Текст книги "Лорд Байрон. Заложник страсти"
Автор книги: Лесли Марчанд
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)
Испытывая панический ужас перед лечением, Байрон позвал к себе доктора Бруно только поздно ночью. Он жаловался на боли во всем теле и приступы озноба и жара. Всю ночь он плохо и мало спал, а утром Бруно, как обычно, посоветовал кровопускание, но, когда Байрон наотрез отказался, врач заставил пациента уснуть, дав ему касторовое масло и прописав горячую ванну.
Пэрри пришел в субботу 11 апреля, на второй день болезни Байрона, и, встревоженный, получил его неохотное согласие готовить лодку для отплытия на Зант. Однако пока шли приготовления, болезнь обострилась, а 13-го числа, когда лодка была готова, подул сирокко и перешел в сильный ураган. Ни одно судно не могло выйти из порта. Тем временем доктор Бруно прописал порошок сурьмы, чтобы уменьшить лихорадку, поскольку Байрон твердо отказался от кровопускания и пиявок.
Доктора Миллингена позвали лишь на четвертый день болезни. Он согласился с Бруно, что кровопускание необходимо, но был вынужден смириться с отказом Байрона и решил отложить процедуру.
14 апреля Байрон встал в полдень, что делал каждый день до болезни. Он был еще слаб и страдал от головной боли. Он хотел ехать верхом, но его уговорили вернуться в постель. К нему были допущены только оба врача, граф Гамба, слуги Тита и Флетчер и Пэрри. Порой, по подозрениям Пэрри, врачи шли на ухищрения, чтобы удалить его из комнаты, говоря, что больной спит. Они знали, что Пэрри поддерживает Байрона в отказе от кровопускания, которое они каждый день ему рекомендовали. Пэрри заметил, что больной часто бредил.
В тот же день доктор Бруно пришел к Байрону вместе с Миллингеном, чтобы убедить его согласиться на кровопускание, но Байрон пришел в раздражение, «говоря, что знает, что ланцет убил больше людей, чем копье». Врачи продолжали прописывать пилюли и слабительное, а на следующий день опять вернулись со своим предложением, но Байрон вновь отказался. «Высасывать кровь из нервного больного, – сказал Байрон, – все равно что ослаблять струны музыкального инструмента, который из без того сломан без достаточного напряжения».
Доктор Бруно вновь со слезами на глазах умолял Байрона «позволить ему сделать кровопускание ради всего дорогого для него в этом мире», но Байрон ответил, что не желает этого и что «все мои мольбы и просьбы других бесполезны». Неизвестно, то ли Байрон бредил, то ли говорил серьезно, а то ли пытался подшутить над врачами, когда 15 апреля просил доктора Миллингена найти в городе старую и безобразную колдунью, «чтобы она сказала, не стал ли сглаз причиной моей внезапной болезни. Она может сделать что-нибудь, чтобы снять порчу». Миллинген был готов покориться, но Байрон больше не заговаривал на эту тему.
Пэрри, занятый целый день, пришел в семь часов вечера и тут же понял, что Байрон «серьезно и опасно болен». Но продолжал дуть сирокко, и не могло быть и речи о том, чтобы отправить его на Зант. Пэрри был сильно встревожен. Несмотря на множество людей в доме, он считал, что Байрону не на кого положиться. Флетчер, казалось, «потерял доверие своего хозяина». И Флетчер и граф Гамба «были так встревожены и настолько потеряли мужество, что нуждались в таком же внимании и помощи, как сам лорд Байрон». То же самое можно было сказать и о докторе Бруно, который был так взволнован, что «не мог воспользоваться своими медицинскими познаниями. Тита был благожелателен и внимателен и являлся самым надежным и полезным из всех обитателей дома. Поскольку никто не занимался хозяйством вследствие болезни лорда Байрона, в доме не было ни порядка, ни покоя, ни тишины… Байрон нуждался во многих условиях, которые для больного являются необходимостью, а в доме царило ужасное замешательство».
