Электронная библиотека » Лесли Марчанд » » онлайн чтение - страница 24


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 07:53


Автор книги: Лесли Марчанд


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Тереза не владела английским и могла читать стихи Байрона лишь во французском переводе. «Дон Жуан» неприятно поразил ее. Байрон писал Меррею: «Как ты думаешь, что мне сказала на днях одна очень красивая итальянка? «Я бы предпочла наслаждаться три года славой «Чайльд Гарольда», чем бессмертием «Дон Жуана»!» (все слова подчеркнуты. – Л.М.) Правда в том, что поэма слишком правдива, а женщины ненавидят все, что лишено чувства, и они правы, поскольку это лишит их оружия».

Тем не менее Байрон чувствовал, что поэма выразила его самые искренние чувства и в конце концов найдет своих читателей. Сочиняя для удовольствия и с удовольствием, он завершил сто сорок девять строф пятой песни и к 9 декабря закончил переписывать их. Как обычно, он излил весь свой талант и остроумие в лирических отступлениях, отражающих его сиюминутное настроение. Ответ критикам и Терезе на ее обвинение в отсутствии чувств он начинал так:

 
Когда, тоскуя нежно и красиво,
Поют поэты о любви своей
И спаривают рифмы прихотливо,
Как лентами Киприда – голубей, —
Не спорю я, они красноречивы:
Но чем творенье лучше, тем вредней.
Назон и сам Петрарка, без сомнений,
Ввели в соблазн десятки поколений.
Но я и не хочу изображать
Любовные дела в приятном свете…
 
(Перевод Т. Гнедич)

Чтобы еще больше уколоть своих читателей-моралистов и заставить содрогнуться друзей-англичан, Байрон прибавил к поэме строфу, намекающую на королеву и ее любовника Бергами. Он писал: «Историки царицу упрекали в неблаговидной нежности к коню. Конечно, чудеса всегда бывали, но все же я историков виню; не конюха ль они предполагали?» По просьбе Хобхауса он выкинул из поэмы эти строки, но пришел в ярость, когда в первом издании Меррей также опустил еще одну «неблаговидную» строфу:

 
Закон Востока мрачен и суров:
Законы брака он не отличает
От рабских унизительных оков;
И все-таки в гаремах возникает
Немало преступлений и грешков.
Красавиц многоженство развращает;
Когда живут кентавром муж с женой,
У них на вещи взгляд совсем иной.
 
(Перевод Т. Гнедич)

В Равенне, наедине со своими воспоминаниями, Байрон продолжил писать мемуары в прозе. В декабре он отослал еще восемнадцать листов Муру, который был тогда в Париже, предложив ему опубликовать мемуары после смерти автора. Мур, живший за границей, чтобы избавиться от кредиторов, был рад этому предложению. Впоследствии он продал мемуары Меррею за две тысячи гиней, а пока демонстрировал их всем парижским знакомым[26]26
  Нельзя с уверенностью сказать, сколько человек прочитали мемуары. Дорис Лэнгли Мур, детально изучавшая их содержание и обстоятельства их сожжения, упоминает о двадцати двух возможных читателях, включая самого Мура. Мур нанял двух, а возможно, и трех человек, чтобы сделать копии, пока был в Париже. Известно, что одна из копий была сожжена вместе с оригиналом в 1824 году. Никто не знает, что стало с другими копиями и были ли они вообще.


[Закрыть]
.

Меррей прислал Байрону «Ежеквартальное обозрение» и «Эдинбургское обозрение» со статьями, вызвавшими гнев поэта. Статья в «Ежеквартальнике» была посвящена нападками Боулза на Поупа. «Мистер Боулз не останется без ответа, – писал Байрон Меррею, – эти ничтожные современные шарлатаны и поэты позорят себя и Бога, отрицая достоинства Поупа, самого безупречного из поэтов и людей». Статья в «Эдинбургском обозрении» еще больше разъярила Байрона, потому что в ней восхвалялась бессодержательная поэзия Китса, посмевшего критиковать Поупа. Байрон писал: «Статья хвалит Джека Китса, Китча или как его там… Но у него не поэзия, а бессмыслица…» В следующем письме Байрон опять вернулся к этой теме: «Такие стихи подобны умственному онанизму: он постоянно возбуждает свое воображение. Не хочу сказать, что поэзия Китса непристойна, однако он выплескивает свои мысли в таком виде, который нельзя считать поэзией и ничем другим, а лишь бредом, рожденным употреблением сырой свинины и опия».

