Электронная библиотека » Михаил Черкасский » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 27 декабря 2017, 21:21


Автор книги: Михаил Черкасский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Что на роду написано

И пошла, потянулась такая привычная, такая обычная с виду летняя жизнь. Десятого июня ребятишкам стукнуло по шесть лет. Кто будет? – спросил про гостей. Звонила Фаина, Вера и, кажется, все. А Рыженькая? – спросил про Зиночку, которую всегда жаловал больше всех, хотя и говорил про нее – «Нет, она не из тех, кому можно сказать: поди сюда». И это значило, что умненькая, ясная головка ее намного перевешивает прохладную сдержанность чувств. В общем, как стали выражаться позднее, отнюдь не сексапильная дама. «Так что Зиночка?» – Стрельнул темным глазом. И в яблочко: как только Зинаида увидела, во что превратился хозяин, так и перестала бывать у них. Что делать, лето и, хотя дача их, где Зиночка отдыхает с матерью, с мужем, близко, никак ей не вырваться. Ну, это, знаете ли, тоже надо уметь – видеть такое и делать вид, будто все по-прежнему хорошо. «Зина, я все понимаю и все же прошу тебя быть у ребят. Он спрашивал». – «Но я не могу его видеть, ты понимаешь?» – «Поедем, поедем, пойми, что я ничем не могу объяснить, почему ты бывала у нас каждый выходной, а теперь тебя нет даже на дне рождения».

И наверно, он сам вспомнил, как, бывало, смешил ее, мило кокетничал с «рыженькой, светленькой». С первого дня, когда увидел ее в Вороньей слободке, относился к ней так, как редко к кому. Она приехала, и горькая сардоническая улыбка тронула бледные губы: «Зиночка, я понимаю, что теперь я стал скучный собеседник, не рассказываю анекдотов и… вообще. Так что спасибо, что приехали и, пожалуйста, идите уж, милая, на воздух, там все же полегче».

Стол был накрыт во дворе, под старым кустом сирени; отцветала – еще недавно клубились упругие гроздья соцветий, а сейчас кое-где уже никли, желтели прореженно и, сносимые ветром, падали на белую скатерть лиловые крючковатые лепестки. На столе царили не бутылки, не снедь – оранжево огненные граммофонные тигровые лилии; такие горячие, такие живые, хмуро поглядывали они черными бархатными тычинками на гостей. «Как Миша…» – молча вздохнула хозяйка, присела на лавку, чиркнула спичкой, бледно помадно прикусила белый мундштук папиросы, задумалась.

Но долго ей не дали. «Мама, мама… ну, мам!.. – Подбежала к ней именинница, розовые бантики в черных косичках выглядывали из-за спины. Ткнулась в колени. – А чего Сережка толкается?» – «Как толкается?» – Проговорила из своего далека. «Так… ну, так…» – Толкнула тугим пузиком в тугие колени. «А ты?» – «Я тоже… толкаюсь…» – Угрюмо созналась, но смотрит лукаво. «Тетя Фаина идет…» – «Где, где?.. – Засияли карие живые глаза на щекастеньком загорелом лице. Побежала навстречу – с детства любила ее. – Теть Фаина!..» Глядя, как мелькают стройные голые ножки в коричневых сандалиях, вспомнила вдруг, как рожала, как тяжко было тогда, но насколько же хуже теперь. Почему, почему?.. Потому (холодно прошло в голове), что тогда была жизнь, теперь безнадежность.

– Нина… Нинка, встречай гостей!.. – Улыбаясь, облепленная детьми, шла Фаина, и подбросило хозяйку волной благодарности: вот как весело идет, как всегда, так и надо, только так!

Фаина чмокнула в щеку, обдала запыхавшимся жаром, духами, села, хмуро взглянула: ну, как? И прочла: так же… Ребятишки дергали ее, она оборачивалась туда да сюда, и лицо ее гасло, вспыхивало – от матери к детям – будто лампочки там включали да выключали.

– Миша… – вошла в дом, – Фаина пришла.

– Сейчас… ты иди… – Стоял перед зеркалом, повязывал галстук.

«Он признавал только белые сорочки, иначе, говорил, чувствовал себя раздетым». В белой рубашке. Как на скелете. С желтым лицом. Лишь седина на затылке и за ушами серебрилась по-старому. Спустился с крыльца, гости не заметили, говорили, и разом все смолкли. «В чем дело? – Обводил черным взглядом цветастых летних гостей. – Ради бога, не обращайте на меня внимания и, пожалуйста, веселитесь».

