Текст книги "Кошка-дура. Документальный роман"
Автор книги: Михаил Черкасский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
Дела школьные и семейные
Семья была ненормальная: двое детей, домработница, а мама-папа вертелась на работе и обычно к осени, вывалившись из этого угорелого беличьего колеса, обнаруживала себя у моря, то в Крыму, то на Кавказе и всего-то лишь по разику в Англии, Китае, Финляндии, Голландии, Болгарии, ГДР.
– И все это благодаря Елене Либединской. Она старалась меня всюду впихнуть, подешевле, со скидкой. От общества дружбы. Такая энергичная, умная, сильная. Мы с ней дружили. Часто, увидев меня, она вдруг сощурится, зашипит: «Ну, иди поешь, поешь, успеешь туда со своим перышком. Доходяга!.. Опять всухомятку пробегаешь целый день». А сама цветущая, деятельная. Я тогда уже хорошо болела. Вот уж не думала, что переживу Елену.
– Она была старше вас?
– Нет, нет, моложе. От рака. Операцию делали ей в Варшаве и плохо. Умирала она очень тяжело.
– В Варшаве? Она полька?
– Нет. Когда ее неожиданно здесь сняли с работы, она поехала в Варшаву председателем нашего культурного центра. Был у нас накануне ее отъезда такой разговор. Люди, которые здесь ей подчинялись, которые ее т а к любили, отвернулись, предали. И когда я пришла к ней, она на меня посмотрела, сказала: и ты тоже побежишь? Бегут, как тараканы, все, все. А зачем, говорю, мне от тебя бежать, я ведь из твоих рук не ела, тебе не подчинялась, какой же мне смысл? Тогда она улыбнулась, просветлела. Мне легко было с ней работать. Вот уж кто никогда ни о чем не забудет, подскажет, поможет, представит. А то ведь журналиста, репортера часто не отличали от шофера, официантки. Только не подумайте, что во мне говорит высокомерие профессии.
– Не думаю, и, чтобы другие не думали, скажу, что шофер, официантка могут свое дело делать молча, не общаясь, а журналист должен брать материал, это ведь из ваших безымянных рук мы едим.
– Да, я всегда говорила, что работа тассовца – это могила неизвестного корреспондента. Меня это устраивало, я никогда не обольщалась насчет своих литературных способностей, и авторское самолюбие никогда не грызло меня.
Покойный муж был хозяином в доме, тем легче, настойчивее утверждал он в детях: самая главная – мама. Нюра утверждалась иначе, капризами да вопросами: «Вы где, вас и не видать, а я с ими все время дома, чего ж они вас любят больше, как меня?» – «По-моему, это понятно, все-таки я мать». – «Вон, я даве была во дворе, так одна бабка верно сказала: не та мать, что выродит, а которая вырастит». – «Поняла. По-твоему, я их не ращу?» – «А то ростите. Деньги зарабатываете, а так со сраных пеленок на мне да на мне». – «А Михаил Сергеевич?» – «И-и, вспомнила!..»
Да, мелькали годы, подымались дети, взрослела сама и уже позволяла с улыбкой, вскользь вздохнуть о себе: а я-то, кошка-дура, и не подумала… Даже бывшая Нюшка становилась горожанкой и, что особенно огорчительно, ее живая шершавая речь делалась глаже, затертее: уже не занозистое дерево, а, считай, газетный лист. Да уж некому стало оценить ежедневный рашпильный шорк окультуривания (не стучала машинка, никто по утрам не требовал рабочей святой тишины). И стоял дом, пусть не тот, о котором когда-то грезил писатель (о скольких-то комнатах, с дедовской мёбелью), но стоял, заведенный им, Михаилом Петровским. А держал его Еж, всеми иглами.
