Текст книги "Мир и война в жизни нашей семьи"
Автор книги: Людмила Зубкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Через некоторое время полицейский принес на кухню миски с кашей обратно. Улыбка у полицейского с лица исчезла. Он, как видно, испугался не меньше нашего, увидев месиво на спине у коммуниста. Полицейский нам рассказал, что в полиции он никогда не служил и пошел в полицию, когда пришли немцы. Польстился на хороший заработок. Теперь он осознал, что ничего особо плохого он от русских не видел. Но хозяин, у которого он работал, был богатый и очень ненавидел русских. «А хозяина я уважал и слушал, – продолжал полицейский, – и хочу быть хорошим литовцем. Надеюсь когда-нибудь тоже стать хозяином».
Полицай разоткровенничался и всё нам рассказал о том, что произошло с арестованными. Их лично он не знает, так как сам не из Калварии, а из отдаленного хутора. Но от полицейских он узнал, что все эти литовцы работали с русскими. Все ли они коммунисты, сведений нет. Знает только, что тот, кто лежит, этот – коммунист и какой-то большой начальник, а тот, который держится за руку, – милиционер. Фамилия его Огуркис. На допросе их избивали. Больше всех избивали того начальника, который лежит. Но он ничего не говорил. Избивали их древками от советских знамен, которые сохранились в полиции. У милиционера перебита рука. У допрашиваемых требовали, чтобы они назвали фамилии коммунистов и комсомольцев, а также фамилии всех литовцев, которые работали с советскими, т. е. всех тех литовцев, которые работали в государственных учреждениях при советской власти. На допросе Огуркис оказался самым слабым, когда его начали избивать. Он как милиционер знал много местных литовцев, знал о том, кто где работал. И он назвал более сотни фамилий. За это ему обещали сохранить жизнь.
К вечеру пустующие камеры заполнились до отказа новыми арестованными литовцами. Среди них много женщин и подростков. На следующий день вновь арестованных партиями человек по 20–30 водили на допросы. Приводили обратно плачущими. Нас в этот день из камеры не выпускали. Мы со страхом ждали своей очереди.
День и ночь прошли тревожно. Всё время были слышны плач и стоны. Ночью сквозь дрему мы слышали шум машин, крики и плач. Заснули крепко только под утро, когда не стало слышно шума машин, крика и плача арестованных.
Проснулись мы поздно. Но не от того, что выспались, а от какого-то сильного шума на улице за окном. Когда очнулись от сна, слышим за окном какие-то крики, плач, возгласы. Что кричат, мы не понимаем: кричат по-литовски. Причем все голоса сливаются в один. Только по шуму и выкрикам понимаешь, что толпа выказывает какое-то яростное негодование. Мы прильнули к окну и в щели разглядели перед арестным домом большую толпу народа. И толпа растет всё больше и больше. В толпе много женщин, стариков и детей. Все одеты кое-как. Видно, наспех. Женщины с растрепанными волосами. Все кричат, плачут, потрясают руками. Женщины рвут на себе волосы. Впечатление такое, что всю эту толпу объединяет какое-то большое общее горе.
Мы не можем понять, в чем дело. Иван Иванович стал стучать в дверь. Попросился в туалет.
Настроение от толпы перешло к нам. Мы тоже почувствовали себя тревожно. Дрожим. Правда, дрожать мы могли и от холода: утром в сырой камере прохладно. Но мы дрожали не от холода, а от ощущения чего-то тревожного и страшного.
Через некоторое время впустили в камеру Ивана Ивановича. Он весь трясется. Голос дрожит. Лицо бледное, испуганное. Еле говорит. И мы узнали: ночной шум объясняется тем, что поздно ночью арестованных вывозили на расстрел. Километров за 5 от Калварии. Машина приходила три раза. Вывезли человек 90. Когда машина пришла в четвертый раз, стало уже светло, а перед арестным домом быстро стала собираться толпа. Оказывается, недалеко от места расстрела был хутор. И там, услышав выстрелы, кто-то побежал в Калварию. И кто-то из семей арестованных узнал о расстреле. Эта страшная весть моментально дошла до семей арестованных. К семьям арестованных присоединились и их соседи. Толпа собралась, наверное, человек 500.