Не могли, он такой стал, желто обтянутый, что язык примерзал. И глаза, будто те же и уже опрокинутые в себя, куда-то. «Мама… мам… – ерзала Валька, – можно мне этого?» – Тянулась ручонкой к селедке под шубой. «А мне мяса…» – Пробубнил в стол Сергей. Но проплыли над ними темные глаза, и все смолкло. «Ну, Еж, наливай… Зиночка, вам, конечно, сухого». – «Да!..» – Встрепенулась бывалошно.

«Редко с кем переходил он на „ты“, редко допускал кого-то к себе, а так, при застолице, балагур, остряк. Михаил Сергеевич и ты – это не он, и я очень долго не умела, не знала, с какой стороны к нему подойти». Но с Зиночкой, видно, иначе: молодая, поэтому подчеркнуто – в ы.

В тот вечер Петровский последний раз вышел из дому. Больше он уже не вставал. И почти не ел. Лишь однажды: «Еж, мне бы очень хотелось безе». Он любил эти хрусткие, легкие клецки. Постаралась, но в чудо-печке, на керогазе, лишь одна получилась похожая. Съел, вздохнул: «Спасибо тебе, Еж, теперь мне полегче будет… жить».

Да, ушел май, босоногий, лупоглазый, и уже шустро зашагал июнь, белый, нежнозеленый. Еще идти да идти ему до толстопятого, раздобревшего августа, а Нина все еще не брала отпуск. Ибо говорили бывалые люди, что еще хуже будет. Для того-то и берегла время. Ох, пришло, пришло, как в писании, время жить и время умирать, время собирать камни и разбрасывать камни. Их дома. Вся наша жизнь привыкание, с первого крика до последнего вздоха, и поэтому самая неискоренимая наша привычка – жить. Все другое можно отринуть или само отойдет, но это – как понять? Как принять, если так было всегда? Хуже, лучше, невозможно, но – всегда.

И с того дня, как последний раз вышел к людям, начал он умирать. «Бедный Еж… – Иногда думал вслух, нежно, сумрачно глядя на нее. – Что же ты будешь делать?» – «Как что?.. Миша, что ты говоришь?» – Не лгала, а пугалась. «Ах, да, да, я же поправлюсь…» – Глядел уже мимо нее.

Так прорывалось, хотя о смерти не говорил. До конца не ввел ее в курс своих дел. Может, лишь с ней, жалеючи, не говорил? Потому что как раз в эти дни проведать больного сослуживца приехал Юрий Петрович Барабанов. С сыном подростком.

Верно, верно нам сказано: кому и что на роду написано. И никто, и ничто не поспорит с судьбой. Тридцать лет уж прошло со дня смерти Петровского, а Юрий Петрович, одногодок, по-прежнему крепок и бодр. Двадцать девять лет назад оперирован (тоже желудок), но в делах ежедён. Полковник в отставке, он расхватан работой (общественной) по часам и с трудом удалось встретиться.

Мы беседуем в той старинной квартире, где когда-то не приняли Нину Быстрову. Подошли однажды к дому, к парадной, и сказал муж нерасписанной с ним жене: «Еж, ты, пожалуйста, погуляй, я на минутку». – «А я?..» – «Ну, Еж, понимаешь… – вдруг засмущался, – Он тебя м-м… ну, не принимает». Ах, не принимает! – ходил и шуршал Еж, ощетинясь, пугая прохожих.

Двадцать лет прошло, изредка перезванивались – по датам, но однажды встретились у другого общего фронтового товарища Михаила Петровского, и сказал Барабанов: «Нина Ивановна, приходите к нам, ну, чего вы так?» – «Юрий Петрович, я ведь при жизни Михаила Сергеевича не была принята в вашем доме». – «Ах, ну, зачем же вы так? С тех пор столько воды утекло». – «Это верно, но для меня ничего не изменилось». Но в восьмидесятом году, когда отмечала семидесятипятилетие покойного мужа, сослуживцы его, разумеется, были. Тогда много чего любопытного рассказал Барабанов, да за столом всего не упомнишь, а хотелось подробнее, вот и выпросил я свидание.