Меррей предложил пересмотреть некоторые песни «Дон Жуана». Но у поэта никогда не хватало решимости на хладнокровные исправления. Странно, но человек, так восхищавшийся отточенным стилем Поупа, полагал, что литературное произведение лучше всего, когда выходит из горячей «печи» воображения. На предложение Меррея Байрон ответил: «Я похож на тигра. Если пропущу свою первую весну, то, рыча, уползу назад в джунгли. Второй весны не будет. Не могу ничего изменять, не могу и не буду».

Байрон постоянно откладывал поездку в Филетто, и Тереза начала испытывать скуку, а в середине ноября уговорила отца отвезти ее в Равенну. Байрон понимал, что Терезу может подстерегать опасность, потому что одним из условий развода было то, что она будет продолжать жить в доме отца. Байрон знал, что встречи с Терезой должны быть тайными и осторожными. Он также знал о намерениях правительства, потому что располагал секретной информацией от графа Альборгетти, который за деньги, услуги и дружбу, а возможно, и за все вместе почти совершил государственную измену, сообщая Байрону о намерениях кардинала не только в отношении планов австрийцев, но и о том, что непосредственно относилось к поэту и его возлюбленной. «Они пытаются затевать ссоры с моими слугами, – писал Байрон Киннэрду, – учинять мне неприятности, что несложно сделать, и, наконец, они (правящая клика. – Л.М.) угрожают запереть мадам Гвичьоли в монастыре». При этой угрозе негодование Байрона достигало предела: «Если им удастся поместить бедняжку в монастырь за то, что она совершала со мной то, что другие итальянские графини совершают уже тысячи лет, естественно, я скорее соглашусь исчезнуть сам, чем позволить им запереть ее в тюрьму, потому что именно этого они и добиваются».

Поскольку угроз в отношении Терезы больше не было, можно догадаться, что графу Альборгетти удалось добиться смягчения позиции кардинала. Напряжение в городе достигло предела 9 декабря. Байрон готовился ехать к Терезе, когда услышал за окном выстрелы. Выбежав с Титой на улицу, он увидел, что командир войск, Луиджи Даль Пинто, умирает от пяти ран. Вечером Байрон описал это событие в послании к Муру:

«Поскольку никто не мог или не хотел ничего предпринимать, кроме как стенать и молиться, и никто не пошевелил пальцем, чтобы помочь ему, боясь последствий, я потерял терпение: заставил слуг и нескольких человек из толпы поднять тело, отправил нескольких солдат за полицией, отправил Диего с вестями к кардиналу и приказал отнести командира в свой дом. Но было слишком поздно, он уже скончался… Бедняга! Он был храбрым солдатом, но настроил против себя многих людей. Я лично знал его и часто встречал в литературных салонах и других местах».

Байрон был странным революционером. Прирожденный гуманизм всегда мешал ему ясно видеть цель, которой должны придерживаться истинные борцы. Если Байрон мог использовать свое влияние, чтобы избежать жестокости и кровопролития с обеих сторон, то он не мешкал ни минуты. Милосердие к погибшему командиру поставило под удар его нахождение в рядах карбонариев, если бы не схожие взгляды и понимание семьи Гамба. Байрона могли бы также заподозрить в связях с врагом из-за его странной дружбы с графом Альборгетти, который, являясь одним из правителей провинции Романья, был связан в понимании народа с ненавистным правительством, несмотря на его либеральные взгляды. Однако в переписке с Альборгетти Байрон делал все возможное, чтобы не скомпрометировать своих друзей-карбонариев.

В конце года Байрон продолжал навещать Терезу, но почти столько же времени проводил в беседах с Пьетро и графом Гамбой. Время от времени он мечтал о побеге: о возвращении в Англию или совершении какого-нибудь геройского поступка. Но Байрон знал, что не может вернуться, потому что сам слишком переменился. 28 декабря он отправил Киннэрду пятую песнь «Дон Жуана». Интуиция подсказывала ему, что только в этой поэме он мог наиболее полно выразить себя.