Была зима, пятиклассники проходили Египет, и вот теперь сами ехали на трамвае в Египет, в Эрмитаж. Было холодно, ребята сгрудились на площадке. Валя обняла подружку, бледную, плохо одетую. «Чего ты ее лапаешь?» – Подтолкнул Вальку плечом Мишка Бабий. «Я не лапаю, а согреваю» – «Ха!.. ее не согреешь, подзаборницу». – «А что это такое?» – Распахнулись глаза карие и доверчивые. «А то, что у них дома ничего нету. Верка, скажи, твой пахан уже все пропил или нет?» – «Чего ты к ней пристаешь, Бабишка, тебе-то какое дело?» – «А ты тоже молчи, безотцовщина!» – «Ну, и что?..» – Дернула плечом, глаза мокро заблестели. «Как что? У тебя у самой вообще отца никогда не было». – «Как не было? Сережка? – глазами на брата. – Он говорит… у нас был папа, я его помню». – «Это тебе матка твоя говорит, а ты…» – Сплюнул на пол с намерзшим на нем снегом. «Как не было, как?..» – Смотрела в умные и веселые Мишкины глаза, на его толстые красноватые губы. «А так!.. И вообще твоя мать – б!..» – Подитожил Мишка, чтобы закончить разговор с этой дурой Петровской.
Ладно, дворники, те хоть видели, как она, «причупоренная», нарядная, уходила в ночь (встречать делегации), возвращалась на черных машинах, но к родителям-то соучеников как дошло? Да, наверно, от тех же дворников через их детей. Сережка тоже прислушивался, понимал он так же много, как и сестра, но вот наконец-то такое знакомое слово. Про кого?.. Про маму?! И рванулся к Мишке. Добродушный, крупный, он с такой яростью бил, бил, что и взрослые едва оттащили его.
Вечером пришла мать. Было много законов, введенных еще отцом, но один был новый: пока мама не поест, ей ничего не рассказывают. Видела, как не терпится им что-то вывалить, поняла, что-то случилось. «Ну, выкладывайте, что там у вас. – Выслушала и: – Так, давайте поговорим». – «Давай, давай…» – Наклонил повинную голову Сергей, круглощекий, уши локаторами, пылают, челка русая. «Человек не может выбирать своих родителей. Какие ему достались, такие и есть. И если они честные, хорошие, ими можно гордиться. Люди очень долго боролись, чтобы никто никогда не оскорблял за то, что у кого-то нет матери или отца. Значит, только мерзавец мог сказать так, как Миша Бабий».
«Вот видишь, видишь!..» – Сверкнули молча навстречу друг другу глаза близнецов.
– Второе… Вы-то, Сергей, Валентина, знаете, что у вас был отец, и какой отец!.. – Голос ее зазвенел.
– Мама, мама, мы помним, помним, какой папа!..
– Вы… вы еще маленькие… – горло перехватило, – но когда вырастете, поймете, какой у вас был отец. – Помолчала, передохнула. – И еще, Сергей, если когда-нибудь при тебе оскорбят твою сестру или мать – лупи, лупи!.. Но запомни: если ты сам когда-нибудь поступишь так же, как Миша Бабий, то пусть тебя бьют, а ты стой и молчи. Ты лупил его? Здорово?
– Здорово!.. – Вскрикнула Валька. – У Бабишки даже кровь потекла.
– Молодец. Подлецов надо учить только так. А теперь, Сергей, ложись и спи спокойно. Ты поступил правильно. Папа тобой бы гордился. Завтра я пойду тебя защищать. Спи и ничего не бойся.
Но где ж тут уснуть: мама, мама?.. – сто вопросов, сто рассказов, и, кажется, никогда еще не было так светло, так дружно в их доме.
Утром она была у директора, женщины еще молодой, властной. Школу держала крепко. Петровскую знали (после Китая, Англии просили выступить с лекцией). По дороге Сережка перехватил мать. «А она мне сказала, что меня исключат». – Горячо приник к уху. «Кто она?» – «Мишкина мать». – «Иди и не бойся».
Мадам Бабий была членом родительского комитета и, естественно, в школе уже не просто в с ё знали, но с душераздирающими подробностями. «Я не педагог, Татьяна Антоновна, – начала Петровская свой разговор с директриссой, – но я бы на вашем месте провела в классе собрание о человеческой чести, о порядочности, об уважении к женщине. Что же касается вчерашнего происшествия, то я сказала сыну, что именно я его этому научила и буду отвечать с ним вместе».
Это было несколько неожиданно, и директорша допустила паузу.
– Но поймите, Нина Ивановна, это же не способ решать спорные вопросы.
– Простите, а какой способ в двенадцать лет?
– Ну, знаете ли!
– Не знаю. Он что, должен был написать заявление в партбюро, обратиться в местком? Ведь вы же боитесь вести с ребятами настоящий взрослый разговор. Так завтра ему снова могут швырнуть, что его мать шлюха, а он должен утереться? Так, да?