– Мы расстались с Мишей после финской войны. Ненадолго. В сорок втором я случайно узнал, что Петровский рядом, во второй бригаде начальником штаба батальона. А характер все тот же, несносный. Пока батальоном командовал Георгий Иванович Авдеев, человек умный, культурный все шло ничего, но потом Авдеева отозвали в бригаду, комбатом стал Харин, тут уж сразу искра пошла. И со штабом бригады Петровский успел разругаться, настроить всех против себя. И, понятное дело, загремел он в резерв. Дороги оттуда две, либо с нашего ленинградского на другой фронт, либо в дивизионный саперный батальон. При его характере это верный штрафной батальон. Он и сам понял, написал мне: если можешь, возьми к себе, согласен на любую должность, хотя бы на взвод. А у меня как раз убило тогда хорошего командира роты. Поехал я к Авдееву, а он говорит: вы Петровского сами знаете, ничего не могу сделать. Командира резерва Гусарова я знал хорошо, попросил у него Петровского взамен выбывшего, убитого. Не могу, говорит, это решается в штабе фронта. Перед тем как поехать туда, повидал я Мишу. Ну, как, спрашиваю, ты дошел до жизни такой. Как видишь. Будь другом, возьми комвзводом. Нет, не возьму – только на роту.

Не сразу, но все-таки удалось мне забрать его. И скоро он отколол такой номер. Роту Петровского бросили на аэродром под Всеволожском, там базировался женский полк ночных бомбардировщиков. Героические были женщины! Очень много пользы приносили они на своих кукурузниках. Начиналась зима, и надо было подготовить летную полосу, срыть бугорки, разравнять, сделать укрытия и еще всякое. Был в нашем батальоне новый уполномоченный особого отдела, потом это называлось СМЕРШ, то есть смерть шпионам. Прежний был нормальный мужик, а этот старший лейтенант просто подлец, который считал, что чем больше он погубит людей, тем быстрее выдвинется. Всех его осведомителей я знал, а он моих нет. Да что говорить, люди меня неспроста, наверное, звали батькой. Это без хвастовства. Двоих он уже посадил, ну, вернее, отправил в штрафную роту и уже подбирался к очередным. А тут такой случай – сам Петровский лезет ему в лапы.

Был в роте у Миши солдат Петров, и вот что надумал – есть перестал, сел на соль да на воду. Для того чтоб распухнуть, попасть в госпиталь и демобилизоваться. А мы и так впроголодь жили. Похожие случаи всякие бывали, приемов тогда хватало. В массе герои были, но попадались и трусы.

– А Михаил Сергеевич?

– Миша был храбрый. Ну, прибыли они на аэродром, Петрова оставили возле винтовок, вещмешков – охранять, все равно ведь толку от него нету. Обходя роту, подошел командир к Петрову, спрашивает: ну, как? Да плохо, товарищ командир, гнусаво заныл тот, пухну и пухну, наверно, скоро помру. А ружье у тебя в порядке? В порядке, товарищ командир. Взял Миша винтовку, посмотрел в ствол, навел на бойца, говорит: ну, вот что, Петров, пользы от тебя никакой, только на г… хлеб переводишь, лучше я тебя застрелю. Все равно ведь помирать, так уж лучше сразу, от пули. Тот на колени, тянет с мольбой руки: товарищ командир, я поправлюсь, я поправлюсь!.. А-а, значит, поправишься. Ну, хорошо, сколько тебе надо на поправку? Неделю, товарищ командир! Ладно, опустил винтовку, даю тебе неделю. Рецепт для тебя простой: жрать, как все. И без соли. Ты ее на год вперед сожрал.