Пэрри обладал умиротворяющим воздействием на Байрона, который просил его взять стул и сесть рядом. Он говорил Пэрри о себе и своей семье, о своих планах в Греции. «Он с великим спокойствием говорил о смерти, и, хотя не верил, что его конец близок, в нем было что-то такое серьезное и твердое, такое сдержанное и спокойное, такое непохожее на прежнего лорда Байрона, что я потерял рассудок и мог с уверенностью предвидеть, что он умрет». Любопытно, но в свои последние дни Байрон говорил о религии только со старым закаленным солдатом Пэрри. Доктор Миллинген вспоминал: «Я не слышал, чтобы он даже упоминал о религии. Как-то он сказал: «Надо ли взывать о милости?» После долгого молчания он ответил: «Нет-нет, никакой слабости! Быть мужчиной до конца».
Пэрри покинул Байрона около десяти часов вечера, и к нему опять вернулись врачи. У Байрона начался приступ судорожного кашля, приведший к рвоте. Доктор Бруно угрожал ему воспалением легких, если он не согласится на кровопускание. Наконец слезные мольбы врача, выражение его искренней преданности и слабость Байрона вынудили того сдаться и согласиться на кровопускание на следующий день. Но когда на следующее утро врачи пришли за своим фунтом крови, Байрон заявил, что спал лучше обычного и не станет их беспокоить. Миллинген напомнил ему о его обещании и в ответ получил трогательный довод: «Болезнь могла так затронуть мою нервную и мозговую систему, что я совершенно лишился рассудка». Затем, «бросив на нас свирепый и раздраженный взгляд, он протянул руку и сердито произнес: «Идите, вы, проклятая шайка мясников. Возьмите столько крови, сколько захотите, но только побыстрее». Врачи взяли целый фунт крови. «Однако облегчение было не настолько сильным, чтобы оправдать наши надежды», – заметил Миллинген.
Два часа спустя взяли еще фунт крови, «и на этот раз она была такой же жидкой и с малым количеством сыворотки. После этого он немного успокоился и заснул». Но это было спокойствие человека, чьи жизненные силы истощились. Пэрри заметил, что в этот день, 16 апреля, Байрон «чувствовал себя очень плохо и почти постоянно бредил. Он говорил безумные речи то по-английски, то по-итальянски». Пэрри умолял врачей не давать Байрону лекарств и не делать кровопусканий, но они успокоили его, и он ушел. После ухода Пэрри некому было защитить Байрона, потому что даже слуги уверовали в могущество кровопускания. Пульс больного оставался прежним, и, по воспоминаниям Бруно, «врачи предложили третье кровопускание, которое, по нашему мнению, было более необходимо, потому что у больного было окаменевшее выражение лица, и он время от времени жаловался на онемение пальцев – признак того, что воспаление охватило мозг».
Когда сознание возвращалось к нему, Байрон отказывался от кровопускания, и врачи вновь пичкали его слабительным. Но на следующий день они взяли несколько унций крови под предлогом того, что это поможет больному заснуть. Безумный бред Байрона вынудил доктора Бруно приказать Тите убрать кинжал и пистолеты, висевшие над кроватью. Неудивительно, что в смятении этих последних дней все свидетели оставили разные воспоминания. Пэрри принял все последние слова Байрона в течение пяти дней за бред.
Врачи начали впервые испытывать серьезные опасения днем 17 апреля и, чтобы получить побольше доводов в пользу кровопускания, вызвали для консультации еще двух врачей: доктора Лукаса Вайю, самого доверенного врача Али-Паши и хирурга в армии сулиотов, и доктора Энрико Трайбера, немца, служившего в артиллерийских частях. Байрон согласился увидеться с ними только при условии, что они не станут ничего советовать. После совещания один только Бруно по-прежнему выступал за кровопускание. Пока врачи были в доме, у больного, по-видимому, начался какой-то странный шок: «…пульс был очень слабый, прерывистый, а руки и ноги очень холодные». Больному дали хинной корки, воды и вина, чтобы утолить жажду, и наложили на бедра два пузыря с водой – Байрон не желал, чтобы «кто-нибудь видел мою хромую ногу».
Когда утром 18 апреля зашел Пэрри, Байрон был очень слаб и бредил. Была Пасха, и, согласно традиции, это событие отмечалось огнем из мушкетов, поэтому, по словам Пэрри, Маврокордатос сказал, «чтобы я с артиллерией и сулиотами отошел на некоторое расстояние от города и открыл стрельбу, чтобы привлечь жителей города». Городские стражники патрулировали улицы, сообщая людям о тяжелом состоянии их благодетеля и прося их соблюдать тишину. План сработал, и в свои последние часы Байрону не пришлось услышать оглушительных мушкетных выстрелов.