Глава 23
Поэзия политики
1821

Начало нового года ознаменовалось плохой погодой и политическими волнениями, когда стало ясно, что австрийцы подготовились к нападению на Неаполь. Испытывая тревожное ожидание, которое пришло на смену скуке и подогревало творческие способности, Байрон вновь обратился к стихам. Но Муру он признавался, что, хотя писал по велению своего внутреннего демона, сам процесс созидания давался ему с трудом. «Я точно так же, как ты, отношусь к нашему «ремеслу»[27]27
  Мур как-то сказал, что литература напоминает ему случай, «когда француз застает свою жену с любовником».


[Закрыть]
, но только желание обуревает меня постоянно, и если я не предам мысли бумаге, то сойду с ума. А что до обыденной скучной любви к сочинительству, которое ты описываешь в своем друге, то я этого не понимаю. Для меня это мучение, от которого нужно избавиться, но никак не удовольствие».

Единственной отдушиной для Байрона были вечерние визиты к Терезе и ее семье. Из-за ее пошатнувшейся репутации они не осмеливались ходить в театры, на балы или на карнавал, как было прошлой зимой, когда Байрон был признанным чичисбеем. В хорошую погоду Байрон ездил верхом около четырех часов вечера, иногда один, но чаще с Пьетро Гамбой.

Стремление писать воплотилось в дневнике Байрона, который он начал 4 января. Этот дневник он завел во время путешествия в Бернские Альпы в 1816 году, и он был хроникой мыслей и событий, написанных в прозе, которые иногда звучали забавно, а порой откровенно драматично. 6 января Байрон написал:

«В чем причина того, что я всю свою жизнь томился? И почему теперь я томлюсь меньше, чем в двадцать лет, если мне не изменяет память? Полагаю, что это связано с индивидуальными особенностями, так же как просыпаться в дурном настроении, что и происходило со мной много лет. Умеренность и упражнения, которыми я иногда занимался, порой энергично и долго, почти ничего не меняли. Бурные страсти же наоборот: странно, но под их влиянием я ощущал прилив бодрости и не был удручен. Приключения действуют как легкое шампанское. Но вино и алкоголь делали меня хмурым и жестоким, но в то же время неразговорчивым и не склонным к ссорам, если меня не задевали. Плавание также возбуждает меня, но все эти стимулы временные и с каждым днем действуют все слабее».

На следующий день скука Байрона несколько развеялась. Поползли слухи, что правительство готовилось нанести удар, и кардинал Рускони приказал арестовать нескольких человек. Байрон советовал «бороться, а не поддаваться» и предложил революционерам укрываться в его доме в случае нужды. В восторге он писал в своем журнале: «Все, что нужно, так это дождливая полночь… Если сражение не начнется сейчас, то скоро… Каждую минуту ожидаю услышать гром барабана и стрельбу из мушкетов, потому что революционеры клянутся сражаться, и они правы, но пока все тихо, кроме легкого шороха дождя и порывов ветра».

Стояла дождливая погода, дороги были непроходимы, и Байрон вновь вернулся к чтению и письму. Он сделал набросок трагедии о жизни Сарданапала, ассирийского царя, изнеженного, ленивого, окруженного роскошью и развратом, но вынужденного действовать после того, как он узнает о готовящемся против него заговоре. Когда Байрон обсуждал драму с Терезой, то заметил, что центральной темой не должна быть любовь. Тереза надеялась прочитать о «благородной страсти», с чем Байрон не хотел соглашаться. Но, придя домой, он написал в дневнике: «Я должен сосредоточиться на любовной теме больше, чем предполагал». Тереза с гордостью вспоминала: «В тот вечер победила всепоглощающая любовь Мирры».

Мало радости принесли Байрону вести, что, несмотря на его протесты, «Марино Фальеро», который не был написан для сцены, должен был вскоре появиться на лондонских подмостках. Когда-то Байрон мечтал о славе драматурга, но, столкнувшись с «пренебрежением» публики в театре «Друри-Лейн», перестал ее уважать. Байрон чувствовал свою беспомощность и боялся, что друзья не принимают достаточных мер, чтобы предотвратить постановку.