И все бы сошло, и никто бы, наверно, ничего не узнал, но всю эту сцену видел доносчик нашего особиста. Побежал, доложил, и тот аж затрясся от радости, полетел к комиссару, попросил срочно дать ему транспорт в Ленинград, раз уж вскрыл такое преступление. Комиссар дал, как не дать, а мне рассказал. Ну, я на машину и туда. Сперва с Мишей, с глазу на глаз. Он поотпирался, но, когда узнал, куда завернуло, открылся. Теперь надо поговорить с пострадавшим. А нас четверо, связной, то есть ординарец Петровского, и еще ротный писарь. Если Петров сообразит, тогда обойдется. Подошел я к нему, спрашиваю: проверял вашу винтовку командир? Проверял. Какие замечания сделал? Никаких. Давал он вам советы на поправку? Давал. Но оружием вам, конечно, не угрожал? Нет, нет. Ну, так вот, имейте в виду, что тут такие слухи распространяют, будто вам угрожали оружием. Не было этого? Нет, нет. Хорошо, имейте в виду, а то ведь будут допрашивать, строго. Да, да, говорит, я понимаю А вскоре прибыл наш особист со своим начальством – полковником из Большого дома, и сразу к Петрову: наводил на вас винтовку комроты Петровский? Нет, на свет командир смотрел, а на меня не наводил. Так вы же на колени упали! Пощады просили! Нет, нет, я так просто упал, ну, сел, ноги вот у меня, видите, пухнут. Поспрашивали и ушли ни с чем. Доносчик один, а нас четверо.

– А что было бы?

– Да все что угодно. Командиру в случае нужды разрешается применять оружие, но в той обстановке угрожать… скорее всего, передали бы в трибунал. Полковник-то ленинградский ведь не зря приезжал. Начали бы копать, а прошлое у Миши-то не ахти. Да и настоящее тоже – со всеми переругался. Там уж не смотрели бы. Как говорится, то ли он украл, то ли у него украли.

– А что с особистом?

Добился я, чтобы его убрали от нас. Приехал сам генерал-лейтенант Хлыстов, разбираться. Тот на меня, что его выживают, потому что здесь целый букет преступников, а я не даю их разоблачать. Тогда я сказал генералу: сколько времени нужно старшему лейтенанту, чтобы с корнем вырвать этот букет? Месяц, говорит особист. Согласен, пусть три месяца, но ни одного дня больше чтобы он здесь не оставался. Потому что у нас нет и не может быть никаких букетов.

– Вы тоже закончили войну в Вене?

– Нет, в сорок четвертом году, после освобождения Карельского перешейка, наши пути разошлись. Миша был назначен командиром легкого переправочного парка, приравненного к батальону. В составе его было тридцать три машины, на них тридцать понтонов, два катера. Такой парк мог быстро навести переправу длиною в сто восемь метров, грузоподъемность его была до шестнадцати тонн, так что, кроме танков и тяжелых орудий, проходить могло почти все. Бригада, в которую входил парк, была переброшена на юг. Много лет спустя разговорились мы как-то с ныне покойным Ваниным. Во время войны он служил корпусным инженером. Стали вспоминать былое, и рассказал он мне одну интересную историю.

Их стрелковому корпусу был придан переправочный парк. С задачей к рассвету следующего дня навести мост через реку. Командир парка отправился на рекогносцировку и увидел, что лесок, примыкавший к речке, забит танками, орудиями, самоходками – не пробиться. Да он, судя по всему, и не стремился туда, понимал, что противник наверняка обрушится артиллерией, авиацией на это естественное укрытие. Но о том не докладывал, а только про то, что туда не въехать. Хорошо, сказал Ванин, раз не пробиться, располагайтесь на опушке. Это в километре от реки. Слушаюсь, козырнул капитан и что сделал? Поставил на опушке две машины с разбитыми, негодными понтонами, так, чтобы их хорошо было видно в бинокль из деревни, где штаб корпуса, а сам начал ездить вокруг штабных домиков. Корпусной инженер посматривает в окно, между делом считает понтонные машины, ага, вторая, десятая, двадцатая. А на рассвете, как и ожидал сапер-капитан, яростный налет на лесок, уж там потрепало! Командующий стрелкового корпуса в ярости – операция сорвалась! И вдруг бегут: переправа наведена. Как? Их же там раздолбали. Нет, говорят, все целые. Ну и ну, вот это саперы. Кто у них командир – к ордену!

Понимаешь, говорил Ванин, к ордену хорошо, а случись иначе, тогда за невыполнение боевого приказа что? Жаль вот фамилию я того капитана забыл. Я тебе, говорю Ванину, напомню: Петровский. О, точно!.. А ты-то откуда знаешь? Он тебе тоже рассказывал? Нет, говорю, я милого узнала по походочке.

…Весь во власти земного, как и все мы, здоровые, Барабанов, приехавший проститься со старым товарищем, с трудом вздувал разговор; гасло все в отрешенном молчаньи больного, в его отрешенных глазах. Которые все равно еще все видели, все понимали. Трудно было Петровскому видеть своего бывшего командира. И сейчас командира – полуштатская должность в военном мундире (заведующий военной кафедрой в институте). Те же очки, те же глаза, все, все те же: Еж, этот Юрий, хозяева, дети… нет, вот дети растут. Как они будут?