Увидев быстро надвигающиеся признаки смерти, доктор Бруно опять вернулся к единственному известному ему средству, и, получив согласие других врачей, прикрепил к вискам больного двенадцать пиявок и взял два фунта крови. На некоторое время больной успокоился и, когда Гамба принес ему письма, настаивал, что сам их прочтет. Одно письмо Гамба утаил. Оно было от архиепископа Игнатия, и в нем говорилось, что на государственном совете султан объявил Байрона врагом Порты. В другом письме от Луриоттиса Маврокордатосу упоминалось, что кредит будет выдан и что Байрон должен возглавить комиссию по его распределению. Это письмо обрадовало Байрона, потому что он знал, что его имя и деятельность очень помогли получению кредита.
Примерно около полудня Байрон, возможно по рыданиям слуг и замешательству врачей, понял, что находится в смертельной опасности. Он говорил Миллингену: «Ваши усилия сохранить мне жизнь окажутся тщетными. Я должен умереть, я чувствую приближение смерти. Я не сожалею об этом, потому что приехал в Грецию, чтобы покончить со своим бренным существованием. Я отдал Греции свои силы, свое богатство, а теперь отдаю жизнь. Прошу вас об одном. Не позволяйте вскрывать мой труп или везти его в Англию. Пусть мои кости тлеют здесь, положите меня в скромном углу без почестей и всякой чепухи».
Гамба писал: «Доктор Миллинген, Флетчер и Тита собрались вокруг его постели. Первые двое не могли сдержать слез и вышли из комнаты. Тита тоже рыдал, но не мог уйти, потому что Байрон держал его руку, но он отвернулся. Байрон пристально смотрел на него и сказал с полуулыбкой по-итальянски: «Какая прекрасная сцена». Вскоре после этого он начал бредить, словно за ним кто-то гнался. Он кричал то по-английски, то по-итальянски: «Вперед, вперед! Смелее! Следуйте за мной, не бойтесь!» – и тому подобное».
Когда вернулся Пэрри, все в доме были в смятении. Пэрри заставил Байрона принять немного хинной корки, прописанной врачами. Руки больного были ледяными. «С помощью Титы, – писал он, – я начал согревать их и также ослабил повязку на его голове. Пока я это проделывал, он, по-видимому, испытывал сильную боль, то и дело сжимал кулаки, скрипел зубами и бормотал по-итальянски: «О господи!» Когда я ослабил повязку, он зарыдал. Я просил его плакать и говорил: «Милорд, благодарю Бога, надеюсь, вам будет лучше. Плачьте и усните спокойно». Он ответил слабым голосом: «Да, боль ушла, теперь я усну». Он снова взял мою руку, слабо пожелал мне спокойной ночи и погрузился в неспокойный сон. Мое сердце ныло, но я решил, что его страдания позади и он больше не проснется».
Но Байрон вновь проснулся и продолжал говорить с окружавшими его людьми то впадая в безумие, то спокойно. «Я хотел пойти к нему, – писал Гамба, – но не мог решиться. Мистер Пэрри пошел, и Байрон узнал его, пожал ему руку и пытался выразить свои последние пожелания. Он называл какие-то имена и суммы денег, говорил иногда по-английски, иногда по-итальянски. Я понял, что он сказал: «Бедная Греция! Бедный город! Мои бедные слуги!», а также: «Почему я не понял этого раньше?» и «Мой час настал, я не боюсь смерти, но почему я не поехал на родину прежде, чем вернуться сюда?». Как-то он сказал: «Есть в этом мире нечто дорогое для меня (Iо lascio qualche cosa di саго nel mondo), иначе мне было бы не жаль умереть!»[37]37
Окончание фразы «Рег il resto son contento di morire», по словам маркизы Ориго, следует перевести следующим образом: «А так я рад умереть». Дословный перевод первой части будет звучать следующим образом: «Я оставляю в этом мире нечто дорогое». Но эта фраза звучит несколько двусмысленно. Маркиза Ориго утверждает, что Байрон подразумевал кого-то, и предполагает, что он имеет в виду Терезу. Также можно предположить, что Байрон имел в виду что-то другое: свою работу, усилия по освобождению Греции. И конечно, у нас остались лишь заметки Пьетро, сделанные с чьих-то слов, возможно со слов человека, который не очень хорошо знал итальянский язык.