Байрон разочаровался в своих надеждах на революционные выступления, которые, казалось, были обречены на поражение. 23 января, вернувшись из дома Гамба, он написал в журнале: «У карбонариев нет плана, они не знают, что, где и когда предпринять». Тем временем карнавал был в разгаре. «…Немцы стоят на По, – писал Байрон, – варвары у ворот, но подумать только! Итальянцы танцуют, поют и веселятся…» Пьетро, его отец и другие карбонарии отправились на охоту.

Байрон вновь начал подумывать о побеге на Ионические острова (лорд Сидни Осборн, пасынок матери Августы, пригласил его на Корфу) или к Хоппнерам весной. Но он также знал, что, если Тереза захочет, чтобы он остался, он не сможет устоять. В голове у него появились странные мысли, которые он доверил дневнику: «…что лучше, жизнь или смерть, известно лишь богам» – так сказал судьям Сократ… Говорят, что бессмертие души – большая глупость, но все же каждый – глупейший, скучнейший, ничтожнейший из человеческих существ – верит в то, что бессмертен».

Байрон не мог продолжать начатую драму, но начал вынашивать более честолюбивые планы: «…«Каин» с рассуждениями о метафизике, нечто в духе «Манфреда», но в пяти актах и, возможно, с хором; «Франческа да Римини» в пяти актах и трагедия о жизни Тиберия». Байрон записал несколько мыслей, пришедших ему на ум: «Почему даже к самым страстным желаниям и человеческим удовольствиям, светским, любовным, честолюбивым или властолюбивым, примешивается сомнение и печаль? Я думаю, каждому из этих чувств отведено по крайней мере шестнадцать минут, хотя я никогда не считал».

Несмотря на убеждение, что признания в литературе можно добиться, следуя только образцам классического искусства, и несмотря на свой интерес к Поупу, заставивший его по многу раз переделывать «Подражания Горацию» и писать ответ Боулзу, Байрона по-прежнему тянуло к «Дон Жуану». Он писал Меррею:

«Пятая песнь еще далеко не конец «Дон Жуана», поэтому нельзя сказать, что я написал пока только начало. Я хотел, чтобы он путешествовал по всей Европе, хотел смешать осаду, битвы и приключения и покончить с Жуаном как с Анахарсисом Клотсом[28]28
  Анахарсис Клотс – прусский барон, называвший себя оратором гуманистического жанра. Принимал активное участие в революции, пока не попал в немилость к Робеспьеру и не был казнен во время разгула якобинского террора.


[Закрыть]
времен Французской революции. Не знаю, сколько песен на это потребуется, и не знаю, даже если доживу, когда закончу поэму. Но это моя цель, я хотел сделать его чичисбеем в Италии, причиной развода в Англии и сентиментальным Вертером в Германии, чтобы высмеять светское общество во всех этих странах, и постепенно изобразить его разочарованным и искушенным по мере старения, что вполне естественно. Но еще не решил – покончить ли с ним в аду или остановиться на несчастливом браке, не знаю, что хуже. Испанская традиция говорит: «ад», но, возможно, это только аллегория на брак».

Байрон по-прежнему надеялся совершить какой-нибудь подвиг, сражаясь на стороне итальянцев. Его надежды и порывы не удалось охладить друзьям-патриотам, которые внезапно вернули его ружья и амуницию, потому что правительство грозило арестовать каждого, кто скрывает оружие. 18-го Байрон записал в дневнике: «Полагаю, они считают мой дом хранилищем, которым можно пожертвовать в случае боев. Это не столь уж важно, если Италия будет свободна. Поэзия политики великолепна. Только подумать – свободная Италия! Ничего подобного не было со времен Августа».