А гость, уже тяготясь этим вынужденным визитом, не знал, о чем говорить, как уйти – неудобно ведь сразу. «Еду со своими студентами в лагеря и знаешь, куда? На Вуоксу. – И увидел, как что-то прошло в стылых глазах. – Помню, помню, как ты хотел меня тогда провести. Надо форсировать Вуоксу, а он, видите ли, говорит… – Рассказывал, как постороннему, но и для того чтоб вовлечь, – все понтоны у него, видите ли, выведены из строя. Ну, уж нет, Михаил Сергеевич, ваши штучки мы и тогда уже хорошо знали. Понимали, что припрятаны. Помнишь, как я наорал на тебя? И что? Сразу нашлись. Были же». – «Были… все было… Значит, едешь». – «Еду, Миша, еду». – «А я думал, что ты проводишь меня». – «Куда?.. Ты что, Миша?» – Мельтешили слова. «Юра, не лги… у меня рак». – «Да брось ты!.. Ведь врачи говорят, гепатит, а ты…» – «Бедный Еж, она ничего не знает. Ты ей не говори».

«Не было этого, он все путает! Задним числом додумал». – Очень рассердилась Нина Ивановна. Не знаю, с ней он об этом не говорил, с ним мог.

В грозу

Похолодало; припускали дожди, ветер мотал мокрые зеленые листья. Ребятишки в белых панамках, в свитерках топотали ботинками по рябому песку, бродили по влажной траве, выдавливая светлую влагу. Дома стало сыро, прохладно. Нина принесла дров, осторожно свалила их на железный лист у печи, обернулась на голос: «Бедный Еж… – глухо раздалось с постели, – ведь ты же совсем не умеешь топить печь…» Не об этой он говорил – о той, что там, в Ленинграде.

Квартиру на Бронницкой улице Петровские получили в 1952 году (когда Нина нежилась в эдельвейсах и море). Для главы семейства это было одним из худших стихотворений Маяковского о вселении литейщика Козырева: «Я пролетарий, объясняться лишне. Жил, как мать произвела, родив. И вот мне квартиру дает жилищный мой рабочий кооператив. Во – ширина! Высота – во!» Только не кооператив дал писателю, а издательство хлопотало: все-таки тоже пролетарий, пера. Если для главы семейства это было ох да ах, то для Нины настала пора бабьих причитаний. Досмерти не хотелось уезжать со своего родного Васильевского острова куда-то к вонючему сточному Обводному каналу, бросать обжитую комнату ради какого-то чердака. Но: «Еж, ты понимаешь – отдельная!.. Да если бы она была похожа на собачью конуру, я бы и то поехал». Вот и разъехались: жена с Фаиной Левандовской на юг, сам с двумя малолетками да Нюрой в новое, последнее свое обиталище. И когда вещи со скрипом взобрались на этот чердак, кое-как встали по местам, капитан в отставке отер лоб, оглядел свою штаб-квартиру. Дислокация, значит, была такая: двадцать восемь квадратных метров комната, одиннадцать кухня да еще и прихожая сколько-то. А чего ж, бывшая прачечная, из которой кроили эту квартиру, кое-что позволяла. Ну, конечно, район на Васькином острове лучше, люди, быть может, тоже, здесь-то от веку жила голытьба да и сам дом некода был доходным, шел в поднаем бедноте. И клоповник, понятно, а где ж его нет? Эх, что бы ни думал Еж (а он-то как раз думал заканчивать роман с эдельвейсами), и что ни говори, но – отдельная! Одна лишь соседка – Нюра, но уж это зависит исключительно от ребят: подрастут, и тогда…

Зима добавила радости – потолок промерзал (без засыпки), по нештукатуренным стенам (обои прямо на кирпичи клеили) сочилась вода, но был акт приемочной комиссии: всё хоккей (как потом станет говаривать товарищ Петровская), так что живите и здравствуйте. Первая зима была не лютая, не сиротская – середняя, а дровишек ушло ижно четырнадцать кубометров. Печь топилась, как домна, беспрерывно. Вот и вспомнил о ней, думал о тех, кого он оставляет.

