Текст книги "Лорд Байрон. Заложник страсти"
Автор книги: Лесли Марчанд
Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 33 страниц)
29-го числа турецкая эскадрилья вернулась в залив, но греческие суда бесследно исчезли, отправившись домой, вместо своего обещания охранять Миссолонги после того, как солдатам заплатят. Возникли новые неприятности. Сулиоты не хотели подчиняться единому командованию. Байрон скоро понял, что под его началом находится целая армия. Пока у него были деньги и желание их тратить, ни Маврокордатос, ни губернатор города, ни глава племени, ни даже богачи вроде Сторнариса, с его пятью тысячами голов скота, не хотели помогать общему делу.
Байрон также узнал, что, хотя он должен был собрать пять сотен сулиотов, но по турецкому обычаю от него ожидали обеспечения двадцати сотен человек, потому что сюда входили члены семей сулиотов, а также их домашний скот. Сулиоты не выполняли обещания покинуть дворец, отведенный для нужд Пэрри. Он и военные запасы могли прибыть в любую минуту, и Байрон пошел на отчаянный шаг. Он использовал самый эффективный довод. По словам Стэнхоупа, «он сказал им, что, если они немедленно не покинут дворец, он не возьмет их на службу. Сулиоты уважают лорда Байрона и его деньги, поэтому они согласились».
Среди тревог и волнений Байрон находил время для ежедневных прогулок верхом. Из-за постоянных дождей улицы стали почти непроходимыми, а ворота среди укреплений, ведущие на материк, были залеплены грязью. Байрон нанял мальчика с лодкой, чтобы переправляться через лагуну туда, где были лошади. В миле от города Байрон мог скакать галопом.
В ожидании приезда Пэрри Байрон принял приглашение примасов Анатолико посетить этот город, героически отразивший прошлым летом турецкую армию. Компания в составе Маврокордатоса, Байрона, Гамбы и Лукаса отправилась в путь на лодке в воскресное утро 1 февраля. У побережья города, расположенного на укрепленном острове, они были встречены салютом мушкетов и артиллерии. Женщины в своих лучших платьях махали им с балконов. Все хотели, чтобы Байрон остался ночевать, но он вместе с Гамбой и Лукасом вернулся в Миссолонги, совершив трехчасовое плавание в лодке под проливным дождем. Гамба и Лукас простудились и заболели. Байрон особенно волновался за Лукаса, уступил ему свою постель, а сам спал на полу. И вновь его чувства нашли отражение в отчаянных стихах:
Что мне твои все почести и слава,
Народ-младенец, прежде или впредь?
Хотя за них отдать я мог бы, право,
Все, кроме лавров, – мог бы умереть.
(Перевод П. Холодковского)
У Байрона были и другие причины для беспокойства. Прибывающие каждый день из Драгоместри грузы должны были доставляться с берега во дворец, но гордые сулиоты не желали опускаться до роли носильщиков, и Байрону приходилось нанимать жителей города, чтобы переносить вещи. Но даже городские жители отказывались работать по праздникам, пока Байрон не пристыдил их, начав переносить грузы, вымокшие под сильным дождем.
Стэнхоупа больше всего беспокоила безопасная доставка литографских прессов, высланных комитетом. Хотя Байрон сомневался в их необходимости, но мирился с этой затеей так же, как и с «самым лучшим кузнецом», отправленным вместе с Пэрри и «везущим триста двадцать два греческих Евангелия». Но вскоре выяснилось, что многое из того, что ожидалось, не доставили. Не было пороховых ракет, а на их создание требовалось два месяца. Это был настоящий удар для иностранных офицеров и греков, которые с нетерпением ожидали чудесных орудий.
Приехавший Пэрри был полон энергии, но немного сник при виде захудалого городишки и сообщения о том, что ни Стэнхоуп, ни правительство города не обладали финансовыми возможностями для того, чтобы платить людям, приехавшим с Пэрри. Во время пути ему пришлось потратить немало своих денег. Он с некоторым трепетом обратился к Байрону за помощью, но вскоре уже чувствовал себя как дома.