Но оптимизма поубавилось, когда неаполитанская революция была задушена, план освобождения Романьи провалился, вожди предали движение, а все усилия карбонариев потерпели фиаско. На это Байрон сказал: «Вот так всегда в этом мире, и так итальянцам всегда не хватает единства». Разочарованный, Байрон не стал винить своих друзей-карбонариев. Его способность к дружбе зиждилась на терпимости к человеческим слабостям и даре полунасмешливо-полуцинично обозревать далеко не благородные характеры тех, к кому он был привязан. Позднее Байрон писал Муру: «Как сказала мне несколько дней назад одна очень красивая женщина со слезами на глазах, сидя за клавесином: «Увы! Итальянцы опять должны вернуться к сочинению опер». Боюсь, что именно оперы и макароны являются их сильной стороной, а «единственный их наряд – шутовской». Однако среди них все же можно найти сильных духом людей».

1 марта Байрон отправил свою дочь Аллегру в монастырь Сан Джованни Баттиста в Баньякавалло, в нескольких милях от Равенны, из-за политических волнений в стране и неуверенности в будущем. Монахини устроили школу для девочек, куда знатнейшие семьи стремились отдать своих дочерей. Байрон разрешил банковскому служащему Пеллегрино Гиги, чья дочь была в монастыре, отвезти туда Аллегру, потому что сам уже не мог с ней справляться из-за «ее испорченного нрава». Он говорил Хоппнеру, что не собирается давать «незаконнорожденному ребенку английское образование, потому что из-за ее рождения ей будет вдвойне нелегко обосноваться на родине. За границей же с хорошим образованием и приданым в пять-шесть тысяч фунтов она сможет удачно выйти замуж… Кроме того, я желаю, чтобы она приняла римско-католическую веру, которую я считаю лучшей и старейшей на земле религией».

Когда вероятность военных действий ослабла, Байрон вновь вернулся к драме, наиболее полно отражавшей его недовольство бездеятельной, праздной жизнью. Но в то время как повествование развертывалось под его быстрым пером, Сарданапал из ленивого сластолюбца превращался в мыслящего героя, чье бездействие объяснялось неприятием войны и жестокости и презрением к честолюбивым замашкам и жажде власти. Интерес Байрона к событиям тысячелетней давности, который не угасал ни на мгновение, был вызван тем, что, как и все другие произведения, написанные им con amore, или с любовью, история Сарданапала была историей его собственной жизни и возможностью убежать от самобичевания.

За внешним фасадом спокойной жизни в Равенне разворачивались интриги, полные ненависти и отвращения. Байрону повезло, потому что его щедрость и симпатия к простым людям завоевали ему популярность в городе, и кардинал, по крайней мере внешне, выказывал ему уважение, а генеральный секретарь был его преданным другом. Через несколько дней у Альборгетти появилась возможность доказать Байрону свою благодарность за его доброту. Слуга-итальянец Байрона, Тита, поссорился с офицером по имени Писточчи. Оба выхватили кинжалы и пистолеты, но до драки дело не дошло. Слуга был арестован, и Байрон пожаловался Альборгетти, который сообщил ему о намерении кардинала выслать Титу. Байрон негодовал: «Если человека хотят отправить за границу, лишить куска хлеба и оставить на его репутации несмываемое пятно, то нижайше прошу сообщить кардиналу, что не могу прогнать Титу… Должны быть наказаны оба».

Дело продолжалось, кардинал оставался непреклонен. Байрон, всегда бывший снисходителен и порядочен по отношению к своим слугам, написал кардиналу прошение в таких резких выражениях, что смутил более робкого Альборгетти. Терпение Байрона было на пределе, когда он писал секретарю: «Мне кажется, что вокруг кардинала низшие церковные чины плетут какие-то интриги, чтобы раздуть дело из простой уличной ссоры солдата и слуги… Если они хотят избавиться от меня, то у них ничего не выйдет, потому что я не совершил ничего противозаконного и не позволю проявлять насилие, а уеду только по своей доброй воле, когда мне этого захочется».