Пора было брать отпуск, но она все ждала, когда будет хуже. Когда придет и начнется то, о чем сказано было: умирать будет в жутких мучениях. Но покуда боли были терпимыми, наркотики ни разу еще не понадобились. На другое невозможно было глядеть, как мучительно он страдал от своей слабости, от физического бессилия. «Миша, ну, зачем ты слезаешь? Ну, возьми утку…» – «Отстань… – Стиснув зубы, спускал ноги с кровати. – Выйди… – Глядел на горшок, примеривался. Как сесть. Как встать. Как лечь. – О, боже мой…»

Ну, все, завтра же оформлять отпуск. И стучал поезд, начиненный людьми; разными, усталыми, бодрыми, грустными. Теплый упругий ветер бил в приоткрытые окна, трепал волосы, косынки. Солнце ломилось, подмигивало – когда тени от деревьев, мелькая, дергали веки. Вспомнилось: год назад ехали они с Мишей ранним апрелем снимать дачу. За пыльным стеклом покачивались, проходили какие-то пыльные, еще неживые перелески. Лишь березы в черной насечке по-живому белели матовыми стволами. Кое-где на слежалой, глинисто изжелтевшей траве драными простынями, грязными подушками никло лежал изъеденный снег. Зато близ жилья весело трепыхалось, вздувая толстые щеки, постельное да цветное белье. И думалось всякое: что ребятам и Мише будет здесь хорошо, а ей, как всегда, таскать не перетаскать.

Как долго, как трудно привыкала к нему, и вот теперь, когда так сроднилась и не мыслила уж себя и детей без него, все рвется, уходит. И она любила, умела работать, но у нее, как у всех: надо – сделает, не нужно, не станет. У него все по-заводскому: здоров ты, болен или вчера подгулял, все равно три, четыре страницы дай каждый день. А уж обставлено все, будто в церкви. Порядок свят! Стол свят! Книги святы! В общем, хоть святых выноси. «Единственное, что я вымолила, это право выбрасывать окурки из пепельницы. Но с великим трудом. Все надо было брать с боем. Почему? Ну, вот взяла пепельницу, выбросила окурки, заодно уж протерла пыль, все расставила по местам – нет, не так, не туда».

Но он же ей все объяснял! В полоротый ротишко вкладывал: «Пойми, у меня выверен жест, я макаю автоматически, а ты чуть-чуть сдвинешь чернильницу, и я тыкаюсь, тыкаюсь пером в стол, не могу!» – «Хорошо, я буду очерчивать чернильный прибор мелом». – «Мелом!.. Не надо вообще трогать!» – «Но пыль же…» – Растерянно озирала стол, держа в руке влажную тряпку. «Пыль, пыль!.. От пыли не умирают!» – «А от сдвинутых чернильниц всегда». – «Можешь оставить свои остроты при себе» – Не нашел ничего лучшего. «Я только тем и занимаюсь». – Сжав тряпку, ушла на кухню.

Эта борьба кончилась тем, что однажды супруга, очертив мелом чернильный прибор, взялась за него и… он оказался приклеенным. С книгами изобрести ничего такого не удалось. Потому-то и было запрещено их вообще трогать: «Пойми раз и навсегда!.. Вот я встал перед полкой, вижу, чего-то нехватает. Ага, вон она, вон куда ее вдвинули, вот и ищи!.. Это еще хорошо, если поставят, пускай не на место, вообще на полку. Но уже все, мысли мои пошли вразнос, совсем в другую сторону». Это верно: они, мысли, уж вцепились в Ежа. Да, да, что делает ушленькая лисица, догнав бедного ежика. Сжавшегося, растопырившего спасительные иголочки. Помочится на него, и безобидно залягут неприступные иглы. «В голове у меня сразу же полный раздрай, какая уж тут к черту работа!.. И с бумагами так же, – дожимал он Ежа. – Ты журналистка, весь твой материал за месяц уместится в блокноте, но когда пишешь книгу, поневоле обрастаешь бумажными дестями. Вот ты передвинула, переложила, и все, я запутался, к черту летит работа!»

Оттого и к ребятам с самого раннего детства был жестким: «Не хочу способных детей, хочу работоспособных. Без этого никакие способности не спасут».