[Закрыть]
Когда Байрон понял, что врачи бессильны помочь ему, он очень рассердился на них. Но, растроганный слезами Флетчера, он, по словам Хобхауса, «взял его руку и начал ласково говорить с ним, сказал, что ему жаль, что он не оставил ему ничего в своем завещании, но мистер Хобхаус будет его другом и позаботится о том, чтобы он ни в чем не нуждался. Он стал беспокоиться о своем любимом лакее Тите и греческом паже Луке, но Флетчер просил его подумать о более важных вещах». Очевидно, Байрон успел позаботиться о Лукасе, дав ему чек на три тысячи долларов, который он прежде даровал городу Миссолонги, но, по опыту зная, что эти деньги будет нелегко получить, приказал, чтобы Лукасу выдали мешок с долларами Марии Терезы, который он обычно хранил в своей комнате.
Байрон попытался передать Флетчеру свои последние пожелания: «Моя бедная милая дочь! Моя дорогая Ада! Боже мой, если бы я только мог увидеть ее… Передай ей мое благословение, а также моей дорогой сестре Августе и ее детям. Иди к леди Байрон и расскажи ей все, вы с ней друзья». Его голос стал тише, и он начал шептать что-то, чего Флетчер не смог разобрать, но потом Байрон снова заговорил громко: «Флетчер, если ты не выполнишь моей воли, я буду преследовать тебя после смерти».
После этого у Байрона начался бред, и в редкие минуты, когда его разум не блуждал, он отдавал последние приказы Флетчеру, который не мог понять из них ни слова. Неудивительно, что силы быстро оставляли Байрона. Кроме кровопускания врачи дали ему еще слабительного, на этот раз из «александрийского листа, трех унций горькой соли и трех унций касторового масла». Около шести вечера Байрон ненадолго встал, чтобы облегчиться, а вернувшись в постель, сказал: «Чертовы врачи так выжали меня, что я еле стою».
И после этого Байрон больше уже не вставал. Около шести часов вечера в воскресенье 18 апреля Флетчер услышал, как он произнес: «А теперь я усну», лег на спину и закрыл глаза. Это были его последние слова, и он почти не двигался. Теперь Байрон был во власти врачей, и они вновь поставили пиявок ему на виски. Всю ночь из и без того обескровленных вен текла кровь.
Незадолго до того как Байрон впал в беспамятство, из Англии пришли письма от Хобхауса и Киннэрда с самыми обнадеживающими известиями. Хобхаус писал: «Киннэрд подтвердил, что твои денежные дела идут успешно, у тебя появился значительный капитал, и, если ты поправишься, думаю, тебе больше нечего будет желать на земле. Твои теперешние дела, несомненно, самые славные из всех человеческих дел. Вчера Кэмпбелл сказал мне, что завидует тому, что ты делаешь, – и ты можешь ему верить, потому что он очень завистливый человек, – даже больше, чем лавровому венку твоей славы».
Но зависть уже не могла коснуться Байрона. В течение следующих суток он не приходил в сознание. Тита и Флетчер дежурили у постели. В шесть часов вечера 19 апреля (Пасхальный понедельник. – Л.М.) Флетчер записал: «Я видел, как мой господин открыл глаза, а затем тут же закрыл, но на его лице не было видно признаков страдания, и он не пошевелился. «О боже! – воскликнул я. – Боюсь, его светлость скончался». Врачи пощупали пульс и подтвердили: «Вы правы, он скончался».
Глава 30
«Незабытый голос немой лиры»
1824
Вечером в понедельник Пэрри записал: «В тот самый час, когда скончался лорд Байрон, разразилась самая ужасная гроза, которую я когда-либо видел. Страшно сверкала молния. Греки, суеверный народ, верят, что такое случается, когда умирает великий человек. Они воскликнули: «Великий человек умер!» Этот шторм мог бы растрогать самого Байрона. Его дух мог обрадовать вид суетящихся врачей и рыдающих слуг у постели, изображающих сцену, достойную «Дон Жуана». Однако горе не было притворным. У этих слуг никогда не было лучшего господина, и они никогда не нашли бы никого добрее и щедрее. Флетчер, служивший Байрону дольше других, оплакивал его смерть сильнее, чем может показаться из его письма сестре Байрона. Слуга-негр, секретарь Байрона Лега Замбелли и Тита Фальсиери были безутешны. Тита, который был любимцем Байрона и в последние дни почти не оставлял его, писал своим родителям: «Со слезами на глазах я пишу о смерти моего доброго господина и второго отца».