С самого начала Пэрри пришелся Байрону по душе, и вскоре он уже поверял ему свои разочарования и негодование. Было облегчением столкнуться с человеком, полным здравого смысла, после общения с нерешительным Маврокордатосом и «полковником-книгопечатником». Скоро стало очевидно, что вся финансовая ответственность и командование походом на Лепанто лягут на плечи Байрона. План создания трехтысячной армии оказался мифом, основанным на возможности Байрона обеспечить такое количество людей.
Сулиоты были готовы служить Байрону, пока могли тянуть из него деньги, хотя не удавалось преодолеть столкновений между ними. Скоро Байрон решился выступить в поход, как только Пэрри подготовит артиллерийские части. Байрона охватила надежда после сообщений двух греков, бежавших из Патр, которые рассказали о размолвках между европейскими и азиатскими турками. В Лепанто были созданы все условия для благополучного захвата гарнизона. Преувеличенные слухи о колоссальной подготовке, ведущейся в Миссолонги, и средствах Байрона подорвали уверенность турецких солдат. Албанский вождь убедил греческого шпиона, что солдаты окажут лишь символическое сопротивление и сдадутся, как только Байрон со своими войсками появится у стен крепости. Пришло время действовать.
В этих обстоятельствах Байрон решил создать сплоченные ряды артиллерийских частей и сулиотов. Но когда он попросил Пэрри использовать свою власть и ускорить приготовления к походу, тому пришлось признаться, что он не может добиться желаемого результата, в который уже вынудил поверить греков Стэнхоуп через свою газету. Байрон успокоил его, приободрил рабочих арсенала и передал необходимую сумму денег.
Байрон подолгу беседовал с Пэрри, который быстро понял, что, несмотря на показной оптимизм, Байрон был сильно удручен. «Вне стен своего дома, где он получал наслаждение от книг и общения со своей собакой Львом, от любви слуг, особенно внимания Титы, он не находил ни уверенности, ни покоя. Ему надо было контролировать и умиротворять непокорных сулиотов… Для меня стало очевидным, что он чувствовал себя обманутым и покинутым, я бы сказал, даже преданным. В разговоре с другими он притворялся веселым, потому что иначе его перестали бы считать бескорыстным энтузиастом… Но в глубине души он чувствовал себя одиноким и забытым».
В становящихся день ото дня все более откровенными беседах с Пэрри Байрон рассказывал о своей главной тревоге: он просил Пэрри передать все отложенные деньги на греческое дело. Начиная с 14 февраля Пэрри стал заниматься и этим, помимо других многочисленных дел. К этому времени Байрон каждую неделю тратил на пайки солдатам две тысячи долларов. Когда Гамба увидел списки сулиотов, то понял, что их количество было преувеличенным. Вожди вернулись к своему старому ремеслу: получать деньги за несуществующие войска. Более того, по словам Гамбы, вожди «требовали, чтобы правительство назначило из их рядов двух генералов, двух полковников, двух капитанов и низших офицеров в таком же количестве. Короче говоря, из трех или четырех сотен всех сулиотов должны выделиться около ста пятидесяти человек с высшими военным званиями. Естественно, их целью было увеличение платы… Байрон пришел в бешенство и заявил, что больше не хочет иметь никаких дел с этими людьми».
Вспышка гнева Байрона была серьезной и в его теперешнем состоянии неблагоприятно отразилась на его здоровье, едва не приведя его к болезни. Гнев скоро прошел, но решимость отказаться от услуг сулиотов осталась. Байрон написал поспешное письмо Маврокордатосу: «15 февраля 1824 года. После тщетных усилий, ценой невероятных трат, беспокойств и некоторого риска объединить сулиотов на благо Греции и для их собственного блага, я пришел к следующему решению.
Я больше не хочу иметь дела с сулиотами. Они могут отправляться к туркам или к черту, они могут разрубить меня на большее количество кусочков, чем существует размолвок между ними, но они не заставят меня изменить решение. Я по-прежнему готов пожертвовать собой и своими деньгами на благо греческого народа и правительства».
Сулиоты поняли, что зашли слишком далеко, и согласились вступить в новое войско, три сотни человек которого будут действовать под непосредственным командованием Байрона и его лейтенанта Гамбы. Однако Байрона раздражало, что пришлось отложить захват Лепанто. Теперь он был спокоен, но разочарован. Вечером 15 февраля, во время беседы с Пэрри и другими гостями, у него начался жестокий припадок, и он рухнул на руки Пэрри: «Его лицо было искажено, рот перекосило». Доктор Миллинген вспоминал, что во время припадка «у него на губах появилась пена, он скрежетал зубами и закатывал глаза, как эпилептик. Примерно через две минуты он пришел в себя…».
Когда приехали Гамба и врачи, Байрон был спокоен, но бледен и слаб. «Как только он мог говорить, – писал Гамба, – он повел себя как человек, не испытывающий ни малейшей тревоги, а спокойно спросил, мог бы этот приступ быть смертельным. «Скажите мне. Не думайте, что я боюсь смерти». Байрона отнесли на второй этаж в постель. Гамба решил, что приступ произошел из-за недавнего раздражения и скудной диеты.
На следующий день Байрон был по-прежнему слаб, но проснулся в полдень. Пэрри посоветовал ему лучше питаться и принимать лекарства. Доктор Бруно считал, что необходимо пустить кровь. Байрон не соглашался, чтобы ему вскрыли вену, но наконец позволил Бруно положить ему на виски восемь пиявок. Началось обильное кровотечение, и когда пиявок убрали, то кровь продолжала идти. Позже Байрон писал Меррею, что «они слишком близко подошли к височной артерии ради обеспечения моей временной безопасности» и что «ни кровоостанавливающее средство, ни прижигание не могли остановить кровь даже после сотни попыток». Полностью кровь удалось остановить после одиннадцати часов ночи. Пока это происходило, Байрон потерял сознание и позже подшучивал насчет своей слабости, говоря, что упал в обморок при виде собственной крови, словно дама.
Он проснулся на следующее утро, но не выходил на улицу. Он был раздражен, потому что болезнь помешала ему принять участие в операции по захвату турецкого военного корабля, выброшенного на берег недалеко от города, но он предложил оплатить расходы. Но у него был и другой повод для беспокойства. Вдохновляя в Равенне карбонариев на борьбу, Байрон с вызовом произнес слова Мармонтеля о том, что «революции не делаются с розовой водой». Но теперь, когда он оказался в гуще военных действий, то начал понимать, что, возможно, важнее всего потушить пламя ненависти и насилия. Милосердие всегда производило на него большее впечатление, чем самые великие принципы.
Среди турецких женщин и детей, ставших рабами богатых греков, после того как мужчины были убиты во время первого восстания в Миссолонги, были жена и дочь Хуссейна Аги. Они обратились к доктору Миллингену, чтобы он помог им скрыться от жестокости греков. Маленькой девочке по имени Хатадже было всего девять лет, столько же, сколько дочери Байрона Аде. Ему пришлись по душе ее темные глаза и величественные манеры, и он взял ее под свою опеку, как Дон Жуан, который защищал девочку-турчанку, спасенную им при осаде Измаила. Байрон заказал для нее и ее матери дорогие платья. Байрон подумывал отправить девочку в Англию, чтобы она стала подругой его дочери, или к Терезе в Италию. Но после раздумий понял, что леди Байрон не будет в восторге от маленькой мусульманки, говорящей об Аллахе и об отце Ады. В конце концов Байрон отправил девочку с матерью на Кефалонию под защиту доктора Кеннеди и его жены, пока бывшие пленницы не переправились к Хуссейну Are в Патры. В это же время остальных турчанок Байрон отправил в Превезу, находившуюся под турецким игом.
Севший на мель турецкий бриг был разграблен и сожжен самими турками прежде, чем греки успели захватить его; Байрон был слишком слаб, чтобы принять участие в этой экспедиции. Иностранные офицеры и рабочие арсенала были на грани нервного срыва, потому что обстановка в городе приближалась к бунту. 19 февраля произошел серьезный случай, ставший решающим. Сулиот по имени Йиотес взял маленького сына Боцариса посмотреть на фейерверки и механизмы во дворце. Когда их остановила стража, завязалась борьба, окончившаяся гибелью лейтенанта Caeca, шведа, и ранением Ииотеса. Поползли слухи, что его убил иноземец. Появились другие сулиоты, и была опасность нападения на арсенал и захвата города. Байрон приказал выкатить к воротам пушку. Взволнованные сулиоты собрались вокруг, угрожая напасть на дом и убить всех иностранцев. Постепенно ярость утихла, возможно, из-за продолжавшихся как ни в чем не бывало приготовлений и сообщения о том, что Йиотес жив.
Между тем Байрон послал за вождями сулиотов. Стэнхоуп был поражен хладнокровием Байрона, когда, все еще ослабленный от припадка и кровопускания, с «совершенно измотанными нервами», он встретился лицом к лицу с «взбешенными сулиотами в великолепных одеяниях, заляпанных грязью… Лорд Байрон оживился и, казалось, совсем оправился от болезни. Чем больше бесновались сулиоты, тем он становился спокойнее».
Глава 29
Смерть за Грецию
1824
В последние дни февраля Байрон постепенно оправился от болезни, но надежда, озарявшая первые недели пребывания в Миссолонги, угасала. Доктор Миллинген отмечал медленное ухудшение физического состояния и уныние, постоянно владевшее больным. Однажды, когда Миллинген пытался доказать Байрону, что полный отказ от прежних привычек вернет его к жизни, Байрон нетерпеливо перебил: «Вы думаете, я хочу жить? Я ужасно устал от жизни и не дождусь часа, когда умру… Но сейчас меня преследуют два ужасных видения. Я представляю себя медленно угасающим на смертном одре или заканчивающим свои дни как Свифт – ухмыляющимся идиотом!»
Депрессия Байрона была обусловлена страшным разочарованием: несмотря на все сделанное для колоритных горных воинов – сулиотов, он не мог доверять им. Сулиоты открыто поговаривали о том, чтобы осуществить более заманчивое и легкое предприятие, чем захват Лепанто. Гамба вспоминает: «Они хотели идти к Арте, где надеялись захватить много трофеев. Они решили, что не стоит сражаться с каменными стенами. Лорд Байрон предложил им месячную плату, если они согласятся». Байрона ожидало новое разочарование, когда Пэрри сообщил ему, что шесть механиков, напуганных недавними событиями, бросили свою работу и просили отправить их домой после двухнедельной службы в арсенале. Пэрри был в гневе, потому что ему вновь пришлось обращаться к Байрону с просьбой оплатить их возвращение на родину.
Полковник Стэнхоуп отправился в Афины 21 февраля, твердо веря в то, что ему удастся сплотить греков и дать им конституционное правительство с помощью своего печатного станка. После крушения надежд относительно захвата Лепанто Байрон начал подумывать об отъезде, но не мог заставить себя сняться с места. Когда в ярости на сулиотов он сообщил о своем намерении уехать, жители города и солдаты начали роптать, и он остался.
Припадок, приключившийся с ним 15 февраля, какова бы ни была его природа, еще больше усугубил состояние Байрона, потому что теперь он постоянно боялся его повторения, хотя говорил о своем здоровье вполне беспечно. Он то испытывал глубокую депрессию, то пускался в почти истерическое веселье и шутки, по воспоминаниям Пэрри, когда пытался уговорить своего бедного слугу Флетчера развлечься с солдатом, одетым в женский наряд.
В довершение к череде трагических случайностей и неприятностей в восемь часов вечера 21 февраля сильное землетрясение потрясло ветхие строения города и вызвало панику не только среди греков, но и англичан и других иностранцев, которые бросились вон из домов. Описывая происшествие Меррею на следующей неделе, Байрон добавлял: «…целая армия сложила оружие, подобно дикарям, которые во время затмения солнца бьют в барабаны или воют…» Хотя Байрон и смеялся над Пэрри и остальными, которых «слегка помяло в домах» и которые стремились выбежать на улицу через окна и двери, на самом деле он не был столь спокоен. Больше всего он волновался за своего слугу Лукаса, которого искал «среди пустого зала».
Байрон не хотел полностью признать своего поражения ни перед друзьями в Англии, ни перед самим собой. К своему удовольствию и смущению, он узнал от Хобхауса и Киннэрда, что события в Греции сделали его героем на родине именно тогда, когда все было против него. Но близким друзьям Байрон открыл глубину своего разочарования. Стэнхоуп говорил Хобхаусу: «Байрон то и дело жалел, что приехал в Грецию… Иногда он говорил, что рад этому, и с энтузиазмом рассуждал о происходящих событиях. Он говорил, что лучше быть в Миссолонги, чем болтать на балах в Лондоне, когда тебе уже за сорок, как Тому Муру».
После роспуска основной армии сулиотов Байрон оставил себе личных телохранителей в составе пятидесяти шести человек под предводительством Драко и еще пары вождей, которым он доверял больше всего. Они проживали в большой комнате, там же вели оживленные беседы или играли в карты на полу, а карабины ставили у стены.
По словам Пэрри, Байрон много времени проводил в комнате с солдатами, особенно в сырую погоду. «В эти дни его почти всегда сопровождал его любимый пес Лев, который, возможно, был его самым верным и преданным другом». Байрон говорил с собакой словно с человеком. «Чаще всего он говорил: «Лев, ты не мошенник, Лев»… Глаза собаки блестели, она виляла хвостом. «Ты честнее людей, Лев, я тебе верю». Лев вскакивал, лаял и вился вокруг хозяина… «Лев, я люблю тебя, ты мой верный пес!» Лев прыгал и лизал руку своего господина…»
В конце февраля погода улучшилась, и Байрон стал чаще ездить верхом. Он делал это, чтобы, во-первых, его стража могла размяться, а во-вторых, чтобы воспользоваться возможностью предстать при полном параде с собственной армией, для чего он часто выезжал на болотистую равнину за городом.
Чтобы поддержать боевой дух приезжих иностранцев, Байрон приказал Пэрри провести реорганизацию артиллерийских частей и привлечь в их ряды греков. Но он сознавал, что просто топчется на месте. Унизительней всего было то, что албанцы в турецком гарнизоне в Лепанто, которые сначала хотели перейти на его сторону за сорок тысяч долларов, теперь соглашались сделать это даже за двадцать пять тысяч. Но сулиоты, прекрасные воины-горцы, не привыкли к осаде, даже если она не сулила сложностей.
К концу февраля Джордж Финлей прибыл из Афин с письмами от Трелони и Одиссея (Улисса). Байрон встретил его как человека, с которым мог поговорить о вещах, непонятных для практического ума Пэрри. Порой Пэрри забавлял его и являлся отличным противоядием против полковника-теоретика. Но Финлей вращался в более близких Байрону кругах, бывал в Ньюстедском аббатстве, мог говорить о Гете и «Манфреде» и одновременно с юношеским восторгом слушал воспоминания Байрона и его остроумные замечания о современниках. Во время этих бесед Байрон оживал, сыпал анекдотами и рассказами о своей прежней жизни. Давая волю своим воспоминаниям, он свободно говорил о своих проделках с Хобхаусом и Скроупом Дэвисом, даже об Абердине и первой любви к Мэри Дафф.
Однако Финлей приехал с серьезной миссией. Он привез приглашение Одиссея Байрону и Маврокордатосу на конгресс в Салоне (Амфиссе. – Л.М.), где, возможно, различные греческие партии и фракции придут к согласию, осознав необходимость защиты страны. Просил его об этом и Трелони. Среди всех неурядиц Байрон по-прежнему с ностальгией вспоминал Трелони, который всегда мог навести порядок в его беспокойном хозяйстве. Хотя, как и Маврокордатос, Байрон не очень-то доверял Одиссею, но после размышлений они решили через две недели встретиться с хитрым вождем в Салоне.
В марте самочувствие Байрона было не очень хорошим, но он продолжал обычные поездки верхом и занятия, словно решился не позволять болезни одержать над собой верх. Часто у него случались головокружения, а иногда неприятные нервические припадки, похожие на приступы страха. Тоску развеивали письма из Англии. Но одно, от Томаса Мура, расстроило его. Обыкновенно письма Мура пробуждали в нем приятные воспоминания о днях славы в Лондоне, но Байрон обиделся на слова Мура о том, что «вместо участия в героических и военных действиях Байрон, подобно Дон Жуану, отдыхает на роскошной вилле». Байрона раздражало, что такие слухи циркулировали в Англии, где, по словам Хобхауса, он был уже народным героем. Байрон довольно резко ответил на письмо.
Неудивительно, что постоянная жизнь на грани болезни и временного улучшения привела к частым вспышкам раздражения. Байрон приходил в ярость совершенно непредсказуемо. Даже вежливый и учтивый Маврокордатос вызывал у него гнев. Особенно теперь, когда появился шанс объединения греков, Байрона раздражало, что князь продолжал выказывать недоверие другим вождям. Желая оставаться независимым и не примыкать ни к каким фракциям, Байрон намеренно пытался уклониться от близких отношений с Маврокордатосом, не поощряя его вечерние визиты вежливости и говоря только о деле.
17 марта Байрон отправил радостное письмо Терезе. Он давно перестал делиться с ней своими сокровенными мыслями и обращался к ней со снисходительной веселостью, как к шаловливому ребенку: «Моя милая Т.! Пришла весна, сегодня я видел ласточку – давно пора, потому что зима здесь была сырая, что необычно для Греции… Я не буду писать тебе о политике, это тебя утомит, но, кроме этого, мне почти не о чем писать, кроме, пожалуй, забавных анекдотов, которые я приберегу для нашей встречи, чтобы развлечь тебя за счет Пьетро и некоторых других… Пишу тебе по-английски безо всяких извинений, потому что ты говоришь, что достигла больших успехов в этом языке птиц. Англичанам и грекам я обычно пишу по-итальянски из духа противоречия, думаю, и чтобы показать, что я почти превратился в итальянца после долгого пребывания в твоей стране».
Видя, как Одиссей стремится завоевать расположение Байрона, греческое правительство в Краниди на полуострове Пелопоннес пригласило его туда прибыть лично и принять пост генерал-губернатора Греции, за исключением Морен и островов. Возможно, это предложение возникло после того, как власти узнали, что Байрон должен будет стать одним из распорядителей английского кредита. Несомненно, их целью было отвлечь его от союза с Одиссеем и подорвать влияние и власть Маврокордатоса в Северной Греции. Байрон ответил, что сначала отправится в Салону, а потом подумает об их предложении.
Новость о получении кредита возродила надежды Байрона, хотя он по-прежнему осознавал препятствия, мешающие победе греков. Как и Финлей, он понимал, что главными добродетелями обладают простые люди, а не их лидеры. Пэрри вспоминал, что Байрон как-то вернулся с ежедневной прогулки верхом необычно радостный. «Милая деревенская женщина из хорошей семьи вышла из своего дома и дала ему брынзы и немного меда и не желала взять за них денег». «В тот день я был счастливее обычного», – сказал Байрон.
У Байрона были свои представления о том, каким должно быть греческое правительство. Он считал, что лучше всего подойдет швейцарская или американская система. «Из того, что я уже сказал о различных течениях и фракциях в Греции, – говорил он Пэрри, – мне очевидно, что никакая другая форма правления, кроме федерации, не подойдет им». Однако Байрон не навязывал свою точку зрения, а предоставлял грекам самим решить, что для них лучше. «Нет такого правительства, которое можно считать идеальным».
Во время откровенных бесед с Пэрри, когда после дождя улицы Миссолонги становились непроходимыми, Байрон поверял ему свои планы и надежды на будущее. Но у этих планов была короткая жизнь. Сулиоты, обнаружив, что их ожидания от похода на Арту не оправдались, вернулись в Миссолонги. Маврокордатос, чтобы обеспечить армию сулиотов, был вынужден просить у Байрона очередной кредит. К концу марта к нему обратились с просьбой выплачивать пятьдесят тысяч долларов в день.
На 27 марта был запланирован отъезд в Салону на встречу с главами Северной Греции, но дороги и реки были непроходимыми. 30 марта примасы объявили Байрона гражданином города. Это было зафиксировано в официальном документе на самом торжественном языке и подписано всеми чиновниками. Но документ предвещал лишь новые финансовые запросы. Байрон был раздражен, но вынужден был смириться, потому что намеревался остаться в Греции и делать все возможное для победы греков. Когда к нему обращались лично, он не мог отказаться.
Сейчас кажется очевидным, что Байрон скрывал под маской оптимизма самые горькие разочарования, постигшие его в Миссолонги. Близкие к нему люди, однако, знали, что его сильно беспокоили положение дел и его собственные неудачи. Дождь, заливающий лагуну и грязные улицы, череда неблагоприятных событий, постоянное опустошение кошелька и нервное напряжение, переменчивость греков, отсутствие сплоченности соратников-иностранцев, хрупкое здоровье и постоянный страх возвращения непонятных припадков угнетали Байрона и лишали его обычной веселости.
Пэрри заметил, что в начале апреля Байрон стал более раздражительным. Больше всего его тяготило сознание того, что его самая честолюбивая и конечная цель – объединение всех греческих лидеров – растаяла, как и его стремление вести сулиотов на осаду Лепанто. Финлей писал о воздействии на Байрона этого удара: «Глаза лорда Байрона открылись. Он потерял всякое хладнокровие и надежду возглавить греков или помочь им в установлении власти… Он начал выражать сомнение, имел ли он право рекомендовать своим друзьям в Англии предоставлять грекам кредит… Он боялся, что деньги может потратить одна фракция, а другая будет винить его за это».
Ко всем неприятностям и тяготам добавилось еще одно разочарование, заставившее его искать утешение в поэзии. Неразделенная любовь к Лукасу Халандрицаносу вдохновила его последнее стихотворение:
Я на тебя взирал, когда наш враг шел мимо,
Готов его сразить иль пасть с тобой в крови,
И если б пробил час – делить с тобой, любимый,
Все, верность сохранив свободе и любви.
Я на тебя взирал в морях, когда о скалы
Ударился корабль в хаосе бурных волн,
И я молил тебя, чтоб ты мне доверял;
Гробница – грудь моя, рука – спасенья челн.
Я взор мой устремлял в больной и мутный взор твой
И ложе уступил и, бденьем истомлен,
Прильнул к ногам, готов земле отдаться мертвой,
Когда б ты перешел так рано в смертный сон.
Землетрясенье шло и стены сотрясало,
И все, как от вина, качалось предо мной.
Кого я так искал среди пустого зала?
Тебя. Кому спасал я жизнь? Тебе лишь одному.
И судорожный вздох спирало мне страданье,
Уж погасала мысль, уже язык немел,
Тебе, тебе даря последнее дыханье,
Ах, чаще, чем должно, мой дух к тебе летел.
О, многое прошло; но ты не полюбил,
Ты не полюбишь, нет! Всегда вольна любовь.
Я не виню тебя, но мне судьба судила —
Преступно, без надежд, – любить все вновь и вновь[36]36
В точном переводе, сделанном А. Блоком, стихотворение обращено к женщине. (Примеч. перев.)
[Закрыть].
(Перевод А. Блока)
Сгибаясь под тяжестью этого мучительного чувства, Байрон должен был пережить еще одно разочарование. Пошли слухи, что турки собираются высадиться в деревне Крионери недалеко от Миссолонги. В тот же день племянник Георга Караискакиса, лидера греков в Анатолико, был ранен в ссоре с лодочником из Миссолонги. На следующий день сто пятьдесят солдат Караискакиса пришли искать отмщения, захватили двух примасов и завладели крепостью Василади в устье гавани.
По словам Миллингена, только энергия и хладнокровие Байрона положили конец осаде 5 апреля. «Против Василади были посланы корабли, чтобы подавить восстание мятежников. Их приближение так напугало солдат, что они покинули остров». Солдаты Караискакиса отпустили примасов, и им позволили вернуться в Анатолико.
Это происшествие не произвело на Байрона большого впечатления, пока не подошло к концу. Волнующие события всегда воодушевляли его. Но, размышляя о подобных последствиях, Байрон пришел в уныние. Он боялся, что, если вести о восстании дойдут до Англии, это поставит под угрозу английский кредит. «Но больше всего его приводили в ярость слабость и нерешительность Маврокордатоса…» – вспоминал Миллинген.
Почва уходила из-под ног. Близкие друзья Байрона заметили перемены, произошедшие в нем в течение последних нескольких недель. Пьетро Гамба заметил, как сильно на Байрона влияло измение погоды, мешавшее ему ездить верхом и отправиться в Салону. «В это время, – писал Гамба, – милорд, продолжая придерживаться обычного распорядка дня, очень похудел. Но он был этому рад, потому что всегда боялся поправиться. Он стал более раздражительным, часто гневался по пустякам, а не из-за важных дел, но гнев его быстро проходил».
В пятницу 9 апреля с Ионических островов и из Англии пришли письма. В письме от сестры сообщались хорошие новости о здоровье дочери Байрона, что привело его в хорошее настроение, к которому, впрочем, примешивалась легкая грусть. Он вышел из комнаты с портретом Ады в руках. Хобхаус писал: «Ничто не может лучше помочь греческому делу, чем то, что сделал ты. Все очень довольны и рады. Что касается меня, то хочется верить, что великие жертвы, на которые ты пошел, помогут, в чем я не сомневаюсь, победе греков. Действительно, ради этого стоит жить, и благодаря этому твое имя будет всегда сиять на фоне имен других современников».
По словам Гамбы, в течение одного или двух дней здоровье Байрона видимо ухудшилось. Но хотя погода стояла плохая, он настоял на верховой прогулке, которую не мог совершить несколько дней из-за дождей. «В трех милях от города, – писал Гамба, – мы попали под сильный дождь и вернулись в город вымокшие до нитки и ужасно замерзшие». Обычно они спешивались с коней у городских стен и возвращались на лодке, но сегодня Гамба убеждал Байрона остаться на лошади, чтобы разгоряченным не попадать под холодный дождь в открытой лодке. Но Байрон не хотел ничего слушать и говорил: «Хороший солдат бы из меня получился, если бы я стал обращать внимание на такие пустяки».
«Два часа спустя после возвращения домой, – продолжал Гамба, – у него началась лихорадка, он жаловался на жар и боли во всем теле. В восемь вечера я вошел в его комнату: он лежал на диване, грустный и обеспокоенный. Он сказал: «Я испытываю ужасную боль. Я не боюсь смерти, но эту боль не могу выносить».
Но Байрон не счел свою болезнь серьезной, потому что на следующее утро отправился на прогулку раньше обычного, опасаясь дождя. Всю ночь у него был жар, но он спал хорошо, хотя утром у него болели все кости и голова. Он долго ездил верхом в оливковой роще с Гамбой и стражником-сулиотом, оживленно и весело болтая. Однако по возвращении он отчитал своего кучера за то, что тот надел на лошадь мокрое седло.
Финлей, собиравшийся в Афины, вечером вместе с доктором Миллингеном зашел к Байрону. Поэт лежал на диване, жалуясь на легкую лихорадку и боли. Миллинген вспоминал, что «после нескольких минут молчания он сказал, что целый день вспоминал о пророчестве, сделанном ему в детстве известной гадалкой в Шотландии. «Будь осторожен в тридцать седьмой год жизни». Байрон говорил об этом с таким волнением, что стало очевидно, что предсказание произвело на него глубокое впечатление. Когда гости упрекнули его в предрассудках, он ответил: «По правде говоря, я не знаю, чему можно, а чему нельзя верить в этом мире».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.