Арестованные сидели в нескольких камерах. В одной, самой отдаленной от наружной двери, камере еще остались арестованные. Человек тридцать. Они, наверное, тоже узнали, что арестованных из соседних камер расстреляли. В этой камере поднялся шум, крик, плач. Стучат в дверь. В коридоре забегала охрана. Прибежали еще несколько полицейских. Появились немцы. Шум. Гам.
В толпе появился ксендз. Что-то говорит разъяренной толпе. Несколько немецких солдат с винтовками прошли к арестному дому. Офицер тоже что-то стал кричать. В толпе видно, что ксендз уговаривает людей разойтись. Полицейских появилось еще больше.
Шум и крик перед арестным домом продолжался долго. Ксендз с несколькими женщинами из толпы куда-то уходил. Затем, примерно через час, вернулся и опять что-то стал говорить толпе. За этот период некоторые из толпы удалялись. Толпа колебалась. Как желе, дрожала. То уменьшалась, то увеличивалась. Затем после речи ксендза и окриков солдат и полицейских толпа понемногу стала расходиться. И осталось совсем мало. Солдаты построились шеренгой поперек улицы и пошли в сторону центра Калварии, гоня перед собой оставшихся людей. Улица перед арестным домом опустела.
Нашу камеру открыли и заставили готовить обед. Оставшихся в камере арестованных литовцев небольшими группами стали выводить в туалет. Арестованные проходили мимо кухни, и из отрывочных разговоров по одной-две фразы мы от нескольких арестованных все вместе многое узнали. Оставшиеся арестованные литовцы так же, как и мы, тоже спали неспокойно и тоже до самого утра не знали, что их коллег по несчастью из других камер расстреляли. А вчера их водили в полицию на допрос. Но собственно допроса не было. А только заводили по нескольку человек в комнату и начинали избивать. Били чем попадя, ничего не спрашивая.
Снисхождение сделали только двум старухам и одному мальчику лет 14–15. Старух только толканули, а мальчишке остригли голову наполовину. Мальчишка очень худой. Говорят, что когда он услыхал крики избиваемых, то стал бледным, как полотно, и перед дверью комнаты пыток сразу упал в бесчувствии. Одна из женщин (Рачинская) подняла мальчика и стала кричать, чтобы не били ребенка.
Затем уже через полицейских мы узнали, что ночью должны были расстрелять всех литовцев. Что будет с оставшимися, пока неизвестно. Днем расстреливать не будут.
Одна из арестованных, старая женщина, сказала нам с Кривошеиным, что она нас знает по работе в УНС. Оказывается, она работала в УНС уборщицей. Знает Веру. Знает, что она бухгалтер и что я ее муж. Я, правда, вспомнил, что где-то ее видел. Но твердо не помнил. Я в штабе УНС находился очень мало, больше бывал на объектах. А Вера ее знала хорошо. Она хорошо говорила по-русски, и как раз она порекомендовала нам Лену в няньки для Люси. Рачинской я сказал, что моя жена сейчас в лагере советских женщин.
В числе первых на расстрел вывезли и первых семерых литовцев, среди которых были «ответственный» коммунист и милиционер Огуркис. Оставшиеся арестованные очень жалели того коммуниста и проклинали Огуркиса. Как стало известно, тогда же и Огуркиса расстреляли.
Среди 90 арестованных было много совершенно аполитичных людей. Они работали в советских учреждениях, как говорится, за кусок хлеба, и не исключено, что среди них были и люди, настроенные даже антисоветски. Ведь по существу люди не допрашивались. Они арестовывались лишь только потому, что их фамилии назвал Огуркис.
Говорят, что после волнений у арестного дома толпа в этот день еще несколько раз собиралась перед зданием полиции и перед костелом. К вечеру всех оставшихся в живых арестованных литовцев без всякого повторного допроса отпустили по домам. После нам рассказали, что ксендз до присоединения Литвы к СССР был депутатом литовского парламента и как будто он звонил в день волнений из полиции или из военной комендатуры в Германию и говорил чуть ли не с Гитлером, после чего и последовало распоряжение выпустить арестованных.