Многие, бывавшие тогда у них в доме, помнят, как малыши убирали свои постельки, сами одевались. «Еж, пойми, конечно, проще, быстрее ребенка одеть самому, но человек, личность начинается с труда и только с труда. Сегодня оделись так, завтра получше, послезавтра еще лучше, потом совсем хорошо». К теории – практика. Вся одежда была упрощена, никаких бантиков, тесемочек – всё на резинках, на пуговицах. Вот с ботинками было хуже. Сколько стыда, сколько терзаний вытерпела, глядя, как ребята топают с незашнурованными ботинками. «Не смей!.. Не лезь!.. Привыкнут, научатся».

Физиологию тоже подчинили часам: в 19.30 принц и принцесса тронно усаживались на горшки. И был такой случай. Осенью мать повела их, пятилетних, в гости на день рождения девочки Тани. Костюмчики на двойняшках были красивые, новые, еще не переоборудованные (отец не успел срезать бретельки, продернуть резинку). В разгар веселья Сергей Михайлович подошел к матери, толканул ее ногой. Погладила по головке, вернулась к прерванному разговору с хозяйкой. Он опять толкнул немножко, а она глядит в окошко: это что за остановка, Бологое иль Поповка? Тогда, лишь тогда Сергей (надо же, до чего благовоспитанный все-таки мальчик) притянул мамино ухо: «Я уже не могу!.. Я какать хочу!» Ах, глянула на часы, 19.30. Схватила его и к уборной, а там заперся хозяин. Гостья кулаком: ради бога, скорее! Хозяин высунул встрепанную башку. А-а, пойдем, Сережа, со мной, как мужчина с мужчиной. И вдруг оттуда истошный мальчишечий вопль. Мать ринулась к дверям. Ну, вот, запутался в бретельках, и все свершилось. Костюм, правда, успели спасти, а трусики дали хозяева. «Ах, как ты у нас оскандалился, – переодевая его, улыбалась мать. – Ну, бывает, бывает…»

Все это страсть как понравилось сестренке: Валентина Михайловна смолоду обожала новые, незнакомые слова. Поэтому сразу, как вышли: «Мама, а мы папе расскажем, как Сережка у нас оскандалился?» – «Мы, конечно, можем и рассказать, но, наверно, Сереже это будет не очень приятно». – «А почему неприятно?» – «Ну, потому что он уже большой и не хотел этого делать». – «А почему сделал?» – «Замолчи». – Пробурчал Серж. «А вот и не замолчу! А вот и расскажу папе, как ты оскандалился!» – «Зачем же рассказывать, он же этого не хотел». – «А ведь мы должны папе все рассказывать?» – Подняла правдивые непрощающие глаза. «Должны… – вяло отбивалась мать. – Но ты понимаешь, что я виновата, я забыла, что уже половина восьмого».

В общем, еле-еле удалось уговорить. Утром мать положила на сережином стуле уже не чужие, его собственные трусики, чистые. «А у Сережки трусов нету!» – «Как нет, вот они». – Показала мать. «А они другие, да, да!» – «Ну, ладно, вставай». Сергей Михайлович натянул трусики, прошлепал к отцу, пробурчал, глядя угрюмо в пол: «Папа, я вчера оскандалился». – «Что? В чем дело? – Перевел взгляд на жену, выслушал, приобнял парня. – Ну, ничего, ничего, с кем не бывает. Ты, конечно, не герой, но тут мама больше виновата. – И вложил в поднятые, брызнувшие такой радостью глазенки. – Мама забыла, ее вина».

Редкий поступок вызвал и редкий ответ. «Но так-то, вообще, Миша был педантичен до жестокости. А они все равно обожали его, потому что он был справедлив и очень интересно с ними играл. Он знал столько игр, о которых я и понятия не имела. Сережка легко начал читать, а Вальке, наверное, было еще рановато, но Миша ее заставлял каждый день. И наказывал: бери книжку, ступай в угол и читай. Она возненавидела тогда книги вообще, и был у нее страх перед школой, что там тоже будут учить так. Может, все было бы иначе, но последнее время его уже так сильно грызла болезнь, что он раздражался, не мог с ними возиться, как раньше. Валька ловчила, у нее хорошая память, и она запоминала со слов. Когда отец уличал ее в этом, был крик. Он непримирим был к фальши, ко лжи. И пусть не всегда терпеливо, мягко, но стремился вложить в ребят основные человеческие ценности. Он понимал, что Валюшка не столько врет, сколько ищет легких путей, что ж, тем хуже – не хочет трудиться. В раннем детстве она продавала Сережку, и частенько я видела, как Миша, пристально глядя ей в глаза, спрашивал: ты что-нибудь хочешь сказать про Сергея? И вовсе нет, пожимала плечиком. А потом, когда Миши уже не было, роли поменялись, брат продавал сестру, а она никогда, наоборот, всегда бросалась его выручать. И если куда-нибудь приходили и не было места, клала ладошки на стул: это сережино. Или со сластями: это Сереже. Или, если что-то давали лишь ей: а Сереже?»