– Зачем же вы так?
– А как, как прикажете?
– Но мы же не можем оставить все это без последствий. Один мальчик избил другого в кровь, а мы должны сделать вид, будто ничего не случилось.
– Я сказала, чтО бы я сделала на вашем месте, но, повторяю, я не педагог. Одно лишь могу заявить вам твердо: тут я не уступлю. За что, скажите, его наказывать? За правильный человеческий поступок? Вы ведь не хуже меня все понимаете. Вы знаете, что Миша Бабий не мог все это выдумать сам – он наверняка слышал все эти разговоры дома, в семье.
…Был, был случай, который помог ей взглянуть на себя глазами из подворотен, с лавочек, обсиженных дворовыми энциклопедистами.
«Как-то летом делала я халтуру для Агентства печати новости, как всегда, ночью, за счет сна».
Что ж, грех и должен быть бессонным – им, тассовцам, запрещалось «халтурить на стороне».
– Утром на работу. Ванная у нас была, но с дровяной колонкой, топить некогда, так вылила на себя ведро холодной воды, чтобы очухаться, выпила чашку кофе, закурила и бегом на работу. К десяти отписалась, сдала, до шестнадцати перерыв, надо было встречать кого-то из финнов. Тася, сказала я в справочной, знала, что она-то меня не продаст, я сейчас смоюсь домой, а ты мне ровно в четырнадцать тридцать звони. До тех пор, пока не возьму трубку, иначе просплю. По дороге получила белье из прачечной, купила продуктов, долго пропуталась в дверях с этим тюком да кульками, переоделась в пижаму, выпила кефиру и в начале двенадцатого провалилась. Я тогда засыпала по дороге к подушке. Это меня и спасало. И проснулась от того, что кто-то на меня смотрит. Открыла глаза и думаю, что это мне еще снится – два милиционера стоят надо мной. А лето, жара, последний этаж, и окна выходят прямо на крышу пристройки, откуда тянет перегретым железом».
– Простите, а что вы здесь делаете?
– Так, может, оденетесь?
– А как вообще вы сюда попали? – Натягивала на себя одеяло, думала: наверно, через чердак, по крыше, в окно.
– А вы очень долго спите.
– Ну, кто как умеет. В чем дело? – Уже сердито.
Милиционер протянул ключи. От ее квартиры. Вышло так: пропутавшись с кульками, оставила ключи в дверях, вышла соседка, увидела, позвонила в милицию. «А кто там живет?» – Спросили. «Какая-то… народу там у их собирается много, все шумят, кричат, но пьяные не выходят. Вот песен никогда не поют».
Раз так, надо двух милиционеров послать; встречала их та же соседка, рассказывала: непонятная дамочка, подозрительная, одинокая, двое детей, а прислугу вот держит. Приходит, когда хочет, очень поздно, уходит тоже когда хочет, на машинах приезжает, на разных, даже на черных, и с разными, даже с попами да милиционерами. Я постучала, я позвонила, никто ничего, так, может, чего и случилось.
Когда в очередной раз у Нины собрались гости, среди вечера распахнула окно, обернулась к столу: «Ну, мерзавцы, теперь пойте! А то целый наряд за мной пришлют».
– Но вы же понимаете, Нина Ивановна,.. – уже раздражалась дикректорша, – что он избил своего товарища!
– Правильно сделал! Может, маленький гаденыш что-нибудь и поймет.
– Как вы можете так говорить? Неужели вы не понимаете, что это ЧП. В нашей школе – и такое! Уже написано заявление, и я не могу оставить все это так.
– Если вы накажете Сергея, я пойду куда угодно и дойду до кого угодно. – И так встала, что можно было поверить, что тут же и пойдет (к себе на работу).
Несколько дней спустя позвонила мать Миши Бабия, справилась, знает ли «товарищ Петровская» о том, что произошло. Ага, мысленно усмехнулась мать хулигана, значит, директриса сказала ей, что надо стерпеть. «Ну, разумеется, знаю» – Жестко усмехнулась. «И как же вы к этому относитесь?» – «Нормально». – «Что значит – нормально?» – «Это значит, что мой сын поступил правильно». – «Ах, так!.. Я буду жаловаться». – «Это ваше право». – «Я не о правах говорю!» – «А я о правах, о человеческих правах наказывать за подлость. Не мое дело воспитывать чужих детей и чужих родителей, но вот вам мой совет: можете обсуждать меня и мою семью сколько угодно, только делайте это не в присутствии вашего сына. Иначе, если Сергей его опять изобьет, я ничего не смогу поделать».