После расстрела литовцев тот молодой полицейский уже не стал больше говорить «Дабар бус герай». Среди расстрелянных были и его знакомые. И он говорил, что его знакомые, хотя и работали в советских учреждениях, – хорошие люди, а не преступники. Зла никому не делали, и за что их расстреляли, он не знает. Нам он сказал, что в полиции он служить не будет, так как он понял: русские лучше немцев. Русских не хотели только богатые литовцы, для бедных литовцев русские ничего плохого не сделали.
На другой день рано утром нас вывели из камеры и повели в направлении к полицейскому управлению. Подходя к управлению, мы были уверены, что наступила наша очередь допросов. Затем почему-то мы проследовали мимо полиции. Наверное, нас будут допрашивать немцы. Хотя вели нас литовские полицейские. Подходим к немецкой комендатуре и… опять проходим мимо. Куда же нас ведут? Теряемся в догадках.
И привели нас к вещевому складу. Заставили из одного помещения переносить в другое какие-то вещмешки. Оказалось, это личные вещи допризывников, которые они сдают после того, как получают казенное обмундирование. В мешках оказались гражданские костюмы, пиджаки, брюки, свитера, обувь – в большинстве случаев ботинки, попадаются и сапоги.
У меня на ногах полуразвалившиеся полуботинки. Когда мы бежали в первый день войны, то почти всё время бежали полем или по ржи, или по траве. Была сильная роса. У меня полуботинки совсем размокли, а затем и подметки стали отставать. Пришлось их привязывать веревками.
Один из сопровождавших нас полицейских оказался тот молодой Ёнас, который уже стал нам сочувствовать. И когда я показал ему свою обувь и спросил, нельзя ли мне подобрать какую-нибудь пару на смену, он сказал: «Валяй! Если найдешь, меняй. Всё равно к хозяевам эти вещи не попадут. Но сделай так, чтобы не видел другой полицейский». Через некоторое время мне попался в руки вещмешок, из которого высовывались кожаные сапоги, сильно поношенные, бывшие уже в починке, но еще крепкие. Я быстро примерил их. Оказались по ноге. Свои ботинки засунул в вещмешок. Брюки напустил на голенища. Облик мой не изменился. Только я переобулся, как тут же нам приказали выходить со склада. Хотя и думал я, что жить нам недолго, но пока живем, думаем о жизни. Ходить же с подвязанными веревкой подметками очень неудобно. И хоть радоваться особенно нечему, но всё-таки настроение у меня немного улучшилось. Чтобы изменилось настроение, человеку немного нужно. Моим ногам стало хорошо, и это отразилось на моем общем настроении. Стал мечтать: может быть, еще поживем, может, и не расстреляют.
Ёнас нам потом сказал, что полицейские нас хотели посадить в первую машину, но часовой немец сказал: «Нихт. Руссиш – дойч», то есть русскими распоряжаются немцы, он за русских отвечает перед военным комендантом.
Пока мы живем. Еще раз, уставши после работы на складе, с аппетитом поели пшенной каши.
Веру в эти дни не видел. Очень беспокоился. Мучило меня еще и то, что, наверное, Вера сейчас в сильном расстройстве. Видимо, и до них дошли слухи о расстреле, но знает ли она, что мы живы. Может быть, думает, что меня уже и в живых нет.
Позднее я узнал, что Вера действительно была сама не в себе. И только вечером, когда выпустили оставшихся в живых литовцев, она увидела у проходной уборщицу, которая пришла к лагерю советских женщин. Рачинская рассказала ей, что видела нас утром живыми на кухне и даже разговаривала с нами.
Советских женщин в тот день тоже очень строго охраняли, и из лагеря никого не выпускали.