Все врачи плакали, а Пьетро Гамба был безутешен. С момента его первой встречи с Байроном в Равенне в 1820 году он был его постоянным спутником, другом, почитателем и учеником. Пэрри, знавший Байрона совсем недолго, не менее горько оплакивал его смерть. Он также заметил, как искренне было горе греков. «Никто, кроме, возможно, его слуг и друзей, не сожалел о его смерти так тяжело, как бедные жители Миссолонги. Его пребывание в городе давало им пищу и безопасность», – писал Пэрри.
Несомненно, что Маврокордатос также искренне горевал по Байрону, но с этим горем смешивалось беспокойство за себя и дело, которому он посвятил жизнь. Маврокордатос понимал, какой всплеск жадности и соперничества случится после смерти Байрона. Он немедленно от имени временного правительства Западной Греции объявил о том, что пышные похороны должны сопровождаться залпами орудий. На рассвете 20 апреля люди, измученные горем и долгим бодрствованием, были разбужены пушкой крепости, которая скорбно грохотала над тихой лагуной.
Было уже решено набальзамировать тело и отправить его в Англию. В девять часов врачи собрались для этого тяжелого занятия. Но они приступили к нему не сразу, остановившись, по словам Миллингена, «в молчаливом раздумье над этим жалким прахом, еще недавно носившим черты физической красоты, которая так привлекала женщин и мужчин». Далее Миллинген продолжает: «…единственным пороком его тела, которое могло поспорить красотой с самим Аполлоном, была врожденная деформация его левой ноги и ступни[38]38
Самые надежные свидетели, включая мать Байрона, утверждают, что это была правая нога, но, поскольку Миллинген писал свои мемуары несколько лет спустя после смерти поэта, неудивительно, что он допустил ошибку.
[Закрыть]. Ступня были изуродована и скрючена внутрь, а нога была меньше и короче здоровой… Почти нет сомнения, что он родился косолапым». В Миссолонги сохраняется легенда, что греческая женщина, нанятая обмывать тело, вернувшись из дома у лагуны, говорила своей дочери, что тело милорда «было белым, как крыло молодого цыпленка».
Но вскоре благоговение врачей отступило перед профессиональной заинтересованностью. Процесс бальзамирования требовал удаления внутренних органов, кроме того, возможно желая узнать истинную причину смерти, врачи приступили к вскрытию. В своем дневнике доктор Бруно, в частности, писал: «Кости черепа были очень твердыми, без малейших следов швов, словно кости восьмидесятилетнего человека…»
Опытный диагностик нашего времени, доктор Нолан Д.К. Льюис из Института психоневрологии штата Нью-Джерси, после изучения записей доктора Бруно и других медицинских свидетельств последней болезни и смерти Байрона, заявил, что «вскрытие, так же как и лечение в свете современных технологий и методов могут показаться грубыми и непрофессиональными… Однако вполне вероятно, что мы навсегда останемся в неведении относительно точного диагноза…» Однако после детальных исследований доктор Льюис сделал заявление, что «непосредственной причиной смерти стало отравление продуктами распада, процесс которого начался в последние дни болезни Байрона, а летальный исход был приближен многочисленными кровопусканиями и применением сильных слабительных средств»[39]39
В своих общих комментариях доктор Льюис заявил: «Состояние костей черепа и мозга могло быть обусловлено особенностями строения или предрасположенностью к этим изменениям, которые стали неизбежными в результате его короткой, но бурной жизни… Кроме вышеперечисленных причин, к болезни добавились простуда, сильная лихорадка и присутствие некой инфекции, из-за которой случилось отравление продуктами распада и изменение структуры черепа. Очевидно, в мозгу появился очаг сильного воспаления, наложившийся на и без того ослабленный организм, что может служить объяснением припадков, головной боли и головокружения. Хронический воспалительный процесс в костях черепа и мозговых оболочках, застой крови в голове могли быть результатом комбинации различных причин и объяснять нервные припадки Байрона, чья природа была не эпилептической, по моему мнению, а обусловленной местным раздражением».
[Закрыть].
Был приготовлен гроб из прочного дерева с обитыми жестью стенками. Сердце, мозг и внутренности поместили в разные контейнеры. 22 апреля горожане и солдаты отдали последнюю дань уважения поэту в церкви, в которой был похоронен Марко Боцарис. Гроб был накрыт черным покрывалом, а сверху лежали шлем Байрона, его меч и лавровый венок. Надгробная речь, произнесенная Спиридионом Трикупи, сыном примаса Миссолонги, представляла собой прекрасный образец греческого ораторского искусства. Но если слова были излишни, то чувства греков, кумиром которых являлся Байрон, были искренни. Одна из многочисленных баллад, сложенных о нем солдатами, была сочинена вскоре после его смерти и звучит примерно так:
Миссолонги стенали и сулиоты рыдали
О лорде Байроне, приехавшем из Лондона.
Он собирал солдат в армию…
Солдаты называли Байрона отцом,
Потому что он любил их…
Плачут деревья, плачут леса,
Плачут городские стены,
Потому что Байрон лежит мертвый в Миссолонги.
Весть о смерти Байрона распространилась по всей Греции, и почти каждый город устроил поминальную службу по поэту. В Анатолико, в Салоне, в Аргосе, в Науплии и на островах имя Байрона стало синонимом бескорыстного патриотизма. В каждом городе звучали пафосные речи, но чувства людей были сильнее, чем слова ораторов. Возможно, смерть Байрона сделала больше для объединения Греции, чем его жизнь. Когда греки наконец добились независимости, его имя засияло еще ярче. Почти в каждом греческом городе есть «улица Байрона», а его величественная статуя возведена в саду Героев в Миссолонги.
Законодательный совет Аргоса объявил 5 мая днем всенародного траура. Исполнительный совет в Науплии также призвал ко дню скорби, «потому что Байрон больше не ступает по греческой земле, которую он так любил много лет назад, и потому что греки всегда будут благодарны ему, и весь народ должен называть его отцом и благодетелем…». В сообщении Греческому комитету в Лондоне об этом событии говорилось, что «лорд Байрон, к несчастью греков, отошел в мир иной».
Трелони узнал о смерти Байрона на пути в Миссолонги. 24-го или 25 апреля он въехал в тихий, мрачный город. Его воспоминания о том, как он увидел тело Байрона, пока Флетчера не было в комнате, очень ненадежны. Но они так часто цитировались непритязательными биографами, исходя из его «Воспоминаний», написанных много лет спустя после этого события, что приобрели статус легенды, которую невозможно оспорить. Трелони писал, что «для того, чтобы укрепить или развеять свои сомнения относительно причины его хромоты, я снял покрывало с ног этого скитальца и получил ответ – великая тайна была разрешена. Обе его ступни были скрючены, а ноги усохли до колен: тело и черты лица Аполлона, а ноги – лесного сатира». Сам факт того, что Трелони вообще видел ногу Байрона, сомнителен, и он сам позднее противоречит себе, говоря, что Байрон хромал на правую ногу.
Греки были бы рады успокоить тело Байрона в земле, на которой он стал почетным гражданином. Несколько раз он сам выражал желание быть похороненным на чужбине, на острове Лидо в Венеции или в Греции. Однажды он сказал, что «мои кости не будут гнить в английской могиле». Но позднее он стал испытывать ностальгию по родине и говорил Флетчеру, Пэрри, Стэнхоупу и другим, что если он умрет в Греции, то хотел бы быть похороненным дома. Стэнхоуп хотел поместить его останки в храме Тесея или в афинском Парфеноне, но прибыли уже несколько лодок для перевозки гроба и домашней утвари Байрона на Зант. Однако жители Миссолонги просили оставить им часть «этого благородного тела», и их желание было удовлетворено. Сосуд с легкими Байрона был помещен в церкви Святого Спиридиона. Таким образом, грекам удалось сохранить часть смертных останков поэта.
Гроб, помещенный в большой ящик со ста восемьюдесятью галлонами спирта, был погружен на острове Зант на борт корабля «Флорида» в сопровождении полковника Стэнхоупа, слуг и собак Байрона. Он отплыл 24 мая, а 29 июня вошел в устье Темзы, бросив якорь у известковых холмов.