«И наверно, недаром Сережка на моем дне рождения год назад сказал: „Мать, спасибо, что ты научила нас порядочности“. Я всегда напирала на это. Наверно, это был протест против хамства, боязнь, что и они вырастут такими же, как Миша Бабий».
Когда ребята были уже в десятом классе, одна из дам-родительниц удивилась: «Но откуда они у вас такие? Ведь вы же все время работаете, вам же некогда их воспитывать».
…Да, некогда, и вот случай. С кем-то она работала (кажется, с Сукарно), вошла в справочное, чтобы что-то проверить, и услышала, как Женя Кулагин, обслуживающий медицину, спрашивает: «Скажи, в какую больницу увезли Сережу? – И на этих словах увидел Петровскую, застигнуто прикрыл ладонью телефонную трубку. – Нина, это не ваши». – «Женя, что случилось?» – Бледнела. «Нина, ничего. – Оба хорошо понимали, что бросить работу она не сможет, что бы там ни стряслось с сыном. – Нина, уверяю вас, ничего». – «Хорошо, Женя, если что-нибудь серьезное, сделайте все, что возможно». – «Да, да, сделаю… если…»
Продиктовала, уехала, вернулась, снова отдиктовала, упросила московского коллегу Васю Смекалина отработать за нее часа два. «И я побежала на Социалистическую улицу, где был травматологический пункт. Помню, юбка была узкая, каблуки высокие, и я не могла бежать так, как хотелось. Ворвалась полумертвая, там, в приемном покое, парнишка, спрашиваю его, кто там, в кабинете». Мальчик… Какой?.. Хороший… в очках… (мой, мой!), в галстуке (мой, мой!). Вышел мальчик, хороший, в очках, с галстуком, чужой. Значит, с Сергеем еще хуже. Ведь ударился о батарею головой, увезли прямо из школы. Врач: ничего страшного, его уже отправили домой, да, сотрясение мозга, две недельки придется полежать.
– Вам некогда их воспитывать. – Говорила дама-родительница.
– На проезжей дороге цветы не растут. Они требуют почвы, ухода. Так что напрасно вы думаете, будто их не воспитывали. Почти всю жизнь я прожила вдовой, но ни разу мои дети не видели меня в двусмысленном положении. Любовников, извините, по утрам я не выпроваживала, чтобы ребята не видели и не слышали. А ведь они все слышат, все видят – четыре глаза. Вам кажется, что я не занималась их воспитанием, да, специально не занималась – просто жила так, чтобы им не было за меня стыдно. Ни в чем.
Она писала срочно, «на выпуск», и вдруг: вас из союза писателей. Пожала плечами: книги читала, но писателей не обслуживала. А на другом конце провода сидел секретарь союза писателей и, возможно, чувствовал себя благодетелем. «Наш совет жен проверяет, как живут дети покойных писателей. – С легкой снисходительной усмешкой вибрировало в трубке. – Поэтому наши дамы хотели бы навестить ваших ребят». – «С чего это вдруг?» – «Простите, не понимаю». – «А где вы были целых семь лет? Почему это вдруг вас обуяла жажда помощи? – Сперва она побелела, затем забурела и, нате вам, вообще из носа хлынула кровь. – Схватилась за платочек, а присутствующие за глаза: такой яростной Петровскую вроде и не видели. – Хотели, хотели!.. Вы что, не понимаете, что это не помощь, а хамство?» – «Но почему?» – Уже без вибраций, уже ошарашенно. «Да потому, что вы же идете не с помощью, а – проверить! Если ко мне придет хоть одна ваша дама, я спущу ее с лестницы. Так и скажите им!»