Из арестного дома в тюрьму. На другой день рано утром нас опять выводят из камеры. В арестном доме оставались заключенными только мы – четверо русских. Выходя из камеры, мы заметили, что часового немца тоже нет. Полицейский-охранник закрыл ворота арестного дома на замок и пошел в полицейское управление. Нас встречают два здоровых полицейских с оружием. У ворот стоит подвода. За возчиком также сидит полицейский. Нас, четверых русских, сажают в средине. Впереди сидит возница. Рядом с ним полицейский с ружьем, и сзади нас тоже полицейский с ружьем. Повезли нас через всю Калварию куда-то внутрь Литвы. Куда и зачем, не знаем. Едем мы по обочине. Часто останавливаемся или съезжаем с дороги. Нас всё время обгоняют грузовые машины – и открытые, и зачехленные. Машины набиты солдатами. Солдаты возбужденные, веселые. Что-то кричат, поют. Почти у всех засучены рукава рубах. Навстречу по другой стороне едут обратно грузовые машины, но пустые, без солдат. Видно, дорога раньше была узкая, и по мостам через водосточные канавки и небольшие ручейки могла пройти только одна машина. Теперь же все маленькие мосты расширены и проезжают через них встречные машины без задержки. Движение войск организовано очень четко. Пока мы ехали, нас обогнало очень много колонн с солдатами, а навстречу нам всё время едут обратно пустые машины за очередной порцией живого фашистского мяса. Как бы нам хотелось, чтобы это живое мясо превратилось в мертвечину!
Подъезжаем к городу Мариамполю. Он разрушен. Проехали почти весь город. На окраине стоит тюрьма. Она обнесена сплошной кирпичной стеной, а перед стеной еще проволочный забор. По углам забора сторожевые вышки, на которых стоят часовые. За забором видны двух– и трехэтажные тюремные здания. Окна зданий закрыты наклонными деревянными щитами. Как мы потом узнали, эти щиты называют намордниками. Перед воротами стоят две такие же, как наша, пустые повозки. На них сидят только возницы. Мы слезаем с повозки. Открываются со скрежетом металлические ворота. Входим и видим опять перед собой ворота. За нами они закрываются. Через некоторое время открываются вторые ворота, и мы входим на тюремный двор. Двор пустой, чистый. Как поется, чистота кругом такая, нигде пылинки не видать. Вблизи стоит одноэтажное кирпичное здание с металлическими решетками на окнах. Кто-то из нас пошутил: «Приемный покой». Ввели нас в комнату, где за барьером сидел, наверное, дежурный тюремщик. Сопровождающий нас старший полицейский отдал пакет, о чем-то они поговорили, и полицейский вышел. Дежурный постучал в стенку. Входит здоровенный верзила с засученными рукавами. Дежурный говорит ему: «Имк» (‘Бери’).
Нас вводят в большую без окон, слегка освещаемую тусклой лампочкой, комнату. Приглядевшись, мы увидели несколько полураздетых людей. У стены валяются шмотки и узелки. Затем мы разглядели пятерых растрепанных людей. У некоторых с лица течет кровь. Все они почему-то одной рукой держатся за брюки, второй – вытирают лица. Перед ними еще двое верзил с засученными рукавами. Морды красные, здоровые, просят кирпича. Подбородки бульдожьи. Руки – лапы здоровенные. Что-то кричат. Открывают двери. Торопят арестованных брать шмотки и узелки. Уводят в дверь.
Приведший нас верзила приказал нам развязать наши узелки и положить их на пол. Затем дал Ивану Ивановичу лезвие от безопасной бритвы и приказал отрезать все пуговицы и крючки на пиджаках, брюках и нижнем белье. А перед этим приказал выложить на пол всё, что есть в карманах: деньги, ножи, часы. После того, как мы выложили всё, заставил вывернуть все карманы. Всё прощупал. Иван Иванович что-то долго отрезал пуговицы. К нему подошел верзила и ударил его в живот. Иван Иванович вскрикнул, схватился за живот и упал. Бритвой порезал руку. Верзила начал кричать, почему он долго ковыряется. Иван Иванович сказал, что всё отрезал. «Как всё! А что это?». «А как же я ходить буду?» Иван Иванович оставил по одной верхней пуговице на ширинках брюк и кальсон. Тюремщик еще раз ударил Ивана Ивановича и отрезал оставшуюся пуговицу на брюках бритвой с «мясом», а у кальсон пуговицу оборвал, не обрезая. Тут вернулись еще два тюремщика. Все начали кричать, почему мы еще не готовы. Иван Иванович придерживает руками брюки. Верзилы начали его бить, перебрасывая его, как мяч, один другому. В это время мы обнаружили на полу еще лезвие и быстро обрезали все пуговицы.