Пьетро Гамба желал сопровождать останки человека, который был ему дороже брата, но отправился в Англию на другом корабле, чтобы не смущать друзей и родных Байрона из-за его известной связи с сестрой Пьетро. Он не решился сообщить печальную весть Терезе, когда останавливался у друзей в Болонье, и предоставил сделать это своему отцу. Тереза «достойно перенесла этот тяжкий удар».
Первые известия о смерти Байрона достигли Англии 14 мая в письмах и посылках Дугласу Киннэрду. Он немедленно написал Хобхаусу, который «вскрыл письма и, полный ужаса и скорби, прочел страшное известие». Несмотря на годы разлуки, Хобхаус остро ощущал эту потерю, потому что Байрон был связан в его памяти с лучшими днями юности. Напротив отрывка из книги Мура о жизни Байрона он позднее написал: «Из всех особенностей Байрона его смех пробуждал во мне самые дорогие воспоминания».
Хобхаус послал за Киннэрдом и сэром Фрэнсисом Бердеттом. Они оба были сильно опечалены. Сэр Фрэнсис согласился сообщить весть миссис Ли и передать ей письмо Флетчера. Но, несмотря на свою скорбь, ближайшие друзья Байрона прежде всего занялись защитой его имени. Хобхаус вспоминал: «Когда первый шок прошел, я решил не терять ни минуты в исполнении моего долга и сохранить все, что будет напоминать мне о дорогом друге, его славе. Я сразу подумал о его мемуарах, переданных Томасу Муру и, в свою очередь, переданных мистеру Меррею».
Весть о смерти Байрона появилась в газетах. Среди тех, кто больше всего был поражен этим сообщением, была Мэри Шелли. 15-го числа она написала в своем дневнике: «Альбе, милый, причудливый, очаровательный Альбе покинул этот бесприютный мир! Если бы я могла умереть молодой!» Капитан Джордж Байрон, кузен поэта, унаследовавший титул, отправился за город к леди Байрон. Он сообщил, что «она была очень опечалена… Она хотела знать все подробности о его последних часах».
Внимание Хобхауса было приковано к мемуарам и их уничтожению. Странно, но он нашел преданного союзника в лице Джона Меррея, который уже заплатил за рукопись Муру две тысячи гиней. Мур сопротивлялся, но столкнулся с упорными противниками. Его даже убедили отказаться от намерения сохранить часть мемуаров. Утверждение Мура, что уничтожить мемуары без предварительного прочтения или всякой цели (Хобхаус их никогда не читал) – значит «бросить тень на эту работу, которая ничего подобного не заслуживает», вызвало опасение Хобхауса и Меррея относительно репутации Байрона. Попытка Мура спасти рукопись, передав ее миссис Ли, провалилась, потому что Хобхаус уже воспользовался ее страхами. Леди Байрон, которая не хотела, чтобы в скандале было замешано ее имя, жаждала уничтожить мемуары, где присутствовала версия Байрона о причинах их развода. На ее стороне выступали Уилмот Хортой и полковник Дойл.
В огромной гостиной с высоким потолком в доме Меррея, которая была также его рабочим кабинетом, проходили тихие препирательства по поводу судьбы мемуаров, начатых Байроном в Венеции, чтобы поразить публику и открыть ей глаза после его смерти. Его позабавил бы тот факт, что главными защитниками его чести и славы были Хобхаус, тот самый человек, который назойливо убеждал его бросить «Дон Жуана», и Джон Меррей, «самый робкий из всех издателей», в то время как его добрый друг Мур, возможно по эгоистическим причинам, защищал право Байрона быть узнанным после своей смерти. Невозможно не увидеть искренности и не восхититься бескорыстной преданностью Хобхауса и Меррея, но также невозможно после многих лет не желать, чтобы их щепетильность не восторжествовала над здравыми доводами Мура. Если бы рукопись была спрятана или потеряна из виду на сотню лет, как бумаги Босвелла! Мур протестовал до последнего, а Уилмот и Дойл торжественно разорвали рукопись и копию, сделанную для Мура, и сожгли их.
В перерывах между бурной деятельностью Хобхауса, в которую он погрузился после смерти Байрона, он предавался воспоминаниям о своем дорогом друге. «По письмам я вижу, что скорбь поистине всенародна, – писал он, – ни у одного живого человека не было столь преданных друзей. Никогда я не встречал человека, который так бы притягивал к себе окружающих, каждый знакомый с ним не мог не осознать волшебной силы, исходившей от него. В нем было что-то властное, но в то же время не внушавшее трепет. Он никогда не был чересчур серьезен или весел не к месту и, казалось, всегда чувствовал себя уютно в любом обществе».
Весть о смерти Байрона, писал Аллан Каннингхэм в «Лондон мэгэзин», «разошлась по городу, словно землетрясение». Вероятно, те, кто не был знаком с Байроном лично, особенно остро ощущали потерю: серьезное молодое поколение, знающее и ценящее поэзию. Впечатление, оставленное Байроном, которое Суинберн, а позднее Мэттью Арнольд назвали «искренностью и силой», видно из реакции тех, кто, подобно этим известным викторианцам, отрекся от его влияния. Альфред Теннисон, тогда четырнадцатилетний мальчик из Соммерсби, графство Линкольншир, скитался в отчаянии и написал на скале: «Байрон умер». Джейн Уэлш, за которой тогда ухаживал Томас Карлайл, написала ему: «…Байрон умер! Мне сообщили об этом в комнате, полной народу. Боже, если бы они сказали, что солнце или луна закатились на небе, это не поразило бы меня так сильно, как повисшая внезапная пустота в мире…» Карлайл писал, что Байрон «был благороднейшей душой в Европе» и он чувствовал себя так, словно «потерял брата».
2 июля Хобхаус взошел на борт «Флориды», стоявшей в устье Темзы, и сопровождал тело Байрона вверх по реке, предаваясь печальным раздумьям: «Я был последним, кто пожал руку лорду Байрону в Дувре в 1816 году, когда он покидал Англию. Помню, он махал шапкой, когда пакетбот уходил в бушующее море…» Когда на борт поднялся сотрудник похоронного бюро и извлек гроб из ящика со спиртом, Хобхаус не мог заставить себя взглянуть на когда-то красивое лицо своего друга. Он просто склонился к гробу, а ньюфаундленд Байрона сидел у его ног.
Тело несколько дней находилось в доме сэра Эдварда Нэтчбулла, на Грейт Джордж-стрит, 20, и его видели только самые близкие друзья и родственники Байрона. Зрелище произвело на Хобхауса меньшее впечатление, чем он ожидал, потому что лицо покойного «совершенно не было похоже на лицо моего дорогого друга: рот был искажен и полуоткрыт, обнажая зубы, которыми бедняга когда-то так гордился и которые теперь от спирта потеряли свой красивый цвет, верхнюю губу затеняли рыжие усы, придававшие его лицу совершенно новое выражение. Щеки были впалые и набрякшие у губ, нос глубоко запал между глазами, брови кустистые и нависшие, кожа цветом напоминала старый желтый пергамент… Казалось, это был не Байрон: я не был тронут так, как при виде его почерка или какой-нибудь вещи, принадлежащей ему…».
Несколько человек, включая Стэнхоупа, настаивали на похоронах в соборе Святого Павла или Вестминстерском аббатстве. Но Хобхаус посоветовался с миссис Ли и согласился с ее желанием похоронить брата в семейном склепе в церкви Хакнелл Торкард неподалеку от Ньюстеда. Дело в том, что Меррей – хотя на самом деле это был Киннэрд – по своей инициативе, но от имени Хобхауса обратился к доктору Айрленду, ректору Вестминстера, и таким образом дал тому возможность отказать в просьбе похоронить поэта в аббатстве.
Флетчер, несмотря на искреннее горе после потери своего господина, наслаждался ролью главного скорбящего и вниманием, которое ему уделяли как человеку, слышавшему последние слова и желания поэта. Кажется, он хотел припомнить или, по крайней мере, намекнуть на вещи, которые пробудят интерес тех, кто был связан с Байроном. Когда в июле он пришел к леди Байрон с рассказом о смерти ее бывшего мужа, она слушала и ходила по комнате, «рыдая так, что все ее тело сотрясалось, и умоляла его в течение почти двадцати минут припоминать слова, произнесенные ее бывшим супругом в ясной памяти или в бреду».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.