Если и была тогда воскресная передача «С добрым утром», то зря они там, на радио, старались: Петровские еще спали. К тому же весна, в приоткрытом окне щелкают воробьи, грачи прилетели, скворцы прилетели, а Нюра с вечера ухвостала на выходной – красота! Однако кого же это несет – звонят. Что за черт? Ну, почему, черт, просто это жена поэта Петра Ойфы, того самого, с которым Нина Быстрова когда-то работала в «Ленинских искрах». Того самого, который, если и был поэтом, то никто, кроме него самого да союза писателей, об этом не подозревал. Того самого, которого прозвали по его собственной рифме: «У Мги не видно и зги». Того самого, который когда-то в «Ленинских искрах» был у них литературным правщиком и до того надоел всем своим педантизмом и пристрастием к «чистоте стиля», что однажды в корреспонденции из пионерлагеря кто-то преднамеренно позволил себе литературные излишества: «Я поглядел кругом: торжественно и царственно стояла ночь; сырую свежесть позднего вечера сменила полуночная сухая теплынь, и еще долго было лежать ей мягким пологом на заснувших полях; еще много времени оставалось до первого лепета, до первых шорохов и шелестов, до первых росинок зари».
Обнаружив такую лирическую отсебятину, Петр Наумович Ойфа выхватил из ножен перо и начал вразумлять автора: «Торжественно и царственно» – зачем так архаично и высокопарно? «Стояла ночь» – стоять может стул, дом, но не ночь. «Еще долго было ей лежать мягким пологом» – зачем все эти красивости и непонятные детям слова? «На заснувших полях» – речь должна идти о колхозном трудовом лете, а здесь все спит. «До первых шорохов и шелестов» – автор повторяет однозначные слова, потому что ему нечего сказать читателю».
Странно, но автор вовсе не был удручен такой убийственной критикой, напротив, побежал по редакции, и все хохотали: «Ну, если самого Ивана Сергеевича Тургенева так правят, то нам молчать надо». – «Надо. – Невозмутимо ответил Петр Наумович и не без оснований добавил: – И Тургенева тоже надо править. Если он пишет для детской газеты». – «Но это же „Бежин луг“! Для детей!» – «Ну, и что?» Да ничего – он был убийственно прав, этот Ойфа, ибо всех можно править, только нужно ли всех и всегда.
Покуда хозяева одевались, умывались, готовили завтрак, жена писателя ревизовала по поручению совета жен туземный быт, ходила по квартире, заглядывала во все углы и даже шкафчики. Хозяйка закипала вместе с манной кашей, но при ребятах сдерживалась. Однако вопреки правилу закурила еще до еды.
– Ну, вы очень хорошо живете. У вас так чисто…
– Я думаю!.. – Дьявольски, совсем, как покойный муж, усмехнулась, ибо вспомнила: Петр Ойфа всегда был до того неопрятный, что его хотелось осторожно взять двумя пальчиками за шиворот и опустить в ведро с мыльным порошком. – Пожалуйста, садитесь с нами завтракать.
– Спасибо… ой, деточка, не надо так беспокоиться, зачем же ты стелешь скатерть?
– А мы всегда едим на скатерти. – Сообщила двенадцатилетняя Валентина Михайловна, обожавшая накрывать на стол и вообще чувствовать себя хозяйкой.
«Ты хочешь, чтобы дети ели красиво, хорошо, – втолковывал супруге Петровский, – но нельзя людей научить по-человечески есть, если не по-человечески подавать. Нельзя один раз так, а другой эдак. Пусть это не скатерть, а тряпочка, но для нас, для них это скатерть». Да-а, вспоминала, и откуда только силы брались? Всегда ели на скатерти. Лишь потом, когда появились красивые клеенки, перестали в будни стелить, но, когда гости, обязательно. Есть они научились, но, когда Сережка подрос и стал утверждаться, противодействуя мне во всем, он, бывало, нарочно все делал так, чтобы меня позлить. Если я подавала сложный гарнир, он нарочно все перемешивал в кашу. И я начинала заводиться: ну, почему надо есть по-свински? А мне так нравится, отвечал. Но вот однажды он был в ресторане с приятелем и разругался с тем, ушел, а дома орал, возмущался: он ест, как свинья! Все перемешал, на нас все смотрели!»
А мадам Ойфа не уставала удивляться: «Они у вас даже манную кашу едят? И сыр тоже? И даже кофе?» – «Ячменный». – С усмешкой. «Это вы их так приучили?» – «Нет, покойный писатель Петровский, которого при жизни так и не приняли в ваш союз несмотря на ходатайство Маршака». – «Что вы говорите? А я и не знала». Ну да, подумала хозяйка, еще бы, без этого ты бы не прожила.