Дело продолжалось три недели. Тем временем Байрона отвлекали другие происшествия. Он был вдохновлен анонимным памфлетом «Джон Буль», который ему прислал Меррей. Автор, которым оказался Джон Гибсон Локхарт, позднее зять сэра Вальтера Скотта и издатель «Ежеквартального обозрения», указывал Байрону на отрывок в письме к Боулзу, где Байрон преуменьшает свое значение в сравнении с Поупом. Автор давал ему совет, который отвечал всем представлениям Байрона: «Придерживайтесь «Дон Жуана»: это единственное искреннее произведение, написанное вами… Это самое вдохновенное, самое честное, самое интересное и самое поэтичное творение. И каждый согласится со мной, хотя и не осмелится сказать… Думаю, очарование его стиля кроется в том, что он не похож на стиль ни одной поэмы в мире… Ваш «Дон Жуан» написан сильно, сладострастно, пламенно, смешно; так не мог написать никто, кроме человека, стоящего выше других по мастерству и пороку, истинного властелина своих дарований, распутного, губящего самого себя, непревзойденного, обаятельного демона…»

Байрон и в самом деле собирался продолжать «Дон Жуана», но, в то время как автор памфлета убеждал его не отказываться от задуманного, Тереза уговорила его бросить поэму. В миланской «Газете» она увидела статьи о неприятии английскими критиками творения Байрона и прочитала две первые песни во французском переводе. Байрон сдался и пообещал больше не писать, пока Тереза не позволит. Об этом вырванном у него обещании он писал Меррею: «Причина кроется в желании всех женщин верить в возвышенность страстей и сохранять иллюзию, в которой заключается их сила. «Дон Жуан» развенчивает эту иллюзию и насмехается над многими вещами».

В июле самолюбию Байрона польстил приезд молодого американца, друга Вашингтона Ирвинга, который поведал ему о том, какой восторг вызывает его поэзия по ту сторону Атлантики. Молодой человек, писал Байрон Муру, «оказался очень приятным собеседником. Это был некий мистер Кулидж из Бостона, правда полный пыла и энтузиазма. Я был очень вежлив с ним и много говорил об Ирвинге, чьими произведениями восхищаюсь. Но подозреваю, что я ему не очень понравился, потому что он, по всей видимости, ожидал встретить эдакого мизантропа в штанах из волчьей кожи, говорящего односложными словами, а не светского человека. Никак не могу заставить людей понять, что поэзия – выражение возвышенной страсти и нет такой вещи, как жизнь, полная страсти, как нет постоянного землетрясения или вечной лихорадки. Кроме того, кто бы стал тогда бриться?».

10 июля в семье Гамба произошла беда. Возвращаясь вечером из театра, Пьетро был арестован и отправлен на границу в постоянную ссылку. То, что его, подобно многим, не бросили в подземную темницу, произошло благодаря заступничеству Байрона и графа Альборгетти. Байрон стал понимать, что изгнание Пьетро и впоследствии его отца было частью плана избавиться от него самого. Власти были уверены, что Тереза последует за отцом и Байрон покинет Романью.

Но Тереза и слышать не хотела о том, чтобы оставить Байрона в Равенне, где его жизнь, как она думала, была в опасности. С большим трудом Байрону удалось убедить ее последовать за братом и отцом, которых отправили во Флоренцию. Ему удалось уговорить Терезу лишь после того, как он сказал ей – а его предупредил Альборгетти, – что ее угрожают запереть в монастырь. Байрону самому не хотелось уезжать из Равенны, к которой так привык, и по настоянию Терезы он попытался, хотя и понимал тщетность попыток, вернуть изгнанников. Между тем Альборгетти сообщил, что ему удалось освободить слугу Байрона. Возможно, кардинал понял, что, достигнув своей главной цели, мог проявить великодушие. Он был уверен, что Байрон последует за возлюбленной.

После бурных сцен с Терезой Байрон с облегчением вернулся к повседневным делам, наслаждаясь временной свободой от связи, продолжавшейся уже более двух лет. Но несмотря на почти семейные узы, соединявшие его с Терезой после ее разрыва с Гвичьоли, эти отношения не были благотворны для Байрона. Шло лето, а он оставался в Равенне в надежде, что изгнанников простят и они вернутся, но в основном потому, что не мог расстаться с привычной жизнью. Он вновь стал подумывать о возвращении в Англию. Но у него были обязательства, и, хотя в глубине души он мог лелеять надежду на освобождение от самой «ранней из страстей», к которой никогда не мог относиться так же легко, как на словах, он все же хотел оставаться верным тем, кто его любил и доверял. Несмотря ни на что, он вернется к Терезе, но в свое время.