Он всегда вдалбливал детям: мама самый главный человек в доме. Бывало, принесет яблоки или апельсины, рассыплет их на столе: а теперь выбирайте мамино яблоко. Сережка бесхитростно находил то, которое казалось ему самым лучшим, Валентина норовила схитрить. «Так ты э т о яблоко хочешь отдать маме? А вон то?..» – Показывал на другое, побольше, красивее. «Это мне…» – Шептала. «А какое из них лучше?» – «М… мамино». – Показывала на меньшее. «Положи оба и ступай в угол, подумай. – И выдержав ее там, спрашивал: – Подумала? Так где мамино? Молодец, иди и отдай».

А она, мать, кипела и, урвав минутку, выплескивала наедине: «Не стоят эти проклятые яблоки, чтобы так мучить детей!» – «Да как ты не понимаешь, что не в яблоках дело. С этими витаминами они всосут уважение к тебе на всю жизнь». – «Ерунда!» – «Нет, не ерунда, Еж». – «Да сгори они, эти яблоки, апельсины, которые ты их заставляешь отдавать мне!» – «Нет, не сгори. Только тот, кто уважает свою мать, человек». – «Но ты же делаешь из этого какой-то культ!» – Уже промелькнуло тогда такое словечко. «Культ матери, Еж, это не культ личности».

«А когда он умер, я стала отдавать им, полусиротам, все лучшее, и позднее, когда подросли, они стали сжирать все, даже корки хлеба, бывало, мне не оставят. Вот когда я вспоминала слова Миши».

Раньше, если мама спала, всё должно было смолкнуть – нишкни, живое и мертвое! И вы, детки, прежде всего. Здесь, на даче, было две комнаты, в одной они двое, в другой Нюра с детьми. И еще Петр, которому уже двадцать, еще не мужчина, но уже и не отрок. Он всегда чувствовал, что отец тяготится им, но тянулся к нему, к мачехе. Понимал, что отцу теперь уж совсем не до него, но теперь и он стал нужен. Подменял мачеху. Горькой радостью, слезной, горячей, заливало, если ночью отец откроет глаза, поводит ими намученно, непонимающе, вздохнет: «А, это ты…»

И пошел июль, и втянулись они трое в умирание, в эту долгую-долгую пытку. Дни и ночи смешались. Да и время такое выбрала смерть – белые ночи. «Еж, поспи… иди, иди, я тоже…» – «Хорошо, через час я приду». – Уходила туда, где цвели в полумраке сонные детские рожицы, где, накрывшись с ушами, с глазами, сжалось бесчутное Нюрино тело.

«Трудно об этом говорить, но я ждала его смерти, ждала, каждое утро говорила… не я, во мне говорило: господи, пусть это случится сегодня. Ибо невозможно было видеть эти мучения такого сильного, гордого человека. Как, преодолевая слабость, он сползал, медленно, по частям на пол с кровати. Умоляла, на колени вставала: Миша, Миша, ну, возьми утку. Нет, никак, ни за что. Не ругался, уже не мог, но я видела, что он не уступит ни мне, ни себе, ни болезни».

Это честно, это смело – сказать так, но другое наверняка тоже было: и себя нам тоже жалко бывает, ну, зачем длить мучения, если все безнадежно.

Ложилась – хоть на час уйти от всего. Спи, спи, говорила себе, вспоминая, как там, рядом с ним, смаривало, шатало на стуле. «Мать легла?» – Спрашивал, и она это слышала. «Давно?» – «Только что». – Отвечал Петр. А она шептала, заслонялась от их голосов: спи, спи… «Ну, уже?» – «Папа, ты что?» – «Как что, уже… сколько прошло?» – «Минут двадцать». – «Дай часы».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации