствуй», – говорит Драган, окидывая меня одним взглядом и крепко, цепко, как птица когтями, обнимая меня за плечи. Он – мой дядя и видит меня впервые, но когда-то давным-давно, когда меня еще не было или когда я еще только появилась, он видел мою маму. Иногда между посылкой и следствием, столь быстро идущими друг за другом в логике, в нашем человеческом мире должно пройти лет тридцать. Он крепко берет меня за плечи, точно хочет знать меня на вес. Это касание я узнаю самими костями, кожей, нервами, так, видимо, касаются Байчитичи, уча узнавать их на ощупь. И может, не случайно Драган – театральный режиссер. Вероятно, им всем свойственно глубоко театральное чувство жизни, наматывающее реальность, как разноцветные ленты, вокруг стержня их поразительного чувства силы собственного телесного присутствия в мире.
Вглубь – на сцену, каковая задернута черным занавесом, скрывающим ее от зрительного зала. У стены, за школьными партами уже сидит несколько человек. На партах – полные пепла и окурков, запыленные тяжелые стеклянные пепельницы, что тут же напомнило мне кафедры в Московском университете. Это смешение взрослого и детского не может не радовать. Университет, институт – то, где взрослое встречается с молодым и образует странные, переходные формы совместности, такие как пепельница на парте, оставленный пепел, говорящий о вечной юности и о ее уходе. Молодые только начинают зажигать жизнь, как бы дотягивая себя до взрослости, старые, наоборот, длят огонь остывающей жизни, пускают красивые кольца дыма, задерживая, околдовывая юность.
Мы, как взрослые, сидим за партами. Я примечаю двоих. Седого мужчину с очень крупными и выразительными чертами лица и женщину со взбитыми рыжеватыми волосами, с бледным лицом, все время курящую. Мужчина – как шепчет мне отец – знаменитый белградский актер, женщина, Зока,– известный психотерапевт, подруга Драгана. Интересно, Драган пригласил ее как специалиста? Что же, трагическое – это симптом, и он хочет знать, сколь точно сей симптом передан в смысле медицинской составляющей каждой роли? Передо мной, быть может, нечто давно утраченное в Москве: единство культурного поля от поэта до психиатра, от лингвиста до режиссера, ощущение «университета», где общее культурное поле, предполагающее общие культурные ценности, разделяется и специализируется на «факультеты» и «отделения». Между факультетами и отделениями всегда идет соревнование за большее приближение к истине, психология или литература, физика или биология содержит истину различных истин, и, поскольку поле одно, есть еще и смежность, взаимопроникновение, взаимосогласование. Передо мною ввод, представление молодняка: молодые играют перед стариками, показывая степень своей принадлежности к универсальному сообществу. Они – точно дети из хороших семей, благодаря воспитанию одновременно и молоды, и стары. А взрослые, классические роли, которые они на себя надевают, думается мне, – это степень их воспитанности.
Студенты Драгана не обращают на нас внимания. Как будто не готовясь ни к чему серьезному, они почти бесцельно бродят, вдруг останавливаются, гнутся, машут вверх-вниз руками, заламывают их, точно занимаются какой-то одной им ведомой гимнастикой.
Всего их четверо. Двое парней, две девушки. Все они одеты в майки и нечто типа трико, в их неряшливости есть что-то знакомо американское. Они стройны, худы, спортивны. Особенно выделяется одна девушка, очень худая, с очень выразительным, точно вырезанным по камню лицом. Ловлю себя на том, что не могу оторвать глаз от этой худой девушки, мне это не нравится, мне кажется, что я обращаю на нее внимание потому, что она очевидно подходит под все общепринятые стандарты. Своей красивой худобой она точно заранее уже отделена от других и уже заранее, еще не начав играть, предполагает «аудиторию». Вторая – проще, круглее. Ее черты менее четки, более женственны, ее тело гораздо больше принадлежит этой стороне сцены, чувствуется, что для особенного зрительного его выделения нужно организовать гораздо больше условностей. Почему, собственно, мы должны смотреть на нее – она слишком похожа на «нас»? Из мальчиков – один высокий и стройный, как-то по-особенному гибкий, в нем тоже есть нечто притягивающее взгляд, быть может, сама эта гибкость, мягкость суставов, хорошее движение. Второй поплотнее и покряжистее, потяжелее, с небольшим животиком. Преимущество двух перед другими двумя проходит ровно по черте сцены. Для меня намечается простой конфликт: два обычных тела должны войти в пространство сцены или два необычных, заранее притягивающих, сценических тела должны выйти на авансцену, суметь приблизиться. Поскольку доставшееся мне от бабушки чувство социальной справедливости всегда играет со мной смешные шутки, я, как истый просветитель, начинаю болеть скорее за тех, кто должен подняться «снизу вверх», чем за тех, кто должен спускаться «сверху вниз»: ведь на вторых и так все смотрят.