В тихом дворце Гвичьоли Байрон начал писать очередную драму. Он назвал ее «Каин». Хотя сюжет был почерпнут из Библии, целью Байрона был не пересказ легенды, а более глубокие рассуждения на тему предопределенности, судьбы, свободной воли и проблемы зла. Вначале он намеревался написать «метафизическую драму в духе «Манфреда», только в ином ключе. «Манфред» появился на свет под воздействием сожаления и разочарования в прошлом, заставившем Байрона творить зло. Когда устами своего героя он пожаловался, что «мы – смешенье праха с божеством», то выразил романтический бунт против самой жизни человека. Ничто в реальном мире не может удовлетворить того, кто стремился к свободе духа и познанию Бога. В «Каине» Байрон совершил еще один шаг в мир отчаяния.

Когда Люцифер взял Каина в путешествие в мир духов и показал ему недосягаемое:

 
Чувствую, что в мире ничтожен я,
Меж тем как мысль моя сильна, как Бог! —
 
(Перевод И. Бунина)

Каин пришел к горькому выводу, что даже могущественные духи могут быть несчастливы. Знание не приносит счастья. Не остается ничего, кроме отчаянного стоицизма, веры в свою собственную несгибаемую волю и силу, рожденные осознанием безнадежности всяких стремлений.

Несмотря на то что в предисловии Байрон заявил, что слова Люцифера принадлежат именно ему, а не автору и что немыслимо заставить его «говорить как священника о тех же предметах», Байрон вложил в слова Люцифера свои собственные размышления, возникшие как сопротивление в век разума. Через Люцифера он восхищается непокорными:

 
Мы существа, дерзнувшие сознать свое бессмертье,
Взглянуть в лицо всесильному тирану,
Сказать ему, что зло не есть добро.
 
(Перевод И. Бунина)

Байрон знал, что эти слова вызовут негодование если не всесильного тирана, то по крайней мере набожной британской публики.

Нежелание Меррея печатать «Дон Жуана» ставило под сомнение его восторг по поводу новой иконоборческой поэмы. Байрон сердился на Меррея за то, что тот тянул с изданием и избегал прямых разговоров. Но когда Дуглас Киннэрд назвал его «торговцем», Байрон встал на защиту издателя. «Мне кажется, М. хороший человек, с симпатией относящийся ко мне. Однако любая сделка является основой враждебных отношений даже между братьями, словно объявление войны… Не сомневаюсь, что он сделает то, что отказывался сделать. Так что не думай о нем слишком плохо». Хотя Байрон продолжал уязвлять и ругать Меррея, но в основном его письма к издателю были открытыми и дружелюбными, как и большинство его самых интересных писем из Италии.

Шелли прислал экземпляр «Адониса», элегию на смерть Китса, и Байрон попросил Меррея «убрать все, что я сказал о нем (Китсе) в своих рукописях». К статье, атакующей злосчастного поэта, посмевшего критиковать Поупа, Байрон сделал приписку: «Мое негодование по поводу отношения мистера Китса к Поупу не давало мне повода судить его собственный талант, который, если отбросить в сторону все фантастичное щегольство его стиля, был, несомненно, велик. Его отрывок из «Гипериона» вдохновлен титанами и так же изящен, как творения Эсхила». После смерти Шелли Байрон вставил в «Дон Жуана» колкое замечание о Китсе, смягченное, однако, добродушной похвалой и жалостью, проистекавшими из уверенности Шелли в том, что Китса убила критика на «Эндимиона» в «Ежеквартальном обозрении»:

 
Как странно, что огонь души тревожной
Потушен был одной статьей ничтожной.
 
(Перевод Т. Гнедич)

Зная о скором отъезде Байрона из Равенны, Шелли, беспокоящийся об Аллегре и Клер, поспешил нанести ему визит. Он прибыл в десять часов вечера б августа и вместе с Байроном просидел до пяти утра, беседуя. Они не виделись с момента визита Шелли в палаццо Мосениго в 1818 году. Байрон был вдвойне рад встрече, потому что после отъезда из Венеции почти не виделся со своими английскими друзьями. Шелли писал Мэри: «Он совсем поправился и живет совершенно по-другому, не так, как в Венеции». Он закончил письмо пересказом отвратительной сплетни, переданной Хоппнерами в отношении Шелли и Клер. Почему Байрон сообщил Шелли эту скандальную весть в ночь его приезда? Потому что ему не терпелось узнать его реакцию? Или, как всегда во время встреч с Шелли, Байрон был не склонен сомневаться в его честности и считал своим долгом сообщить ему о слухах, затрагивающих его доброе имя? Возможно, и то и другое. Шелли попросил Мэри написать Хоппнерам опровержение и отправить в Равенну, чтобы он мог показать Байрону.