Я понимал не только ее застарелую обиду за мужа, но и праведный гнев. Сколько пролаз, приспособленцев да и откровенных прохвостов красовались «в рядах ленинградских» писателей. Конечно, были и талантливые либо просто приличные люди, но многие из них в «творческих муках» старательно делали совсем не то, что папа Карло. Тот из полена создал живого Буратино, эти превращали теплокровных прототипов в набор деревяннных фигур. А Петровский… Что ж, не был он беллетристом, но владеть табельным оружием – членским билетом писателя – был достойнее очень и очень многих.
Ну, хорошо, поели, попили, наговорились. Прощаясь, ревизор торжественно пообещал детям, что отныне союз писателей их не забудет, они станут получать книги, билеты в театры, на елку, отправятся в путешествие (наверно, как Гулливер), смогут бывать в доме писателей, который подарит им специальную детскую библиотеку. «А вы у нас часто будете?» – Полюбопытствовала Валентина. «А что, я тебе так понравилась, деточка?» – «Нет, но тогда у нас все это будет». Было, было: «Наобещала с три короба и пропала. А ребята все спрашивали, ох, и намаялась я, выгораживая этот чертов совет жен. Даже открыточки на новый год не прислали».
С ребятами было трудно иногда, с Нюрой всегда. Еще при муже Нина частенько попадала меж двух огней.
…Лисий нос, дача, Михаил Петровский сидит на крыльце с папиросой. Солнечная сквозная тень скользко играет на оголенном уж темени, рваная голубоватая пряжа течет с красного уголька папиросы, писатель задумался. Это его последнее лето, когда он еще не совсем больной. День благостный, свежий, солнечный, с ветерком. На крыльцо выходит пятилетняя хозяюшка при косичках, в фартуке: «Папа, посуду я вымыла, что еще делать?» – «А-а, батюшки! – Всплескивает руками пожилая хозяйка дома. – Опять!.. Михал Сергеич, чего ж не сказали. Давайте, я все сделаю». – «Спасибо, Елена Ивановна, все уже сделано, ничего не надо».
Опять – значит, снова хозяин уложил Нюрины пожитки, выставил ее в город. Часом позже об этом узнает жена: в телефонной трубке станет мокро, липко от горячих рыданий Нюры. Вот так, теперь ехать домой, успокаивать, везти ее снова на дачу. Там тоже улещивать мужа. И позднее, когда не стало «хозяина», было не легче, только теперь бунтовали ребята. Как-то съездила Нюра по старой захмычке Сережку по роже тапочкой, не учла, что подрос – отшвырнул больно. Нажаловалась. Кто прав? Оба: 1. по лицу бить нельзя, тем более обувью. 2. женщин нельзя бить, вообще.
«Никогда не забуду, – вспоминает Сергей, – как Нюра с первого до третьего класса учила меня джентльментству. Дома она видела, как у нас мужчины подавали дамам пальто, в школе не подашь, вот и заставляла меня нести девчонкин портфель. А наши сразу же: тили-тили-тесто, жених и невеста! Сперва носил, потом надоело, отнес к себе оба портфеля домой. Пришел с шумом папаша девчонки, военный, наорал на няньку, тогда отстала».
…Весна, второклассник Сережа в школьном дворе делится своей радостью с другом: «Нюра разругалась с мамой, уедет». – «А вот и нет, уже сколько раз уезжала». – «А вот увидишь, уедет: таз в деревню купила. Большой, зеленый». На другой день на уроке: «Сережка, ну, чего, уехала?» – «Не, помирились». – «А таз?» – «Чего таз, таз… стоит. Под кроватью».
И все-таки уезжала-съезжала, уходила к другим. Она перебывала у всех подруг и приятельниц Нины, даже у самой давней и близкой, у Зинаиды Павловны Федоровой. Что ж, в стране происходила экологическая катастрофа: домработницы вымирали, как динозавры, ученые распложались, словно акулы. Лишь одна отказала Нюре: «Нина Ивановна мой друг, поэтому принять я вас не могу». – Сухо глядела Фаина Левандовская. Но нигде Нюра подолгу не задерживалась. Ее тянуло обратно, всюду было не так. У одних ей вдруг дали отдельную посуду (как заразной или кошке!), у других вообще пхнули в отдельную комнату, это как же так жить, а?..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.