Ивана Ивановича затолкали в дверь и кричат, чтобы стоял смирно. Нас осталось трое. Верзилы, ругаясь, начали обрабатывать нас. «Красная сволочь! Гэпэушники! Захотели сделать Литву советской! Не будет этого! Россия будет литовской». У меня при этих словах на лице появилась ухмылка. До этого били нас по чему попало, но не по лицу. Но когда горилла заметил у меня усмешку, он еще больше озверел. Начал ругаться по-литовски: «Рапуга!». И еще что-то кричал. «Что, красная сволочь, не веришь?». И со всего размаху ударил меня по лицу. В голове всё потемнело. Боль ужасная. Я отлетел к стене. Полилась изо рта и из носа кровь. Поддерживая одной рукой брюки и трусы (у них перерезана была резинка), другой рукой я поднял подол рубахи и начал вытирать кровь с лица. Нас заставили взять узелки и втолкнули через дверь в узкий коридор, где уже стоял Иван Иванович. Поставили нас примерно через метр друг от друга лицом к стене. Коридор шириной около метра. Приказано стоять и не шевелиться. Дверь захлопнулась. Темно. Мы стоим, одной рукой поддерживая брюки, в другой держим узелки. Что же теперь будет? Слышим окрик сзади: «Не разговаривать!» Откуда же крик? Оглядываюсь. Сзади на уровне головы в стене небольшой проемчик – примерно 15 на 15 или 20 на 20 см. «Не оглядываться!» Если кто-то из нас пошевелится или что-то скажет, сразу раздается окрик: «Не шевелиться! Не разговаривать!».
Стоим. Все испытываем боль от побоев. Молчим. Я постепенно стал приглядываться. В коридор через отверстия за спиной проникал свет от тусклой лампочки из соседней комнаты (той, где нас раздевали, избивали). Почти не поворачивая головы, скосив глаза, разглядел, что на задней стене 7 или 8 проемчиков, и все мы стоим затылками против этих проемчиков. Роста, правда, мы все разного. Алексей Павлович повыше меня, Иван Митрофанович пониже, Иван Иванович почти такой же, как я.
Стоим уже долго. Глаза привыкли к темноте. Во рту накопилась кровь. Надо бы сплюнуть, но нельзя пошевелиться, нельзя нагнуться. Выдавливаю изо рта кровь языком. Кровь течет. Смотрю на стену напротив и различаю на стене тоже сгустки запекшейся крови. Ноги затекают. Тихо, чтобы не слышали гориллы, незаметно, не меняя позы, подымаю ноги. Ноги чувствуют слизь.
В голове пролетает вся жизнь. Возникла мысль, что, наверное, сейчас нас сзади через отверстия пристрелят в голову. И кровь из нее брызнет на противоположную стену. Мысленно прощаюсь с жизнью. Руки поддерживают брюки и узелок механически. Мысли уже улетели из коридора. Вспомнилось детство. Вспомнил маму, папаньку, всех братьев и сестер. Перенесся в Калварию. Что-то сейчас чувствует Вера? Что будет с ними? Вспомнил брата Александра и его слова перед отъездом: «Как бы где бы ни было хорошо, а дома всего лучше. Дома стены помогают». Стены…
Вот она, стена, впереди в крови, сзади отверстие для пули. Приготовился я расстаться с жизнью. Меня уже нет. Что же будет с родными? О себе уже не думаю.
Мысли в это время работали как-то очень быстро. В голове пролетали не только лица родных и знакомых, но и подробности картин природы и разные случаи из жизни. Все те мысли, которые в тот момент промелькнули в голове, не уложились бы в большую книгу. Простился я с родными. Обнял и поцеловал мысленно Веру и Люсю. И потекли из глаз слезы. Хотелось бы еще пожить. Что-то будет дальше?
Хлопнула дверь… Перед нами прошел тюремщик. Открыл вторую.
Ноги совсем затекли. Вытер я узелком кровь, стекающую с подбородка. Сплюнул изо рта сгустившуюся кровь и что-то еще твердое – кажется, зуб.
В тюрьме. Через некоторое время мы оказались в камере. В камере человек 25 мужчин. Кто сидит на полу, кто стоит, подпирая стену, кто ходит. Когда открыли камеру, все сидящие на полу вскочили.
Камера большая. Потолок на высоте около 3-х метров. Окно одно, небольшое, под потолком. Человек, стоя, до окна рукой не дотянется. Стены оштукатурены. Когда-то белили, а теперь выглядят темно-серыми. Мебели нет. Койки металлические, в два яруса, привернуты к стенам. Днем койки поднимаются и прикрепляются к стенам.
Когда огляделись и перезнакомились, выяснили, что в камере находятся в основном русские, гражданские, и несколько человек литовцев. Сидят недавно. За что – неизвестно. За то, что русские. Позднее узнали, что люди разные. Большинство русских попали в Литву буквально за несколько дней до войны. Один, например, прибыл 16 июня закупать лошадей.
Было подозрение, что несколько человек – военные, переодетые в гражданскую одежду. Выдавала их выправка. Один оказался москвич. С 3-й Тверской-Ямской улицы, д. 32 – Дедюхин Александр Алексеевич. Один, чувствовалось, явно военный. Наверное, из младшего командного состава. Помню, назвался Орловым.
Потихоньку русские нам сообщили, что одного из литовцев они подозревают в том, что он подсажен, чтобы уточнить, кто есть кто русские. Чувствуется, что он всегда прислушивается к разговору русских, и его что-то часто вызывают на допрос.
В камере чисто. Дело было уже к вечеру. Мы осмотрелись и несколько привели себя в порядок. Несмотря на тщательный обыск, у некоторых оказались иголки, и мы к нижнему белью и брюкам пришили завязки. Нитки надергали из матрасов.
Ощупав рот, я обнаружил, что один зуб слева снизу у меня выбит совсем и второй рядом шатается.
К вечеру в камеру принесли баланду в баке и стопку мисок. Разлили баланду по мискам. Нам тоже дали. В мисках была какая-то мутная желтоватая водица. Попробовав ее, мы отвернулись от этой пищи. Никто из нас четверых вновь прибывших есть баланду не стал. Мы все были до отвала закормлены кашей и не очень голодны. Да к тому же переволновались во время первичной обработки в «приемном покое». Конечно, калварийскую кашу мы с удовольствием поели бы, но баланда в рот не шла. Видя, что мы не едим, а вернее, не пьем, баланду, у нас моментально, чуть ли не на шарап, вырвали миски с баландой и тут же опустошили. У некоторых арестантов было по крохотному кусочку хлеба. Открылась дверь камеры, и тюремщик забрал миски.
Через некоторое время по одному стали выводить в туалет. При этом после выхода каждого металлическая дверь всякий раз закрывается снаружи на засов. В двери имеется глазок. Через глазок охранник периодически заглядывает в камеру и смотрит, что делают заключенные. Из глазка почти всегда раздается крик: «Встать!». Сидеть или лежать днем в камере не разрешается. Можешь или стоять, или ходить.
Я захотел умыться. Когда меня вывели, я увидел длинный коридор. В коридоре никого и множество дверей. Все двери с мощными металлическими засовами и с глазками. Глазки закрыты бляхами. Туалет в конце коридора. На двери туалета также засов и глазок. Как только меня впустили в туалет, за мной тут же прогремел засов. Кое-как умывшись холодной водой и не закончив приводить себя в порядок, я уже слышу: «Быстрей!».
В камере вскоре загорелась тусклая лампочка под потолком. Дана команда к отбою. Стали опускать койки. Я долго не мог заснуть. В камере непрестанно раздавался сильный храп. Кто-то во сне что-то говорил. Кто-то вздыхал. Кто-то всё время шептал: «Что-то будет? Что-то будет?». Я тоже думал: «Что-то будет?». Как-то забылся и всё же заснул. Проснулся среди ночи. Воздух спертый до невозможности. До самого утра заснуть не мог. Храп раздавался всё время.
Лампочка горела всю ночь. Когда через окно стал проникать свет, лампочка была выключена. Выключатели в коридоре. В коридоре раздался крик: «Подъем!». Естественно, все крики по-литовски. В коридоре послышался лязг засовов и скрежет дверей. Заключенные стали соскакивать с коек и тут же прикреплять их к стене. Несколько раз из глазка раздавался крик: «Быстрей! Быстрей!».
Началась процедура выхода в туалет. По коридору от камеры до туалета надо было идти вприпрыжку. Всё время раздается крик: «Быстрей! Быстрей!». И как только закрылся за тобой засов в туалетной двери, тут же раздается крик: «Быстрей!». Вроде бы спешить нам некуда, но нас постоянно подгоняют.
Как только подняты койки, заключенные тут же начинают мыть полы. И снова вспоминаются слова из песни: «Чистота кругом такая, нигде пылинки не видать». Пол моется заключенными по очереди, по двое.
Утром приносят хлеб. Дежурный разрезает буханку на кусочки. Раздача производится способом «кому?». Один из заключенных отворачивается. Дежурный дотрагивается до одного из кусков и спрашивает: «Кому?». Отвернувшийся отвечает: «Толстому» или «Маленькому», или «Новенькому», или «Дежурному», или называет фамилию либо имя заключенного, если уже знает.
Хлеба достается маленькая долька. Наверное, грамм 100. Эта норма предназначается на весь день. Хлеб надо бы сохранить к обеду, чтобы было что жевать, когда хлебаешь баланду. Но большинство заключенных хлеб съедают, как только он попадает им в руки. Я, как правило, хлеб съедал до обеда, хотя и не сразу, а маленькими кусочками. Но это удовольствие надолго растянуть не мог. Хорошо, когда кусочек доставался с корочкой во всю плоскость его. Тогда можно дольше его жевать. В обед баланду ели почти все без хлеба. Хлеб был в воспоминании.
Баланда, оказывается, варилась из сухой горчицы. На второй день мы, калварийцы, баланду всё еще не ели. Она нам в рот не шла. Мы еще держались на каше. На третий день мы уже ждали баланду и без удовольствия, но выпили ее до дна.
После обеда почти всегда начинался разговор о пище. Говорим: «Вот бы теперь картошечки, жареной, или еще чего-нибудь». Некоторые напоминали о курочке, о котлетах и т. д.
Пришло время, когда многие уже не могли выдерживать разговора о пище. Начинали кричать: «Да прекратите же!».
Первые дни заключенные иногда возились. Толкались. Проявляли какое-то бурное движение. Затем стали двигаться всё меньше и меньше. Говорить уже громко перестали. Надо беречь энергию. В камере становилось тише и тише.
Некоторых заключенных начали выводить на допросы. Иные возвращались в камеру избитыми. Из нашей камеры забрали всех литовцев. Сосредоточили в ней всех русских. Их оказалось 19 человек.
Когда в камере еще были литовцы, мы узнали, что один из них житель хутора за Калварией. После одного из допросов он сказал, что его, наверное, отпустят. Мы с ним доверительно поговорили. Он хорошо знал Калварию. Знал там всё. Не однажды бывал раньше в ресторане «Тренгиса», где Иван Митрофанович работал поваром. Знал и дом сумасшедших. И когда я узнал, что его, вероятно, выпустят и что он пойдет на хутор домой через Калварию, мы с Кривошеиным попросили его зайти в лагерь советских женщин и передать, что Зубков и Кривошеин находятся в тюрьме в Мариамполе.
В камере одни русские. Мы уже не боимся говорить между собою. Перезнакомились. Один из заключенных оказался москвич. Дедюхин. Мы с ним договорились, что если когда-либо вдруг кто-нибудь из нас возвратится в Москву, то как-то сообщит родственникам другого, что он его видел там-то и тогда-то. Мы обменялись устно адресами и запомнили их.
От баланды мы еле двигались и всё время стоять или ходить не могли. По очереди один вставал загораживать глазок. Остальные садились. Если начинала открываться дверь, то все моментально вскакивали. Иногда нас выводили на тюремный двор на прогулку. И мы ходили, держа руки за спиной, по кругу.
Всё время у нас сосредоточивалось на ожидании баланды. Хлеб теперь уже весь съедали, как только его получали.
В камеру солнце проникало лишь на очень короткий период перед обедом, когда оно подымалось высоко и луч света через открытый верх намордника попадал в камеру на пол. Мы все ждали этого момента, когда же луч солнца придет к нам в камеру, когда же принесут баланду, когда же нас начнет кормить «вамстибине калейма» (‘государственная тюрьма’) – такие слова написаны на мисках.
Как-то раз в первые дни нашего пребывания в тюрьме бачок с баландой принесли два арестанта-еврея. Разнос баланды, как правило, доверяли особо привилегированным арестантам. Когда отошел тюремщик, мы поинтересовались, почему же они пользуются привилегией. Ведь известно, какое отношение к евреям немецких властей, а следовательно, и новых литовских властей. Они нам сказали, что их скоро из «калеймы» выпустят. Они сейчас здесь находятся по недоразумению, так как в тюрьму они были посажены еще советскими властями как активные деятели шаулистской партии за активную антисоветскую деятельность.
Вдруг после обеда открывается дверь и охранник выкрикивает: «Зубков! На допрос. Выходи!» Привели меня не в комнату допросов, а в кабинет к начальнику тюрьмы. Он меня спрашивает: «Как вам нравится у нас?» Говорит, хотя и не чисто, но по-русски.
– Вам, гэпэушникам, должно бы нравиться. Ведь последнее время вы тут командовали. Сейчас я командую вами, а то командовали вы. Я ведь тоже только недавно был освобожден. Здесь же сидел. Спасибо немцам. Как вам нравятся порядки? Порядки ведь в тюрьме остались ваши. Мы всё оставили, как было при Советах. Даже не сняли намордники с окон. Раньше в Литве намордников не было. Их повесили ваши «товарищи». Раньше, до Советов, в калейму многие сами старались сесть. Особенно зимой. Тепло, светло, чисто. И кормили неплохо. Зимой много попадало бродяг и безработных. Они нарочно совершали какое-нибудь маленькое преступление, чтобы попасть на зиму в тюрьму.
– Значит, на воле было не очень хорошо…
– Кто работал, всем было хорошо.
– А почему были безработные?
– Не хотели работать.
– А может быть, не могли найти работу?
– Ну-ну, без агитации! Кто у вас в Юре? (Юра – это местечко недалеко от Мариамполя.)
– А что такое?
– Знакомые или родные есть у вас, которые живут в Юре?
– Нет. Никого. Я там ни разу не был. Я только слыхал, что есть где-то такая деревня или город. Не знаю.
– А это что? Читай!
И дает он мне записку. Читаю. Вижу: записка написана Верой. Она обращается ко мне и пишет: «Юра! (Так она меня называет.) Мы с Тосей ищем вас и не знаем, живы ли вы. Мы случайно узнали, что вы здесь, но нам здесь сказали, что не знают, здесь вы или нет, но что мы можем написать вам маленькую записку и, может быть, она попадет к вам. Мы пока живы и здоровы. Живем там же. Условия те же. Беспокоимся о вас. Целуем».
Я начальнику тюрьмы сказал, что в Юре у меня никого нет. Это меня звать Юра.
– Почему же вы всё врете? Сейчас говорите «звать Юра». А когда вас записывали, вы сказали, что звать вас Георгий. Вот вы и попались! Кто же вы, «товарищ» агент ГПУ? Это что же? Ваша кличка?
– Я действительно Юра, Георгий. Это всё равно.
Я долго ему доказывал сие тождество и не был убежден, что он меня понял. Я спросил:
– За что меня посадили в тюрьму? Какое я совершил преступление?
– Мы знаем, что вы все русские, которые приехали к нам, – агенты ГПУ И мы вам не верим, что бы вы ни говорили. Вот когда немцы возьмут Москву, тогда и узнаем, кто вы. Война уже скоро кончится. Ленинград, наверное, возьмут завтра-послезавтра. И до Москвы уже осталось недалеко. Как война кончится, тогда разберемся.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?