Отложив разговор с Байроном и посещение в монастыре Аллегры, Шелли в сопровождении Титы отправился посмотреть памятники и церкви Равенны. 10-го он снова написал Мэри: «Наш распорядок дня следующий: лорд Б. встает в два, завтракает, потом мы беседуем, читаем до шести, а потом ездим верхом, ужинаем в восемь, а после ужина беседуем до пяти утра». Блуждая по дворцу Гвичьоли Шелли повстречал на своем пути необычный зверинец. «В доме лорда Б., – писал он Пикоку, – проживают, кроме слуг, десять лошадей, восемь огромных собак, три обезьяны, пять кошек, орел, ворона и сокол. Все они, кроме лошадей, бродят по дому, наполняя его шумом и ссорами, словно они тут хозяева». Позже он сообщал из этого «дворца Цирцеи»: «Я только что повстречал на лестнице пять павлинов, двух цесарок и египетского журавля».

Новые песни «Дон Жуана» наполнили Шелли священным трепетом. Он говорил своему другу Пикоку, которому в 1818 году писал о неодобрительном отношении к «Чайльд Гарольду» и разгульном образе жизни Байрона в Венеции: «Он живет с одной женщиной и выглядит совсем другим человеком. Он написал еще три песни «Дон Жуана»… Думаю, каждая строчка этого произведения дышит бессмертием».

Шелли убедил Байрона отказаться от мысли отправиться с семьей Гамба и Терезой в Швейцарию, а вместо этого приехать в Пизу и попросил Мэри найти для него «большой, роскошный дом». Шелли сам написал письмо Терезе, которая с братом и отцом находилась во Флоренции, убеждая ее принять приглашение. Тереза была готова согласиться, если только Байрон поедет с ней, и умоляла Шелли не покидать Равенну без него. Однако это было нелегко сделать, потому что Байрон неохотно срывался с места и страшился изменений, которые повлечет за собой переезд.

Между тем Шелли 14-го навестил Аллегру в монастыре. Байрон, жаловавшийся на несносный характер дочери, был рад, что вместо него поехал спокойный Шелли. Тот пробыл в монастыре три часа. После этого он писал Мэри: «…в ней сочетаются задумчивая серьезность и жизнерадостность, которая еще не покинула ее. Правила в монастыре очень жесткие, что становится ясно из немедленного повиновения ее наставникам. Кажется, что это противоречит ее натуре, но не думаю, что этого удалось добиться излишней жестокостью… Ее слабостью являются тщеславие и стремление выделиться…» Сначала Аллегра стеснялась, но, когда Шелли подарил ей золотую цепочку, стала более раскованной. Когда он спросил, что передать папе, она ответила: «Che venga farmi un visitino, e che porta seco la mammina» («Пусть он приедет ко мне с мамой»). Шелли передал ее пожелание Байрону, хотя она, по-видимому, имела в виду Терезу, потому что не видела свою мать с августа 1818 года, когда ей не было еще и двух лет.

16-го Шелли получил взволнованное письмо от Мэри к миссис Хоппнер, где говорилось о нелепости всех обвинений: «Шелли так же не способен на жесткость, как самая мягкая женщина. Для тех, кто его знает, его доброта стала почти нарицательной». Шелли передал письмо Байрону, чтобы тот отдал его Хоппнеру. Для Байрона это было неудобно, поскольку он, вероятно, обещал не рассказывать Шелли о слухах. Неизвестно, отправил ли он письмо Мэри Хоппнеру или просто объяснил ему, почему не поверил этой истории, но он больше никогда не упоминал о скандале, связанном с Шелли и Клер.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации